Александр Сальников "Завтра тоже будет день"

(однодневная поэма)


(продолжение, начало см.в 90-95 номерах)

8.
Микрореволюция

Когда мы с фотографом уже распрощались с обитателями "трущоб" и вышли на лестничный пролет, нас догнал муж Чусовой.

- Я провожу вас, - сказал он. Я понял, что это Чусовая послала его. Сам он вряд ли догадался бы. Мужчинам очень редко приходит в голову проводить мужчин. - Видите, как мы живем? Вы уж напишите правду. Может, газета поможет нам.

Я скептически улыбнулся, но не стал разочаровывать парня.

- Что нам делать? - спросил он, когда мы уже вышли на улицу. - Все перепробовали. На что еще надеяться? А ведь могли бы переселить нас. Просто не хотят.

Я с удивлением посмотрел на него.

- Как могли?

- Недалеко от нашего, стоит хорошее девятиэтажное общежитие, принадлежащее местному ЖЭУ и муниципалитету. На Павловской улице. В двух шагах отсюда. Вон за тем домом. - Он указал на соседний двор. - Там на девятом и восьмом этажах есть свободные комнаты. Мы просили, чтобы нас туда переселили, но нам отказали. Говорят, что это резервное жилье муниципалитета. – Он помолчал, а потом обреченно вздохнул: - Если бы вы помогли нам своей статьей...

- Вам никто никогда ничего не разрешит и никто не поможет, - спокойно ответил я. Но внутри у меня вскипала злость. - Резервное жилье! Для кого! Для каких резервов? Вас двенадцать семей! С детьми! Вы - сила, коллектив, народ! Для кого же резервное жилье, если не для таких как вы? Вам давно надо было въехать туда без всякого разрешения, и никто бы вас не выселил. Во всяком случае - до весны, до конца отопительного сезона.

Я позволил себе повысить голос. Это от злости. Журналисту нельзя подстрекать к незаконным действиям и говорить то, что я ему сказал, я не имел права. Но мы были наедине, и я говорил не как журналист, а как человек, которого взбесили жалобы здорового мужика. Если уж законным считается держать женщин и детей в этом дерьме, то самовольное заселение пустующих комнат тем более законно.

- А сейчас еще не поздно, как вы думаете? - просто и скромно спросил меня муж Чусовой. - Если они милицию вызовут?

Он смотрел на меня с заискиванием, с доверчивостью и надеждой, словно хотел заручиться поддержкой от представителя прессы в своих незаконных намерениях. У меня возникло желание плюнуть ему в физию и уйти. Такие, как он, достойны жить в трущобах. Но детей жалко, да и жен.

- Если они вызовут милицию? - повторил он.

- Перед тем, как переезжать, позвоните на телевидение, на радио, в газеты. Сделайте шумиху, черт возьми. - Я старался говорить спокойнее. - Пригласите журналистов осветить переезд, тогда ни одна собака вас не тронет.

На другой же день я пожалел о том, что посоветовал пригласить журналистов. С утра мне в редакцию позвонила Чусовая и слезно просила в субботу прийти к ним в общежитие:

- Мы решили занять комнаты в эту субботу. Все хотят, чтобы вы были. Приезжайте, пожалуйста.

Мне совершенно не хотелось ехать. Не было ни малейшего желания. В свой выходной день! Какого черта! Толочься возле какого-то общежития, смотреть, как переезжает кучка людей. Играть роль пугала для милиции и коменданта общаги. Нет, мне вовсе не хотелось ехать. К тому же в субботу мы собирались вести дочь на карусели.

- Вы приедете? - спросила Чусовая. - Мы только на вас надеемся.

Я молчал в трубку и не знал, что придумать для отказа.

- Алло!

- Я думаю. - Я искал уважительную причину и не находил ее. Я обязан был ехать. Даже в субботу. Выходной не оправдывает меня как журналиста. К тому же я понимал, что это хорошая тема. Сенсация. Отчаявшиеся семьи. Брошенные люди. Только мне до ужаса не хотелось ехать в субботу.

- А вы на телевидение звонили? - спрашиваю в надежде.

- Звонили, но они точно не обещали. Сказали, что если не будет ничего срочного, то приедут.

Выброшенные семьи для телевидения - дело не срочное.

- А на радио?

- Тоже звонили, но не дозвонились.

- А в другие газеты?

- Нет. Только вам. Мы надеемся на вас...

Вот черт! Я проклял эту Чусовую. Отказаться было невозможно. Что ж, за свои советы самому нужно было и расплачиваться.

- Хорошо, я приеду, - ответил я и повесил трубку, чтобы больше не разговаривать с этой назойливой женщиной.

Коршунов категорически отказался ехать в субботу. Ему плевать, что не каждый день в России 12 семей самовольно заселяют общежитие, что материал тянет на сенсационный. Но без фотографий он потеряет половину своей внешней привлекательности. Придется создавать привлекательность заголовком и одному тащиться в выходной в другой конец города.

Ровно в девять я появился в общежитии на Рассветной улице. Перед подъездом стоял грузовик. Я понял, что жильцы настроены серьезно. Но грузовик был пуст. В коридоре общаги меня встретили только женщины и дети. Вещи уже были вынесены из комнат и упакованы. Они стояли в коридоре неуклюжими торчащими тюками.

- В чем дело? - спросил я.

Чусовой не было. Мадонна без своего младенца сидела на одном из ящиков и утирала слезы.

- Мы уж думали, что вы не придете. Не знаем, что и делать, - сказала женщина, которой обожгло лицо газом. - Уже вещи собрали, а мужиков наших все нет.

- Где же они?

Вдруг женщины заговорили все разом, словно только и ждали этого вопроса.

- Еще в семь часов ушли в общежитие на Павловскую...

- Сказали, что разведают, договорятся с вахтером...

- ... сих пор нет. Мы уже детей собрали.

- ... Ничего у нас не получится.

- А Чусовая где? - спросил я.

- Туда же ушла. Только вот до вас. Посмотреть, что с мужиками. С ней еще Нина Прутова пошла.

- Кто меня туда проводит? - спросил я у женщин.

На Павловской уже находились телевизионщики. Одного из них я знал. Мы встречались с ним на конференции по приватизации, где нас и познакомил Коршунов. Другого я тоже раньше видел, но лично с ним знаком не был. Мы поздоровались. Тут же крутились и мужички из общежития на Рассветной. Чусовая с мужем тоже были здесь. Увидев меня, они и еще двое мужчин, сразу подскочили ко мне с печальными минами.

- Ничего не получается, - заявил муж Чусовой.

- А что должно получиться? Вы же ничего не делаете, - ответил я.

