Эдгар Эльяшев "Самоубийца"



Рассказ подкатывал к финишу. Жизненный путь главного персонажа близился к завершению. Спирин примерно знал, где и когда поставит точку. Его всякий раз восхищала данная кем-то всевышним власть над людскими судьбами. Он, Спирин, был единоначальником, верховным распорядителем, вершителем и могильщиком чужих биографий. Правда, ему не давали воли два существенных ограничения. Он не мог бесконечно удлинять человеческую жизнь. Все основные персонажи умирали не старше сорока лет. Столько прожил и сам Спирин, а что и как должен чувствовать старикашка лет семидесяти, он не знал и не хотел путаться в гаданиях. И еще. Не решался он настолько круто поворачивать, ну скажем, линию жизни технолога Тютькина, чтобы тот в одночасье проснулся мистером Туткинсом, миллионером и заядлым охотником на львов. Это был не его жанр. В обычных же житейских судьбах Спирин ощущал себя абсолютным демиургом. Стоит ему пройтись рукой по клавиатуре компьютера, и нитка жизни обреченного персонажа прервется. Мучиться тому перед смертью или спокойно помереть во сне - эти важные подробности целиком зависели от Спирина. Автора. Хозяина всех своих креатур.
Вот и сейчас, в конце повествования, Спирин решал, как ему лучше покончить с изжившей себя душой. Все условия соблюдены, жена и дочка уехали в глушь, в Саратов, телефон третий день молчит - верно, отключен за неуплату. Все сюжетные линии либо свернуты, либо подведены к финалу. Выбор у Номадинского (фамилия персонажа) невелик: балкон, газ или веревка. Балкон (третий этаж) слишком низкий, не надежен. Газовый краник не устраивал, так как Спирин не знал наверняка, можно ли из духовки надышаться до смерти. Оставалась петля. Спирин прикидывал, как бы потуже ее затянуть на крепкой шее самоубийцы.
Из опыта литературы он знал, что существуют два неравных способа покончить с обреченным. Первый - самый радикальный. Взял да откинулся. Склеил ласты. Как у Толстого в "Смерти Ивана Ильича": "остановился на половине вздоха, потянулся и умер". Однако, этому предшествовала такая мерехлюндия с предсмертным грехом, душевной агонией и прочее, прочее, которую здесь Спирин допустить не мог. При втором способе агония расщеплялась на ряд простых физических действий. Вот холодеют кончики пальцев, вот замедляется пульс. От этого тоже несло тягомотиной, зато ровненькой, без психологических вывертов. Спирин колебался. На чем остановить выбор?
Он уже предвкушал тот час, когда поставит точку. Блаженный миг! Зачехлит компьютер, поставит на полку словари, на столе наведет девственный порядок. В первые дни чего-то будет недоставать, словно из дома ушел кто-то близкий, но Спирин по опыту знал, - это ощущение скоро пройдет.
"Номадинский чувствовал, - писал Спирин, - как все его существо заполняет пульс, отчаянно частый, нарастающий. Он, как барабан, молотил по всему его телу…". - Откуда мне знать, как колотится пульс, - злобно подумал Спирин. - Хорошо Толстому - "потянулся и умер". Нет, сравнение пульса с барабаном его не устраивало. Спирин попробовал еще вариант, о том, как в петле не хватало дыхания. "В угасающем сознании он дышал так часто, как мог, и никак не мог надышаться". Подыхать пора, а никак не надышится! Спирин написал еще вариант, еще и еще. Все это решительно никуда не годилось. Захлестнула волна импотенции, сказал себе мученик творчества.
Спирин был профессиональным литератором. Назваться писателем не хватало духа, хотя он имел членский писательский билет из красной шагреневой кожи. Когда бывал при деньгах, любил захаживать в ЦДЛ. Но ни с кем особенно не дружил.
-В стране поголовной дремучести, - рассуждал Спирин, - нетрудно считаться писателем. И даже известным.
