Эдгар Эльяшев "Старый дом"

Каждый раз, бывая в Питере, я клянусь, что теперь-то непременно повидаю старого друга. Сверну с Невского на улицу Марата и снова увижу витые зеленые луковки изразцовой церквушки, где до войны был овощной кооператив, пойду по булыжной Стремянной, и подворотни будут дышать мне в лицо восхитительным запахом прохлады, сырой штукатурки, осиновых дров. И дойду до Поварского переулка и остановлюсь перед номером три, старым пятиэтажным домом с длинными ажурными балконами.
Постою, выкурю сигарету и уйду. Я знаю, что в нашей квартире другая мебель, чужие обои. И не так-то просто войти в подъезд, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. И объяснять на пороге, что хотел бы заглянуть в свою бывшую комнату, где видите ли, прошли мои детские годы.
Нет, я, пожалуй, даже не стану открывать высокие двери парадного. Я только выкурю сигарету и потихоньку уйду.
Дважды я пытался прийти на обещанное свидание. Первый раз дошел до угла, где была изразцовая церквушка. Вместо нее зиял котлован, огороженный рыжим забором. И я повернул назад.
Второй раз дошел до Поварского. Был поздний зимний вечер. Падал снег. Сияли лампы дневного света, ослепительно резкие и холодные. Вечерами в нашем переулке никогда не было так светло, здесь горели желтые фонари, и, когда шел снег, он шел конусами от фонарей. И внизу от фонарного света снег лежал совсем желтый и загадочный, как лунная пыль.
А теперь здесь все было залито мертвящей холодной белизной, и эти дневные лампы добавляли к ней синьку.
Было слишком поздно, чтобы войти в дом.
В мой последний приезд был разгар лета. Толпы туристов у Эрмитажа, у медного позеленевшего Петра и Исаакия, переполненные речные трамвайчики, блеск шпилей, сияние куполов, жаркое шлепанье троллейбусных шин о мягкий асфальт - так, примерно, выглядит летний город в эпоху поголовного туризма.
Но до переулочков, подобных Поварскому, любопыт-
ствующие путешественники не доходят. Здесь обитают исконные питерцы. У них устоявшийся уклад, годами отработанные маршруты: остановка трамвая, проходная фабрики, учрежденческий особняк, булочная, бакалея, жилой дом в переулке. Они здесь обитают с понедельника по пятницу включительно. На субботу и воскресенье их увозят пригородные поезда. Так что по выходным здесь пусто.
Я пришел в Поварской в воскресенье. Стояла жаркая тишина. Даже проклятые телевизоры не верещали из окон.
Я стоял перед домом и мял сигарету. Дом был необитаем. Окна без рам. Балкон без дверей. Фасад зиял черными дырами.
Правда, ведь он старик, этот дом. Помню его довоенный чердак. Мы украдкой лазали туда и глядели в слуховые окошки на витые зеленые луковицы церкви, отсюда совсем близкие. А если изловчиться и по пояс высунуться из слухового окошка, можно было увидеть кусочек Невского, как раз то место, где кинотеатр "Колизей". Отсюда, с чердака, мы смотрели, как встречают папанинцев. С неба летели листовки, мне тоже досталась одна.
На чердаке мы чихали от пыли, пугали котов, слушали, как утробно воркуют голуби, копались в старой рухляди, оставленной многими поколениями. Теперь я знаю, что приметы каждого времени могут выражаться вещами. Старая керосиновая лампа на чердаке - город зажег электричество. Электроплитка - город получил газ.(Разумеется, годы военного коммунизма, как и годы блокады, не нашли здесь должного отражения. От них остались одни коптилки.)