- Комендантша общежития не пускает. Вызвала заместителя начальника ЖЭУ. Не знаем, что делать теперь.

Они видимо думали, что их тут встретят с пирожками и подстилками для ног, раз они решили незаконно занять комнаты.

- Давно вы здесь? - спросил я.

- С семи часов почти.

- И комендант с утра тут?

- Нет. Ее вахтерша потом вызвала, когда мы сказали ей, что сейчас переезжать будем. Она нас тоже не пускала.

Картина мне стала ясна. Русские мужички, вместо того, чтобы решительно действовать и добиваться своего, в очередной раз пошли на поклон и успешно облажались.

- Зря вы еще ЖЭУ не предупредили о намерении незаконно переехать, - попытался съязвить я.

- Вы кто!? - подскочила ко мне воинственно настроенная молодая черноволосая женщина лет тридцати пяти в фетровой шляпке и замшевом теплом плаще.

- А вы, простите?..

- Это комендантша, - шепчут мужики за моей спиной.

Женщина привлекательная, энергичная. Увидев, что "бунтовщики" обступили меня, она решила сразу взять ситуацию под свой контроль, полагая видимо, что я и есть их предводитель. Мы представились друг другу. Присутствие еще одного журналиста ее вовсе не вдохновило, но и отступать она была не намерена.

- Видите, что делается, - она не знала, что я уже в курсе всех дел и даже более того. - Самовольничают! Я вызвала зама начальника ЖЭУ, пусть сам разбирается с ними, а без него никого не впущу. Зачем мне неприятности? Раз уж до меня не смогли пройти - вахтер не пустила - то при мне и подавно не пройдут.

Но пасаран! Правильно говорит. Любой на ее месте поступил бы точно так же.

Комендант направилась к телефону узнать, когда же придет заместитель начальника. Я подошел к тележурналистам. Дело все равно было уже почти проиграно. Субботнее утро грозилось пропасть безрезультатно. Неужели я зря просыпался в семь часов, торопился, тащился через весь город? Похоже, что у телевиков было такое же настроение. Наша сенсация накрылась из-за нескольких чудаков на букву "М", которые вместо того, чтобы перевозить свои семьи, вздумали спрашивать разрешения у вахтера. Они никогда не смогут показать класс общения. Об этом тут и речи не может быть. Все равно если бы убийца стал просить разрешение в полиции на убийство. Я думаю, что даже у него было бы больше шансов на удачу.

- Похоже, что зря мы тут торчим, - вздыхали телевики.

- Что же делать теперь? - спрашивали меня женщины.

Уже половина из двенадцати семей собралась здесь. Дети тоже прибежали, недовольные, сникшие. Те, кто постарше и разбираются в происходящем, сочувствуют взрослым. Малыши играют между собой, им лишь бы родители были рядом. Старшие за взрослыми следят краем глаза. Вмешиваться нельзя, взрослые этого не любят, но сочувствовать - сколько хочешь. Они уже были настроены на переезд, многие со своими игрушками пришли.

- Что же делать? - это уже мужчины.

Над этим размышлял и я. Оставаться здесь еще, или уже пора отчаливать? Телевики заметно были раздражены. Время - деньги. Им в 12 часов намечена встреча с губернатором.

- Ждем до одиннадцати и уезжаем, - решают они, наконец.

Чусовая отвела меня в сторонку:

- Что же делать-то? Как теперь действовать?

"Что делать?" Еще бы она спросила меня: "Кто виноват?" Я рассмеялся бы ей в лицо. Классические русские вопросы трусов и лентяев.

К нам подошел ее муж.

- Как теперь нам быть?

- Чего же вы сразу не переезжали, никого не спрашивая?

Разве я говорил вам, что надо спрашивать разрешения? - злился я. Но он и сам теперь понимал, что облажался. - Ладно, может еще и теперь не поздно, - сказал я, наконец-то, чего они и ждали с надеждой услышать от меня. - Терять вам все равно нечего. Вы приехали переезжать, так переезжайте. Уж, в крайнем случае, вернетесь в свои норы. Так что давайте, чего еще ждать?

Я увидел, как в их глазах заплясали живые искры надежды, по лицу проплыла тень благодарной радости. Они ждали этого толчка, этого пинка в зад: вершите свою судьбу, я разрешаю. Чусовая пронзила мужа презрительным взглядом, которым смотрят на мужей-неудачников.

- Только я вам ничего не говорил, - добавил я, когда они уже намылились к своим с радостной вестью.

Мое добавление было уже не важно для них. На лицах переселенцев снова появился азарт борьбы. Борьбы за жизнь, за сносное существование. Самой святой борьбы. Дети запрыгали, услышав весть о борьбе за жилище. Семьи решили переезжать. Комендантша озабоченно засуетилась и снова кинулась к телефону.

- Я милицию сейчас вызову! - закричала она.

Телевики тоже оживились, приготовили свои камеры.

- Вперед пусть женщины с детьми идут, вещи несут. Никакая милиция их не тронет, - подсказал я шепотом мужу Чусовой лишь потому, что боялся, как бы мужики снова не спасовали.

Телевики тоже начали подбадривать борцов за свое место под солнцем. Они уже поняли, что только так можно спасти нашу сенсацию. И даже хорошо, что приедет милиция. При журналистах она ничего не сможет сделать, но лишний шум не помешает. "Пусть сильнее грянет буря!" Конечно, все это мы делаем тайком от коменданта: журналист должен быть нейтрален в таких случаях.

Минут через пять к общежитию подъехал грузовик с вещами. Суббота была спасена. Я уже пожалел о том, что не настоял на поездке со мной фотографа. Кадры были бы замечательные. Телевики вовсю трудились, наставляя объективы то на женщин, разгружающих мебель, то на детей, таскающих тяжелые кресла с удивительной радостью. Лица у детей счастливые, глаза горят. Переезжают!

В самый разгар переезда пришел заместитель начальника РЭУ, а следом и наряд милиции на "Воронке" подкатил. Зам начальника привел с собой пятерых ремонтников на всякий случай. Предусмотрительный. Но телевидения он никак не ожидал. Видимо, комендантша ему не сообщила. Не ожидала журналистов и милиция. Они стояли в сторонке и с досадой поглядывали на организованные беспорядки.

Увидев милицию, некоторые из бунтарей снова обратили свои взгляды, просящие поддержки, в нашу сторону.

- Главное, не поддавайтесь на провокации, не нарушайте общественного порядка, не ввязывайтесь в драки, - поучали их втихаря телевики. - Иначе вас заметут.

Сенсация состоялась. Семьи заняли пустые комнаты нового общежития, втащили свои вещи на восьмой и девятый этажи без лифта (комендантша предусмотрительно дала команду отключить лифт) и позапирались в своих крепостях, готовые держать оборону до полной победы. Все было заснято и уже вечером в воскресенье показано по местной программе.