Основная пишущая братия была полуграмотна и косноязычна. Инженеры человеческих душ выматывались из сил, "подымая тосты" и потели, как негры, "одевая пальто". Сам Спирин говорил и писал на вполне хорошем литературном языке. Он даже, к примеру, знал, что означает термин "эмоциональная безграмотность". В батальной зарисовке нельзя написать "земля новгородская застонала от залпов советских орудий". Это неграмотно. От советских орудий не может стонать н а ш а земля.
А выбор фамилий для персонажей! Это же целая наука. Зря ею пренебрегают. Вот у Леонида Леонова есть Грацианский, антигерой "Русского леса". Красиво и не в лоб. Как раз то, что нужно для образа скрытого и, конечно, интеллигентного врага. Недурны фамилии у Гоголя - Башмачкин, Плюшкин, Собакевич. Особенно нравились Бульба и Земляника, они разбивали однообразный поминальник русских имен.
Пользуясь десятком подобных премудростей, Спирин свободно плавал в житейском литературном море и никогда не выходил из фарватера. Ни разу не вылетал из планов издательств, никогда цензура не чинила препятствий, корпоративная братия не строила козней. При этом Спирин себя не переоценивал. Он разработал целую систему поведения. Эта обойма правил его не подводила. В молодости он занимался спортивной стрельбой и некоторые навыки перенес на профессию литератора. Стрелковый свод правил эффективно действовал в условиях ограниченных возможностей, - признавался он себе, - то - есть, когда таланта катастрофически недостает. Прежде всего, дыхание. Его не хватит, если напрягаться по восемь-десять часов ежедневно. Сам Спирин, как хронометр, работал по шесть. При этом ставил точку не ровно в тринадцать пополудни, а чуть пораньше наиболее напряженного места заданного себе куска. Таким образом время он сопрягал с пространством. Это чтобы на следующий день быстрее включиться в ритм, чтоб интереснее было писать.
Второе - это глаза. Зрение надо беречь. Нельзя работать одними глазами. Для этого есть ноги. Если стреляешь лежа, с упора, нужно подвигать ногами вправо и влево, выискать такое положение тела, при котором мушка тютелька в тютельку влипнет в мишень. Теперь можно стрелять вообще отвернувшись.
Правила обращения со спуском. Плавно дави на курок, но не знай, когда произойдет выстрел. Если воздух в груди кончился, лучше перевести дыхание и начать все сначала, дави и дави, только не дерни, не подгони выстрел. Так выполняют "большой стандарт", три серии по двадцать выстрелов, лежа, с колена и стоя.
Спортивная стрельба и тактика служения прозе. Не переутомляйся. Экономь зрение и дыхание. Не спеши. Иначе говоря, не решай тему в лоб, не бери ее кавалерийским наскоком. В стрельбе эта техника принесла Спирину звание мастера спорта. В литературе давала без промаха две, а то и три книжки в год.
В настоящей боевой обстановке эти правила стрельбы, слишком академичные, были бы бесполезны. Кто же даст сохранять ровный пульс или плавно давить на курок, когда вот, рядом противник. Ничего, отмахивался Спирин, то - бой, а это спорт. Если вести огонь при учащенном пульсе, то это будет другой спорт, скажем, биатлон. Что же касается литературы, то две книжки в год - это совсем неплохо. Он ведь не лезет в гладилины или там в аксеновы. Чем все они кончили? Вот то-то и оно.
Эта рациональная организация литературного процесса начала приносить плоды лет пять назад. Спирин тогда оставил работу в газете и ушел на вольные хлеба. Теперь он жалел, что не сделал этого раньше. Было б книг на пять, на шесть больше.
Часы хрипло отбили двенадцать и затихли в своем углу. Спирин прошлепал на кухню сварить кофе. Обычно соблюдался полный ритуал. Джезва, Боже упаси, ставилась не прямо на огонь, а в сковородку с раскаленным песком. Только что прожаренные зерна дробились не электрокофемолкой, а в специальной шаровой мельнице, привезенной из Батуми. Мельницу приходилось долго вертеть вручную, зато кофейные зерна превращались в тончайшую пудру. Сегодня Спирин не стал священнодействовать, обошелся электрической кофемолкой и джезву поставил прямо на газ. Кофе его взбодрил, он закурил сигарету, седьмую с утра, и был готов снова колотиться со строптивым Номадинским, вовсе не спешившим покорно умереть. Часы в углу тихо засипели, готовясь пробить час. У них были вредные привычки - перед боем они хрипели либо издавали тоненький жалобный звон. С их ревматическим механизмом приходилось считаться, он был старше Спирина на целый век. Отблеск цилиндрических гирь, серповидный маятник, монотонно качаясь в застекленной башне, могли погрузить непривычного человека в гипнотический сон. Спирин, однако, не обращал внимания на эти фортели, умел замечать один циферблат.