Вот изъеденный молью кивер с обгрызанным султаном, вот старинное черное кресло со спинкой, высокой, как колокольня; вот граммофонная труба, в которую можно просто так завывать, а можно трубить в атаку…. Этот чердак был для нас и штабом повстанцев, и пещерой Тома Сойера, и капитанским мостиком "Фрама". А вот детские коляски, колыбельки разных времен и стилей. Обитые старинным атласом и простые, из дерматина, и даже лыковые кузовки для младенцев, и, наконец, современные экипажи в хроме и синтетике. Хорошо, что старый чердак хранил эти коляски. Ну и что ж, что повзрослели дети. Иногда невредно поглядеть, из какой они выросли колыбели…
Дом был стар. Когда-то парадный подъезд согревал жар пылающего огня в камине. На лестнице еще сохранились бронзовые прутья для ковров. Его квартиры когда-то состояли из сплошных анфилад. Мебель комнат его, кроенная из огромных цельных досок, называлась "Павлом" и "Александром"". Потом появились тут кустарные фанерные шкафы, купленные на барахолке Обводного канала.
И жильцы появились другие. Женщины в красных косынках, в синих парусиновых туфлях без каблуков. В квартире через площадку поселились три девушки в юнгштурмовках, три хорошеньких бойких сестры. Мы, мальчишки, перед ними "выдрючивались", может быть, потому, что у них на юнгштурмовках блестело по значку "Ворошиловский стрелок"…
Дом был стар, и, конечно, три блокадные зимы не прибавили ему молодости. Фанерные шкафы пошли вместо стекол, "Павлов" разобрали на щепки-чурки. Стены промерзали насквозь, и на них какой-то дикой колючей щетиной седел иней.
Старый дом с трудом пережил войну. Но он старательно законопатил трещины, замазал потолки, залатал пробоины в крыше. Это был дом-герой, удивительно устойчивый ко всяческим напастям и бесконечно добрый к своим жильцам. И он еще долго бодрился, старался выглядеть молодцом, умница, мой хороший такой. И вот теперь, в награду за всю долгую службу его, наверное, отстроят заново, и будет он стоять как новехонький, этаким юношей, сиять вполне современным фасадом и радовать жильцов исключительно удобной планировкой квартир. Быть может, он вознесется двадцатиэтажной башней с балконами-лоджиями. Может быть, под крышей расцветет зимний сад. И новое поколение жильцов никогда не узнает, что когда-то дом номер три был всего о пяти этажах.
Но пока он снаружи прежний. Воскресенье. Кругом ни души. Жильцы временно выселены. Рабочих нет. И вот я могу отворить высокую дверь парадного, подняться на третий этаж и дернуть шнурок колокольчика. Дернуть не так, как звоним, идучи в гости. А так, будто я вернулся домой без ключа.
И будто я услышу за дверью такие привычные шаги и -
"Это ты? Где тебя черти носят!"
Да, это я.
И я вошел.
Мне не хочется расписывать эти детали покинутого жилья: свисающая проводка, полусодранные обои, ребра дранок, следы моих каблуков на снегу штукатурной пыли…. Нет ничего более очеловеченного из вещей, чем жилье.
Я вошел в длинный коридор. И вспомнил почему-то, как катался здесь на трехколесном велосипеде. Опять же я мог бы рассказать, как на первых порах он блестел свеженькой краской, а немного спустя стал издавать пронзительный визг; сколько удовольствия было от его сверкающего - настоящего! - звонка, как интересно на ходу было дергать рулем, чтобы ехать зигзагами. Все это сейчас неважно. А важно вот что. Я начинал изо всех силенок нажимать на педали еще в передней, чтобы вихрем промчать весь коридор, чтобы от скорости замирало под ложечкой. Моя комната - самая последняя, и я имел полное право шмякаться в дверь колесом, так что оно в конце концов стало похоже на дыню. От этой езды у меня осталось впечатление бешеной скорости. А это значит, что коридор был очень длинным.
Коридор был и впрямь очень длинен. Пеший переход из
передней в мою комнату был целым кругосветным путешествием. И по времени, и по впечатлениям. Путь шел мимо соседских дверей, и за каждой дверью - свое дружественное государство: страна Ивановых, страна Эккертов, страна Матюшкиных. И мимо чулана с настороженной мышеловкой. И дальше, мимо ванной, где кран пел на разные голоса. И мимо полки с деревянным ящиком телефона о двух кнопках; если их надавить, там коротенько тренькало. И еще мимо кухни, где шипели, гудели, фыркали и капризничали своенравные примуса. Вот сколько было по дороге чудес, прежде чем я попадал в свою комнату. Такой это был необыкновенно длинный коридор!