В газете сенсации не получилось. Бумажные компрачикосы данный случай не сочли сенсационным. Вместо живых снимков заселения на полосе стоял всего один снимок с темными гнилыми коридорами старого общежития, сделанный Коршуновым в прошлый раз. Заголовок дали другой, напечатав его мелко и не выразительно. Анонса не было. В общем, получился просто добротный материал, который, однако, возымел свое действие в определенных кругах и жильцов на неопределенное время все же оставили в покое.

9.

Сравнение

Передо мной опять белый лист. Он гипнотизирует меня, он и манит, и отталкивает, пугает. "На первой строчке пусто и бело", вспоминаю я "Новогодний сонет" и решаю попробовать снова. Написать первую строку первой главы первого романа в первый раз. Трудно? Трудней дойти до последней. А начну я с того момента, когда оба героя появились в тихом местечке на берегу реки, около соснового бора. Я беру "Ягуара" и начинаю описывать сосны, молодой ельник, бархатную траву, цветы и песчаную косу возле самого берега. Описываю куст шиповника и восхищение Светланы выбранным мной местом.

- Ну, как съездил?

Я вздрагиваю. За моей спиной стоит Семеныч.

- Директор опроверг анонимку, - говорю.

- Этого и следовало ожидать. Напишешь чего?

- Напишу.

- Только без извинений. А про совещание написал? Про подготовку города к зиме...

- Дописываю, - вру я наглым образом, показывая на лежащий передо мной набросок первой главы романа величиной пока только в полстранички.

- Завтра к утру, чтобы было. Место в номере уже оставили.

- Хорошо, - что тут еще скажешь?

Шеф уходит удовлетворенный. Я проклинаю все на свете, откладываю в сторону едва начатую главу и берусь за интервью. Опять весь вечер нужно будет писать эту дребедень, которая уже начинает отравлять меня. Мне не интересны эти темы. Я чувствую, что пишу как робот, по заранее намеченному шаблону. Теряется стиль, теряется индивидуальность. Взамен в голове остаются лишь груды ненужных фактов, засоряющих мозг и душу. Но я должен писать эти статейки. Я должен как-то существовать, кормить семью. Романа еще нет. Да и будет ли он? А если и будет, что он мне принесет? Будет ли когда-нибудь напечатан? Будет ли признан? А жить надо сейчас. Не знаю, зачем, но надо. Это знаю.

Если бы я был один... Я представляю себя совсем одиноким в этом чужом городе, который еще не успел стать для меня близким. Я представляю себя одиноко сидящим в своей однокомнатной квартире и понимаю, что я не был бы более счастлив. Мне нравится быть одному, работать часами над своими записями. Жена называет их записками сумасшедшего. Я не обижаюсь. Но мне нравится быть одному только тогда, когда я спокоен, когда я уверен, что рядом есть любимый человек, когда жена спит, свернувшись калачиком под одеялом на жестких матрасах посередине комнаты. Спит, не дождавшись меня и надеясь на меня. Одиночество хорошая вещь, но оно ничего не меняет. Я знаю, что нужно сделать, чтобы написать роман. Надо просто послать все к чертовой матери. Послать все к черту и писать. Это все, что требуется. Больше ничего. Надо писать. Надо писать прямо сейчас, немедленно. Иначе никогда не найти времени. Оно всегда ускользает.

Передо мной снова лист с первой главой. Интервью лежит на столе рядом едва начатое. Я перечитываю начало главы и вижу, что его нет. Нет начала. Нужен хороший первый абзац. Без него ничего не получится. Но его тоже нет. Он должен быть красивым и легким, как восход солнца, как утренняя заря. Герои должны появиться, словно из небытия, но читатель уже должен их с нетерпением ждать. Это как рождение человека, как ожидание матерью ребенка и неожиданное появление его на свет. Да, таким должен быть первый абзац в моем романе. Название у меня уже есть: "Нашедшие рай". А может: "Заячий луг". А может, еще какое-нибудь. Это пока не важно. Важно, чтобы у него просто было рабочее название и важно начать.

Я стараюсь не обращать внимания на разговоры, звонки и беготню, непрекращающиеся ни на минуту. У меня это плохо получается. Я слышу, как Любка с Татьяной из той комнаты договариваются сходить в кино. Они всегда ходят в кино в рабочее время. А Татьяна на этом еще и подрабатывает, она иногда пишет рецензии на новые фильмы. Катенька сплетничает со студентиком. Он просто счастлив общением. Димка читает Володе анекдоты из какой-то бульварной газетки. Пашка с Игорем слушают и смеются когда нужно. А Питер мешает общению Катеньки со студентиком и пристает к ним со всякой ерундой. Этим он злит студентика.

- Хотите перевод древнеримского поэта Антипата Поллюция Вынужденного? - спрашивает он и, не дождавшись согласия, начинает декламировать:

Уши свои без зеркал не постигнешь.

Зеркало как без сестерциев купишь?

Так и умрешь ты в бедности чахлой,

Органы эти на ощупь лишь зная.

Зевс Громовержец, отринь мне зрачок!

Уши увидеть хочу я безмерно!..

Катенька смеется. Студентик кисло улыбается. Питер доволен и, закончив стихотворение, не останавливаясь, переходит к следующему:

Однажды в студеную зимнюю пору,

Сижу за решеткой в темнице сырой.

Гляжу, поднимается медленно в гору

Вскормленный в неволе орел молодой.

И шествуя важно в спокойствии чинном,

Мой верный товарищ, махая крылом,

В больших сапогах, в полушубке овчинном,

Кровавую пищу клюет под окном...

Катенька в восторге. Питер счастлив. Студентик серьезен. Катенька изредка поглядывает на Игоря. Ее взгляд выражает: "слышит ли он, как мне весело?" К чему бы это?

- У нас еще в школе рассказывали это стихотворение двух классиков, - говорит студентик, пытаясь принизить заслуги Питера перед Катенькой.

- А я не слышала, - простодушно улыбается Катенька и снова украдкой косится на Игоря. Но он ее не замечает.

- Пятьдесят тысяч!? - слышится вдруг сбоку визгливый Танин голос крайнего удивления. Все невольно оборачиваются в ее сторону. Я тоже прислушиваюсь.