Час пополудни. Рабочий творческий день формально окончен, но Спирин не спешит вставать из за стола. Номадинский должен был умереть. К этому вела логика вещей, архитектоника книги. Номадинскому нечем было дышать. Спирин сам перекрыл ему кислород.
Трагедия непокорного антигероя состояла в том, что он не понял и не принял перестройки. Все вокруг поняли и приняли, а он - нет. Интеллигент пархатый. Мучились от этого оба, и Спирин, и Номадинский, еще неизвестно, кто больше. На Номадинского навалилось сразу несколько бед. Не верил Номадинский в ускорение. Игнорировал человеческий фактор. В результате утерял перспективу.
Совковые производственные романы отчасти напоминают дурдом. Там порой высказываются вполне здравые мысли, но принадлежат они сумасшедшим. Номадинский, например, считал, что станок нельзя заставить работать вдвое быстрее, машина на это не способна. Такому станку прямая дорога в утиль. В масштабе страны ускорение - дешевая авантюра, научно обоснованным расчетом здесь и не пахнет. И эта авантюра, вместе с пресловутой перестройкой, приведет к вселенскому хаосу. Нельзя ничего перестраивать на зыбучих песках. Номадинский нес крамолу, и Спирин, в тайниках души ему завидовавший, мелко мстил. Сын Номадинского попал в дурную компанию и теперь отбывал срок. Жену и дочку Спирин по ошибке заслал, было, в глушь, в Саратов. Теперь он этот промах исправил и послал загорать на крымский курорт. Дочка чуть не пошла по рукам. Жену соблазнил инженер по холодильным установкам.
К своей же собственной супруге Спирин относился философски, по-чеховски кратко определяя суть брака и женского естества: жена есть жена. Он как бы получил ее в наследство вместе со словарями и письменным столом. Мебели и лексиконам изменять ведь не будешь. Только раз в супружеской жизни Спирина возникло легкое облачко, но это было давно, лет шесть-семь назад. Спирин еще ходил на службу. Как-то он встретил в компании знакомых литераторов молоденькую поэтессу из Ленинграда. Между ними сразу промелькнуло нечто вроде электрического разряда. Он сказал:
-Сейчас заедем на час в редакцию, а потом покажу вам Москву. - И он продекламировал что-то насчет ветра, который верной собакой уляжется у их ног. Все так и было. Она ждала его на Чистопрудном бульваре. Скрип весел в уключинах, разносившийся над водой, смешивался с пением трамвая, делавшим поворот. То была их музыка, мелодия Чистых прудов, и они боялись ее расплескать, шагая к усадьбе Малюты Скуратова и церкви Петра и Павла у Яузских ворот. На рассвете, за Курьяновым или Братеевым их обогнал громыхающий самосвал. Ударил сложный запах разгоряченного железа, бензина и чего-то еще, что назвал он духом дальних дорог. Глядя вслед уменьшавшейся машине, он мечтательно произнес:
-Остановить бы и умчаться, куда глаза глядят...
Она, как во сне, прошептала:
-Останови!..
-Так ведь нельзя, в десять планерка, - вымолвил Спирин, жертва фатальных обстоятельств. Он словно убеждал самого себя. И тут же почувствовал, как рука ее под тонким драпом пальто обмякла и стала вялой.
Он проводил ее до метро и успел на планерку.
Давно это было, и видится, словно в тумане.
-Хватит кочевряжиться,- сказал Спирин своему упрямцу. - Давай полезай в петлю!