И вот прошло почти полвека. Я снова стою в передней
- у начала дороги в комнату моего детства. И снова иду по длинному коридору. А в нем всего-то несколько шагов. Подумать только, всего несколько шагов по паркету, заваленному обломками штукатурки. А я когда-то мчался здесь на велосипеде!..
Но какие это долгие шаги! Я иду мимо зияющих проемов вместо снятых с петель дверей. Проем в страну Эккертов…. Проем в страну Матюшкиных…. Это очень долгое путешествие, и дорога давно проходит через Пискаревское кладбище. И мне становится знобко в этом совсем пустом коридоре.
Я ни разу не был летом на Пискаревке, почему-то всегда зимой. И всегда там стоял пронизывающий холод, дыхание стыло инеем, звуки траурной музыки на морозе были отчетливы и чисты. Серый гранит в пеленах снега, серебро невидимого оркестра, хмурые северные небеса - вся эта графика скорби снова встает передо мной.
Странно, что сейчас за стенами дома - девушки в тонких платьях, размягченный жарой асфальт.
Нельзя играть в возвращение. Нельзя притворяться, что не было этих пятидесяти лет. И нельзя появляться там, где тебя давно не ждут. Но мой дом ждал меня все эти годы. Нету страны Эккертов. Нету страны Матюшкиных. Но я, как наяву, слышу их старый рояль с западающей клавишей "ми" в четвертой октаве, а вон там, на балконе, в зеленых ящиках пламенеют настурции, а у Ивановых заводят патефон, крутится пластинка: "Парень кудрявый, статный и бравый, гордая любовь моя…" - тогда, перед войной, все сходили с ума от этой песни. А мимо комнаты Назаровых я ступаю на цыпочках, чтобы не разбудить маленького Сашкеца, этого плаксу, а недавно капитана дальнего плавания, правда, бывшего, ныне продавца газет Сашкеца, я случайно встретил в Архангельске.
Медленно, медленно иду я по коридору - дорогой длиною в пятьдесят лет. И вот наконец я в своей комнате.
Знаю, читал сотни раз: мы вырастаем, и все, что из детства, становится маленьким. Но я постарался так войти в свою комнату, как вошел бы в нее полвека назад. И когда я вошел, в ней было тепло и чисто, и я не увидел, что потолок опустился ниже, а стены стали тесней. Я не заметил пыли и мусора, подоконник, которого не было, блестел масляной краской, скрипела по-прежнему знакомая половица. Вот разве только обои…
Я вспомнил, что у меня в кармане перочинный нож, и вырезал квадратик верхних обоев, а под ним был еще слой обоев и еще слой. И так я добрался до наших обоев, синих, с дымчатыми разводьями; я всегда ложился спать лицом к стенке, и, когда начинал засыпать, разводья сливались, переплетались, превращаясь в диковинных зверей и лиловые облака.
Квадратик своих обоев я вырезал. Он был хрупким и ломким от пересохшего клея, и я осторожно вложил его в записную книжку.
Вместе с этими простыми действиями ко мне вернулось чувство реальности. Я вдруг отчетливо понял, что прежним он никогда не будет, наш убеленный сединами дом. От него останется только старый почтовый адрес: Поварской, номер три. Но и этот адрес будет обманом. Чутье говорило, что здесь затеяна громадная реконструкция, евроремонт. Или надстроят его, и вправду сделают двадцатиэтажным - пусть с его нового, высокого чердака (если только там будет чердак) можно увидеть весь Невский и полоску Невы, и, может, даже Кронштадт и Атлантический океан, - все равно это будет обман.
Я не хочу, чтобы от этой истории веяло грустью. Пусть будет спокойно и беспечально. Будто ступаешь по нетронутой снежной целине. Или лежишь на траве и смотришь в бездонное синее небо.