- Да, представляешь! - нарочито громко говорит Любка, замечая, что она теперь в центре внимания. - В поезде с ней встретились. Обрадовались, конечно. "Как живешь?", то да се. Десять лет не виделись. Она и давай жаловаться, что ей и на одежду не хватает, и на еду не хватает, и детей не во что одеть. Я чуть ей денег не одолжила из жалости, но догадалась спросить, сколько же муж-то получает. А она говорит: "Всего, - говорит, - пятьдесят тысяч. Ну и я, - говорит, - тысяч десять". Представляешь!? "А ты, - говорит, - сколько получаешь?" Я и не знала что сказать. Стыдно признаться, наплела ей что-то.

- Разве нам угнаться за коммерсантами? Даже и за мелкими. У нас десять-то и шеф, наверное, не получает. - Это Таня.

- А пожила бы она на мои пять в месяц. - Это Люба.

А пожила бы ты на мои три. Это я, но не вслух. Обхватываю уши ладонями и стараюсь углубиться в свои мысли. Перечитываю написанное. Мне уже не нравятся ни сосны, ни река. Что-то, видимо, я не смог уловить, не смог передать. Светлана получилась прекрасно, но природы не было. Только жалкие намеки на нее. Рай не получился. Слишком все по газетному, по-журналистски. Я сминаю лист и бросаю его в урну. "Если у вас не получилась хотя бы строка, - вспоминаю я слова профессора Кальцева, - не пытайтесь ее переписать. Вычеркните ее безжалостно. И создайте заново. Шедевры творятся на вдохновении, мой мальчик". На вдохновении. Легко сказать. Я кладу перед собой новый лист и стараюсь припомнить все, что я думал о романе, стараюсь представить сцены, Светлану, природу, двух зайцев. Представлять у меня получается хорошо, но вот выразить на бумаге...

Новый лист снова вызывает тревогу, смущает своей белизной. Я сижу перед ним и не решаюсь написать ни строки. Ясные картины стоят перед глазами и я начинаю понимать, что ни одно слово не сможет выразить их в полной мере. Все будет ложно. Однако уже пора начать. Главное - начать. Или кончить?

10.

Заячий луг

Зайцы снова приходили к нам. Похоже, что они тоже заинтересовались нами, потому что вели себя по-исследовательски дерзко и даже рискнули подобраться поближе к затухшему костру. Слезинки дождя блестели на траве и переливались в лучах закатного солнца, словно по лугу был рассыпан жемчуг. Зайцы то и дело дрыгали лапками и дергали шерсткой, чтобы стряхнуть с себя капли дождя. Делали они это так смешно, что Светлана едва сдерживалась, чтобы не засмеяться и не спугнуть их. В конце концов она не выдержала и прыснула веселым смехом. Трусишки в ту же секунду дали стрекоча. Они не остановились до самого бора, пока не поняли, что над ним просто смеются. Тогда, словно извиняясь за свою бестактную трусость, они даже вернулись на несколько метров назад, встали на задние лапки, понюхали воздух и уже не спеша удалились в кустарник.

- Забавные, - сказала Светлана. - Я еще никогда не видела в лесу на свободе зайцев, да еще сразу двух.

- Я тоже, - признался я.

Мы выбрались из шалаша. Я попытался разжечь костер, но это оказалось напрасной тратой времени. Во всем мире не осталось ни одного кусочка сухого дерева после этой грозы. Вконец умазавшись головешками и истратив полкоробка спичек, я плюнул на это дело. Было все еще тепло. Воздух, насыщенный влагой, был свеж. Я отправился к реке, чтобы смыть грязь от головней и углей. Вода около берега, подогретая за день солнцем, приятно согревала ноги. Но в воздухе уже чувствовалась прохлада наступающего вечера. Я зашел по пояс и окунулся в воду. Теперь прохлада чувствовалась еще сильнее. Светлана стояла возле шалаша ко мне спиной и смотрела на закат. Сквозь мутные вершины сосен пробивалось яркое марево уходящего солнца. Казалось, что бор горел, полыхал туманным огнем. Мы были зачарованы закатом. Я вышел из воды, подошел к Светлане и обнял ее. Она склонила голову мне на плечо, прижалась ко мне всем телом, нежным и горячим.

- Ты весь сырой и холодный, - сказала она.

- Ничего.

- Не хочется уходить отсюда.

- Надо уйти до темноты, - ответил я.

- Красиво здесь, правда?

- Да.

- Давай приедем сюда на следующий год и не на один день.

- Давай, - согласился я.

Мы стали одеваться. Нехотя, словно уже давно отвыкли от одежды. Джинсы показались мне очень жесткими и узкими. Сырое полотенце, которым я вытер лицо и волосы, Светлана свернула и убрала в карман рюкзака. Без продуктов рюкзак казался немного легче. Остатки хлеба мы оставили возле шалаша для наших новых знакомых.

- Как ты думаешь, они еще придут сюда? - спросила Светлана.

- Конечно, придут, если уж два раза приходили. Наверное, здесь у них пастбище. А может и нора где-нибудь неподалеку.

- Жаль, что надо уезжать, - обронила снова Светлана.

Мы сложили все вещи, оделись и сели "на дорожку", использовав вместо сидения вещмешок. Шалаш стоял пустой и унылый. Наш рай оставался здесь, в этом шалаше, на этом лугу, у песчаной косы возле реки, за сосновым бором и далекой неизвестной лесной тропой, незаметной для посторонних глаз. Я обнял Светлану за плечи и привлек к себе. Мы молча смотрели на закатный бор, на ельник, на реку. Мы говорили всему этому "До свидания!". Вдруг Светлана спросила:

- Мы поженимся?

- Конечно, - сказал я.

- Обещаешь, что не бросишь меня никогда?

- Я тебя никогда не оставлю.

- Ты любишь меня?

Она смотрела мне в глаза, словно хотела удостовериться, правду ли я скажу ей, хотела найти в моих глазах ответы на свои вопросы.

- Я люблю тебя, - сказал я.

- И я тебя, очень люблю. - Она снова прижалась ко мне. - Хорошо бы нам поставить здесь дом, на этом лугу. Правда? Ты бы хотел?

- Да. Только сюда далеко добираться из города.

- Зато здесь тихо. Мы заработаем на машину, и будем ездить в город. Да?

- Обязательно.

- И будем возить детей в школу и из школы. Да? У нас будет мальчик и девочка. Да? Мы их привезем сюда, чтобы они знали это место. Правда?

- Да, чтобы знали.

Еще раз мы оглядели все вокруг, чтобы лучше сохранить в памяти, потом я взял вещи, мы обогнули шалаш и куст шиповника и пошли к тропе. Возле самого бора, перед первыми соснами, мы снова оглянулись на луг.

- Мы еще вернемся сюда? - опять спросила Светлана.

В ее вопросе звучали какие-то непонятные нотки. Нечто похожее на отчаяние. Так бывает, когда навсегда прощаются друзья и оставляют на память друг другу адреса, зная заранее, что никогда уже не напишут друг другу и никогда больше не встретятся.

- Обещай мне, что мы еще приедем сюда, - попросила Светлана.

- Хорошо, - улыбнулся я. Мне хотелось ее как-то ободрить.

- Давай приедем сюда в следующие выходные.

- Давай. Можно приезжать каждые выходные.

- Я люблю тебя, - сказала Светлана и поцеловала меня в щеку.

Мои руки были заняты вещами и я не мог ее обнять, а только улыбнулся в ответ и подумал, что нам было хорошо на этом лугу.

Мы долго шли по сырому лесу и я все думал о том, что это был, может быть, лучший день в моей жизни. Будут ли у меня еще такие дни?

Как давно это было и было ли на самом деле, или это всего лишь выдумка, плод моего воображения? Прекрасная выдумка? Смогу ли я написать об этом? Существует ли еще этот луг, эта река, сосны? Хорошо бы, если бы все это оказалось правдой и вернулось назад. Кто изгнал нас из нашего рая? Зачем? За какой грех? Может быть, мы сами не смогли найти дороги обратно? Есть ли вообще дорога назад?

11.

Профессор

Передо мной все еще лежит чистый белый лист без единой строки. Десятый или пятнадцатый? Ни одного слова. Ни буквы. Сколько их должно быть в романе? Сколько мазков кисти на большом полотне художника? О чем он думает, глядя на свежий чистый холст? С чего начинается роман? С мысли? С движения? С времени или места? Где найти слово? "Если у вас не получилась хотя бы строка - выбросьте ее!" "Вот вам песня о том, кто не спел".

Питер читает газету, развалившись на стуле, положив ногу на ногу. Очки на нем сидят косо, но если не присматриваться, то можно и не заметить. Интересно, что за книга? Название не видно. Совместный как-то сказал, что в мире сейчас около 600 миллионов очкариков. Если их собрать вместе, то получится целая страна очкариков. И довольно большая страна. И Питер будет там работать журналистом.

- Что читаешь? - спрашиваю.

Он молча закрывает книгу, заложив указательным пальцем нужную страницу, и показывает мне название. "Испепеляющая взглядом".

Питер помешался на Кинге.

- Хорошая вещь?

- Мне нравится, - отвечает он.

- Мистика? - всовывается Словак. Словак любит всовываться.

Питер кивает головой и снова углубляется в текст.

- Чушь собачья! - неожиданно объявляет Белов.

- Не читай, - парирует спокойно Питер. - Тебе не нравится, а мне нравится. Каждый дрочит как захочет, я дрочу - как я хочу.

Женщин в комнате нет, но Питер и при них бы не постеснялся.

- Да я сейчас вообще ничего не читаю, - почти серьезно говорит Белов.

- Похвально, - отвечает Питер.

- Что так? - спрашиваю.

- Думать начинаю после чтения. Тяжело.

Это аргумент. Проблема.

- Сейчас хорошую книгу найти трудно, - говорит Словак. - Рынок вроде бы завален, разнообразен, книг много, а хорошей не найдешь. Забили полки порнухой да детективами. Народ теперь хорошие книги перестал читать. Они забиваются ширпотребом, суррогатом.

- Неправда ваша, мистер Вруль, - возражает Питер Сирин, оторвавшись от "Испепеляющей". - Вот хотя бы Кинг. Прекрасный писатель.

- Взрослых сказок-страшилок.

- Пусть так. Их и Гоголь писал. Но у Кинга хорошее современное перо.

- Или три пера, - смеется Словак. Словак любит посмеяться.

- Он американец, - это Белов. - А где наши? Почему их не печатают?

- Кого? Покажи хоть одного стоящего. - Это Питер. - Я согласен с тем, что печататься должно все, что пишется. И если написано плохо, то и отбросится, а если хорошо - то и прочтется, и купится, и окупится. Коммерсанты от литературы никогда не пойдут на риск и не будут выпускать какого-то неизвестного никому Пупкина. Они печатают то, что предпочитают массы. А массы, естественно, предпочитают то, что попроще и позахватывающее, дабы не очень думать. Как вон Белый. И они имеют на это полное гражданское право, и даже лево.

- Качество хотя бы! Какое качество сейчас?! - не унимается Словак. Он любит не униматься. - Как-то я брал этого Кинга читать, издание ТОО "Зяблов и сын", так там на каждой странице по пять ошибок и опечаток.

- Рынок, - невозмутимо отвечает Питер. - Надо успевать делать деньги, пока в верхах делают политику. Чего же ты хочешь? Нельзя же от торгашей требовать эстетики и идейности. Я бы лучше предпочел сейчас прочитать Кинга с ошибками, чем без ошибок через десять лет. Хотя наряду с ширпотребом немало выпускается и хороших книг. Классики, эмигранты пошли косяком. Да и наши новые...

- Все равно их мало печатают...

- И зарубежные классики... Джойс... Миллер...

"Улисс", - вздыхаю я.

- ... дневники оригинального самовосприятия...

- ... тоже не литература по большому счету...

- ... У Тургенева было... совсем похоже... кстати приняли...

- ... Кинг классиком...

- ... сравнительно и относительно...

- ... в таком случае?..

Их спор о литературе снова напомнил мне профессора Кальцева. Седая бородка старика, его хитро-глумливые глазки, такие же бесцветные, как и бородка, сухопарая фигурка, дышащая мне почти в пупок. Старик-мальчик. В свои семьдесят три года движения легки. Говорят, он много лет занимается внутренним очищением организма по какой-то древней системе с применением кружки Эсмарха. Никогда не курил. Вспоминается его аккуратная без излишеств квартирка и бесчисленные книги. Они были везде. Книги, книги, книги. Поначалу меня не покидало ощущение того, что вся его мебель состоит из книг, что он сидит на книгах и спит на них, и ест. Казалось, что на полу, под ногами, тоже должны быть книги, что стоит только сделать шаг, как обязательно наступишь на какой-нибудь томик Петрарки, Семюэла или Чехова. Причем, похоже, что у профессора не было предпочтения к какой-то одной литературе. Он читал все. Видимо, это была его страсть. Исключения составляли только боевики, детективы и женские романы. Их он не переносил, поэтому их и не встречалось на полках. Профессор мог просто утопать в своих книгах, как в омуте. Он забывал обо всем. И если его жена Анжелика Витольдовна не оттаскивала бы своего Асечку (Арсения Александровича) за бороденку к обеденному столу, он и не вспомнил бы о еде дня три. Так и жил бы среди книг.

По специальности Кальцев был биологом и преподавал в университете. Даже имел кафедру. Было удивительно представлять его в роли руководителя. Такие люди не могут руководить. Но это был мыслитель. И что я мог о нем написать? Об этой вековой глыбе знаний, я - ничтожный муравей в любой области науки и искусства. Наше физическое несоответствие в той же степени, только в обратных пропорциях, превращалось в несоответствие образованности. Снаружи он был ниже меня раза в два и выше раз в десять изнутри. А я пришел задавать ему вопросы. Писать о нем в газету! Хотя, я тогда неплохо справился с задачей.

Помню, я нес какую-то удивительную чушь.

- Как у вас много книг! - восхитился я для начала. А потом и понес: - Какую литературу вы предпочитаете?

А он ко мне серьезно, журналист все-таки:

- Самая лучшая литература - это детская литература. Она единственная, в которой воплотились все самые лучшие мечты и дела человеческие. Единственная литература, умножая знания которой, не умножаешь скорбь. Единственная литература, способная научить бескорыстному добру и светлым мечтам.

- А как по-вашему, кому из писателей стоит отдать предпочтение? Какой писатель для вас лучший? И все-таки, какая литература вам нравится больше? Неужели детская? - не унимался я, потому что абсолютно не знал, о чем с ним говорить. В биологии я был полным идиотом.

- Детскую я тоже люблю, - ответил старик. - Читаю ее внучке. А вообще-то - всю, если могу из нее почерпнуть что-нибудь полезное.

- Ну а писатели... у вас есть любимый? - упорствовал я.

Это были чисто журналистские вопросы. Когда не знаешь, о чем спрашивать, спрашивай о любой ерунде, какая только придет в голову. "Что вы предпочитаете на завтрак?" "Скажите, вы помогаете жене на кухне?" "Какой у вас размер обуви?" "Вам больше нравятся блондинки, или?" "А кто ваш любимый писатель?" "Вы увлекаетесь политикой?" "Вам нравится носить шляпы?" "Что вы думаете об экстросенсорике?" "Каков ваш прогноз в биологии завтрашнего дня?" "Какую литературу вы предпочитаете?" Конечно, я не задавал ему все эти глупости и старался выглядеть хоть немножко умнее, чем есть.

У Кальцева были большие очки в тяжелой оправе, которые постоянно съезжали на кончик его носа, и ему часто приходилось их поправлять. Это придавало ему сходство с кроликом "Б" из мультфильма о Вини Пухе.

- Если вы спрашиваете, какой писатель больше нравится мне лично, - ответил профессор, - то я могу сказать. Но если подходить объективно к этому вопросу, то лучших писателей нет.

До чего же все профессора любят подходить ко всему объективно! Это и коту понятно, что лучших не бывает. Но все же я спросил:

- Как это нет? - да еще сделал удивительное лицо. - А Пушкин, Лев Толстой...

Кальцев засмеялся до странности красивым смехом.

- Кстати, Пушкин говорил, что только сам писатель может оценить себя правильно. Хотя и это не верно. Вы вот скажите, какое дерево лучше: дуб, береза, тополь?.. Не можете? Можно только сказать, какое вам лично больше нравится. Или, например, какой цветок лучше?..

- Но ведь есть вредные растения и вредные книги...

- Не спешите, - остановил меня Кальцев.- Все зависит от того, как вы лично относитесь к этим вещам. Абсолютно вредных растений нет, как и абсолютно вредных книг. Но если какие-то растения и книги люди привыкли называть вредными, то я скажу так: вредные книги так же необходимы, как и вредные растения. А уж в последнем поверьте мне на слово.

- Тогда к какому растению вы отнесете... ну хотя бы писателя Лимонова?

- Лимонова? - Профессор поправил очки и немного помолчал. Ему явно понравилась форма моего вопроса. Форма вопроса для интервью тоже важна. - Я читал только его первый роман. В нем он, пожалуй, похож на чертополох. Тоскующий чертополох.

Мы сидели в кабинете профессора (в его комнате с книгами), который служил ему и спальней, и гостиной, и библиотекой. Одна половина рабочего стола Кальцева заботливыми руками Анжелики Витольдовны была превращена в обеденный стол и мы пили ароматный чай, настоянный на целебных, как утверждал сам профессор, местных травах.

- Ассоциации с людьми довольно сложны, - продолжал Кальцев. - В одном человеке заключается целый букет цветов и соцветий. Например, тот же Лимонов, но не писатель, а публицист, - это уже нечто другое, пожалуй, крапива. Душа человека устроена слишком сложно, чтобы наклеивать на нее ярлыки.

- Душа? - зацепился я. - А вы верите в бога?

- Душа - это не обязательно вера в бога, - ответил Арсений Александрович. - Душа ведь тоже продукт разума. Именно продукт, и поэтому она действительно существует, только не отдельно от тела, а вместе с ним и никак иначе.

- А бог?

- Конечно, нет. Канонический нет, если вы хотите. Но у каждого человека есть свой бог. Это совесть.

Кальцев высказал свой ответ о существовании бога таким тоном, что мне сразу стало ясно: ему не хотелось об этом говорить. Мне показалось, что он боится ошибиться, что он сомневается. Во всяком случае, разговор о книгах его привлекал больше и я поспешил исправиться.

- У вас большая библиотека. Вы прочитали все эти книги?

- "Пробежал" все, - поправил профессор, - а прочитал больше половины. Книги - это внутренняя зрелость человека. По домашней библиотеке можно определить, что собой представляет человек и на что он способен. А знаете, как я делю людей по возрасту? - Я сделал вопросительной выражение лица и он продолжил: - Вовсе не по годам. По-моему, молодость - это когда хочется гораздо меньше, чем можешь сделать. А зрелость – когда хочется гораздо больше, чем можешь сделать.

- А старость?

- Старость, молодой человек, это когда уже ничего не хочется. Старость у людей бывает только внешняя, телесная. Так вот с книгами точно такая же картина. Всегда приобретаешь больше, чем можешь прочитать. Но ознакомиться я стараюсь с каждой книгой. Здесь ведь не вся моя библиотека. Еще в деревне есть, и в чулане. Их просто негде разместить. В России профессора живут не по-профессорски.

"Любовная лодка разбилась о быт".

- А вот если бы вам пришлось долгое время прожить на необитаемом острове совсем одному, какие бы книги вы с собой взяли?

Глаза профессора загорелись живым огоньком, ему наконец-то попался один по-настоящему интересный вопрос от этого долговязого занудливого журналиста. Мысль его засверкала в глазах. Он довольно отвалился на спинку стула, сделал хитрое выражение лица и отпил из своей чашечки, прежде, чем ответить. Он словно изучал меня. Я и сам был доволен вопросом, я ведь уже говорил, что значит отличный вопрос для журналиста.

- Знаете, - сказал, наконец, профессор, - а ведь мне тоже приходил этот вопрос в голову...

Мне хотелось поздравить его с этим, но я промолчал. Почему-то мне казалось, что он просто ловко присвоил себе мое авторство. Так бывает нередко с хитрыми людьми. Подчиненный скажет директору: "Знаете, у меня есть идея..." и выложит все. А директор улыбнется снисходительно: - "Да я над этой идеей уже год размышляю" и присвоит ее себе. Был и у меня такой случай. Рассказал я раз Питеру новый анекдот. Тот полдня смеялся, а наутро встретил меня и рассказывает мне этот же анекдот. Я ему напомнил, что вчера сам рассказывал его в редакции. Но Питер заявил, что знает этот анекдот со школы. Спорить было бесполезно. Возможно, так произошло и с профессором. Он продолжал буравить меня по-мальчишески веселым взглядом:

- И вот что я вам скажу, - продолжал профессор. - Я взял бы с собой всего лишь одну книгу.

Он смотрел на меня, словно говорил: "Ну что, съел?" Старый прохиндей! Только одну книгу, сказал мне закоренелый библиофил. Я понял, что этот ответ у него уже давно был готов и мне лишь посчастливилось найти нужный вопрос, не то, что Гамлету с гитарой. Значит, старик не врал. Значит, действительно думал об этом. А нужный вопрос - это все, что требовалось, это уровень профессионализма в журналистике. Впрочем, я это уже говорил. Профессор молчал. Он ждал следующего вопроса. И хотя вопрос этот мог быть только банальным, мне все же пришлось подыграть Кальцеву, чтобы не огорчить его самолюбие:

- Какую книгу? - спросил я в надежде, что старик подарит мне сенсацию. У меня уже вертелся в голове заголовок: "Профессор биологии хочет читать только...". Или что-нибудь в этом роде. - Какую книгу? - повторил я.

- А вот для того, чтобы узнать это, мне пришлось прочитать гораздо больше того, что вы видите. - Он обвел рукой полукруг в воздухе.

Старый козел так и не сказал мне, какую именно книгу он взял бы с собой на необитаемый остров, но, думаю, профессор был не более оригинален, чем Даниэль. И, кстати, от его недоговоренность мой материал даже выиграл.

"Уши свои без зеркал не постигнешь".

12

Не сотвори себе

- О, Господи! - говорю я иногда. Но это всего лишь значит, что я взываю к справедливости. Причем, к моей справедливости. Я не воинствующий, но убежденный атеист и всех верующих делю на две категории: фанатики, а следственно - не совсем нормальные люди, к которым я более или менее питаю некоторую жалость; и фарисеи, лжеверующие, примазывающиеся. Этих я просто ненавижу. Я достаточно думаю о Боге, чтобы сказать: Бога не было, нет и быть не могло. Иначе он не разумен и несправедлив, а неразумного и несправедливого Бога опять-таки быть не может.

Еще летом мы с Татьяной Хлебовой случайно и, не помню уже с чего, вдруг заспорили о Боге. К ней, приходил какой-то церковник из новомодных фарисеев от религии, и она с ним мило беседовала. Но когда он ушел, в разговоре почему-то оказался я.

- Ведь нельзя же доказать, что Бог существует, - говорил я. - Вот если докажут, то я и поверю.

- Но для этого не нужны доказательства, - ответила Татьяна. Красиво ответила, ничего не скажешь. - Надо только верить.

- Как я могу верить в того, чье существование невозможно доказать?

- Несовершенный человек не может познать совершенство.

- Тогда почему ты веришь в то, чего не можешь познать? Ведь не будешь же ты утверждать, что ты совершенный человек.

- Эта вера придает мне силы.

- Хорошо, если так, но это еще не доказывает существование Бога. Мне может придавать силы вера в друга, в любимого человека, в себя. Так что, ведь назвать их и меня Богом нельзя. Мне может придавать силы вера в какой-нибудь амулет, игрушку.

Прежде всего, Бог, создавший мир, должен быть справедлив и разумен, правильно? А я не вижу ни справедливости, ни разумности. Образованная и воспитанная девушка страдает от безобразной внешности, а взбалмошная красавица живет в свое удовольствие, заставляя страдать других. Разве она ближе к Богу? Зажравшийся политик, потерявший совесть и развязавший кровавую войну умирает в сытой старости на своем ложе, а честный юноша, единственный сын у матери, погибает от пули на этой самой войне, не успев даже познать любовь женщины. Чем он разгневал Бога?

- Наша жизнь в этом мире коротка, но есть другая жизнь...

Я прервал ее:

- Знаю, знаю, ты о загробной жизни, о том, что есть рай и ад. Но что такое рай? Я не понимаю, что за вечное блаженство в раю? Чем ты там будешь заниматься? Вечно кушать райские яблоки? Да они тебе через неделю опротивеют! Твоя душа очерствеет и умрет, если она будет пребывать в вечном блаженстве. Да и само понятие "вечное блаженство" - абсурд. Однообразие без перемен ведет к краху.

- В раю душа тоже может совершенствоваться, - попыталась заступиться за рай Татьяна.

- Значит, там тоже есть верх и низ? И уж наверняка низы в меньшем блаженстве. Чем же он лучше нашего мира? Пойми ты, чтобы совершенствоваться, надо трудиться. А труд без сопротивления не бывает. А сопротивление - не есть ли зло?

- Не обязательно - зло.

- Хорошо. Но если душа стремится все выше, совершенствуется. То где предел? Если душа не может достичь совершенства Бога, значит, есть предел? А предел - то же постоянство, однообразие и, в конечном итоге, - разрушение. Но если предела нет, то нет и Бога, потому что душа человека достигнет его совершенства и превзойдет его. Ведь, по-вашему, по религиозному, Бог постоянен, он не совершенствуется, потому что он уже совершенен.

- Души в раю просто пребывают в счастье, - упрямо твердила Татьяна навязанную кем-то мысль.

- Счастье. Если у матери погиб единственный сын, а единственную дочь изнасиловали и изуродовали, какое счастье может предложить ей взамен этого рай? Но только не забытье! Забыть об этом - не значит ли погубить душу?

- Но может быть, мать сама была грешна и за это наказана? Может, она и не попадет в рай.

- Ты сама не веришь в то, что говоришь. Если бы это было справедливым, то за преступления отцов мы сажали бы в тюрьмы их детей.

- Но проверял ведь Господь Авраама его сыном.

- Вот уж действительно изуверская проверка убийством своих детей. У тебя ведь есть дочь, разве ты сможешь убить ее ради твоего Господа?

Татьяна никак не ожидала такого вопроса и только разинула в ответ рот. Я понял, что переборщил.

- Ну ладно, извини. Не отвечай. Только и ада не существует. Нет никакой геенны огненной. Какие могут быть непосильные мученья в аду? От постоянной непосильной боли человек либо умирает, либо сходит с ума, либо боль его притупляется и он привыкает к ней, как Сизиф у Камю. Любой итог, из трех предложенных, означает конец мучениям. Что может ад предложить большего? Ведь и в аду живут люди. Вековое томление души человеческой в этой жизни - вот ад! Военные госпиталя и камеры пыток - вот ад. А что твой ад может предложить страшнее печей Освенцима? Какая еще геенна огненная? И где находится твой ад? Под землей? Тогда земля наша давно должна была лопнуть от такого количества кипящих грешных душ, которое скопилось за тысячелетия.

Татьяна немного помолчала размышляя, а может и не размышляя над моими аргументами, потом сказала:

- Ты не можешь познать Бога. Твой ум слишком скуден, чтобы превзойти свои примитивные размышления. Бога надо чувствовать душой, а не умом. Неисповедимы пути Господни.

- Да, ответ достойный фанатиков. Ответ, который ровным счетом ни на что не отвечает. Партия знает, куда вести, партия не ошибется. Уже слышали.

- При чем здесь партия?

- А при том. Раз уж мои прародители откусили от плода познания, значит, я имею право знать, куда меня ведут, и идти ли мне дальше.

- Не хочу больше с тобой спорить, - сказала вдруг Татьяна. - Одна из заповедей: не искушай! Нельзя спорить с атеистами и антихристами.

- Я уже и антихрист! Спасибо. Да я больше сочувствую вашему Христу, чем вы сами! Мне по-человечески жаль его. Жаль не как бога, а как человека. Я готов снять его с креста раз и навсегда, и омыть ему раны, и больше не причинять боль. А вы желаете распинать его каждый день во имя своей веры!

- Не хочу больше слушать! - она отвернулась.

- Не слушай. А я тебе только одно скажу: "От Иисуса Петр отрекся, он был прав!"

Татьяна ушла и хлопнула дверью. Я почувствовал, что не победил ее, что напрасно потратил столько времени и сил на пустой спор. Она не услышала меня, не захотела услышать. Да и могут ли понять друг друга верующий и неверующий? Ее слова звучали не менее убедительно, чем мои. С тех пор Татьяна долго не разговаривала со мной и до сих пор тема о боге между нами является табу.

13

Заячья уха

К полудню мы с отцом вышли к реке, перед которой лежал прекрасный цветущий луг. С одной стороны почти до самой реки его опоясывали стройные сосны. Молодые ели голубым кустарником то тут, то там увивались вокруг сосен в разомкнутом хороводе. С другой стороны луга белели березы. Их было несомненно больше среди лиственных деревьев. Трава, словно зеленый бархат, расстилалась под ногами и исчезала на песчаной отмели возле самого берега. Цветы поднимали лепестки к небу, на котором не было ни одного облачка. Где-то над нашими головами в высоких кронах сосен стучал дятел, а из глубины леса, где бор сливался с лиственными деревьями, слышались вздохи невидимой кукушки. Противоположный берег реки был крутым и почти сплошь усыпанным птичьими норами. Ласточки носились вдоль берега как угорелые.

- Ну, можешь искупаться, - сказал отец.

Мы остановились около одинокого куста шиповника, который рос почти посередине луга. Отец сложил вещи и стал собирать сухие ветки для костра. В ягдташе лежал только один заяц, подстреленный полчаса назад.

- Ты хочешь сварить зайца? - спросил я.

- Не домой же его тащить, - ответил отец. - Хватит им и шкуры. Ты когда-нибудь ел зайца?

Он мог бы и не спрашивать меня об этом, потому что и сам знал ответ.

- Нет, не ел, - признался я.

- Ну, вот и попробуешь. Иди пока, покупайся.

Отец стал снимать с зайца шкуру.

Я разделся и вступил в реку. Вода оказалась слишком холодной для купания. Видимо, она так остыла за ночь, что нагреться могла только к вечеру. Пока отец возился с зайцем, мне ничего не оставалось, как бродить вдоль берега и смотреть на игру мальков, на ленивых ракушек, на воздушные виражи и пируэты юрких ласточек. Вскоре ветерок донес запах варившегося мяса.

- Чего не купаешься?

Я обернулся. За мной стоял отец. Он был в одних плавках.

- Вода холодная.

Отец потрогал воду пальцами ног.

- Да, не май месяц. Иди к костру.

Он отошел немного от берега, потом разогнался и, забежав в реку почти по колени, нырнул с головой в воду. Через минуту он выскочил на берег, и мы наперегонки побежали к костру.

- Холодно? - спросил я.

- Бр-р-р, - отец запрыгал на одной ноге, выбивая из уха воду. Потом он накинул на себя рубашку, и та сразу промокла насквозь. - Ну-ка, попробуй зайца, - сказал он мне.

Я взял деревянную ложку и зачерпнул из бурлящего котелка немного бульону. Запах от него шел превосходный. Я подул на ложку и попробовал на вкус отцовской заячьей ухи. Почему-то мне тогда именно это пришло в голову - заячья уха. Когда я сказал отцу, что его суп называется заячья уха, он долго смеялся. А я смотрел на него и думал, что у меня самый лучший отец в мире.

Похлебка показалась мне намного вкусней всего того, что я когда-нибудь пробовал раньше. Уставший за утро, находившийся до сыта по лесу, я ел с таким аппетитом, будто голодал неделю. Казалось, я мог съесть раза в три больше. Отец ел совсем мало. Потом он отсел немного в сторону, закурил и долго смотрел на меня, улыбаясь. Похлебка быстро закончилась. Но в котелке оставалась еще половина зайца. Отец вынул его и положил в целлофановый кулек. Потом он стал мне рассказывать о лесе, о привычках зверей, о приметах и растениях. Я долго слушал его, но почти ничего не запомнил.

Вскоре меня стал одолевать сон. Я прилег возле костра на отцовскую куртку и укрылся сверху своей, хотя было довольно тепло. Отец сидел рядом. Он налил чай из термоса и пил его маленькими глотками. Рубашка на нем уже высохла, а брюки он еще не надевал, ждал, пока высохнут плавки. Помню, тогда я хотел спросить отца о войне, но долго не мог найти нужного вопроса, чтобы он не показался глупым. Я смотрел то на отца, то на ласточек, шустрящих над нашими головами и возле гнезд на другом берегу. Потом глаза мои закрылись, и я так ничего и не спросил.


(продолжение следует)

* - Данный текст подготовлен к изданию Фаиной Петровой.

Обсудить этот текст можно здесь