Он вставал, шагал по комнате, подходил к закупоренному, несмотря на лето, окну, заглядывал на кухню, еще раз сварил кофе. Все было напрасно. На бумаге растекалась бледная немочь.
Он с усилием, со скрипом и скрежетом распахнул створки окна, впустил звуки улицы. Воображением их можно было приблизить. Тогда он слышал шарканье подошв и перестук каблучков, хлопанье дверей подъезда напротив, невнятные обрывки разговоров, из которых вдруг вырвется одно отчетливое слово. Можно было эти звуки мысленно приглушить, и тогда он различал отдаленный шум города - какие-то неблизкие звоны, глухие удары, тихий неумолчный гул, будто там ворочалось и вертелось что-то огромное и живое. Спирин прислушался к этому гулу, представляя, что в точности так же мог его слышать Номадинский.
Вот он прошел в другую комнату, постоял перед шкафом, открыл дверцу. Нет, сперва он вышел на балкон, отвязал бельевую веревку, потрогал, помял. Веревка шершавила пальцы, оставляя грязные полоски уличной копоти. Номадинский отбросил шнур на немытые плитки балкона. Потом постоял перед шкафом, открыл его. Взгляд отметил шарф, свернувшийся, как змея, на верхней полке. Так вот где таилась погибель моя, - равнодушно подумал Номадинский, снимая шарф и разматывая во всю длину. Шарф был мягкий, мохеровый, он истончал слабый запах лаванды и так нежно обволакивал шею. Жили в шкафу и тени других запахов. В другую пору Спирин заставил бы допросить всю эту ароматическую гамму, но сейчас, пожалуй, не оставалось времени.
Останавливая выбор на мохеровом шарфе, Номадинский делал серьезную ошибку. Эластичный материал пружинил бы под весом тела, как та рояльная струна, на которой Гитлер приказал подвесить Канариса. Затянулись бы муки агонии. Ни Номадинский, ни Спирин, понятно, нужным опытом не обладали. Чем мягче, тем гуманнее, - наивно полагали они.
Следующим на очереди был крюк. Следовало снять желтую трехрожковую люстру. Для этого надо сперва отсоединить ее от сети. Потребовалась отвертка, которую Номадинский нашел среди инструментов в ящике буфета. Молоток, плоскогубцы, клещи. Все это скоро в доме понадобится, спокойно отметил Номадинский и стал устанавливать стул.
Стул был в светленькой, в розах, обивке. Прежде, чем взгромоздиться ногами на шелковый репс, он с тайным злорадством вспомнил про инженера по холодильным установкам. Пусть ему достанется потраченная мебель! Потом, укоряя себя в мазохизме, все-таки шлепанцы скинул, полез на стул в носках. Дальше он действовал автоматически: снял желтую люстру, отнес в угол, затем снова влез, отогнул мешавшие проводки. Проверил надежность узла, повиснув на шарфе всей тяжестью. Узел держался прочно. Тогда он решил сварить напоследок кофе. На этот раз священнодействовал по полной программе. Долго вертел ручку мельницы, елозил донышком джезвы по накаленному песку. Когда кофе был почти готов, бросил туда щепотку соли, чтобы лучше вытянуть аромат. Дух, действительно, шел одуряющий. Он ясно представил сводчатый зал кофейни в Батуми, наискосок от Турецкого консульства. Там воздух улочки пропитался насквозь кофейным запахом. С мыслями о батумской кофейне он снова влез на стул. Прислушался. Вот тяжкое шлепанье троллейбусных шин по асфальту. Вот далеко на повороте запел трамвай. Легкий сквозняк шевельнул на столе листы бумаги. Дуновение воздуха принесло запах старой оконной замазки. От этого запаха, прочно связанного с весной, немного закружилась голова, как это всегда случалось в конце апреля, когда выставлялась первая рама. Сколько, бывало, связывалось с этим неясных будоражащих образов... То, что должно последовать за весной, и радовало, и страшило его неизвестностью.
Так и сейчас. Он замер, как перед прыжком с вышки. Он еще не сделал последний шаг, а ноги, особенно пятки, прокалывает жуткий страх, икры словно сводит электротоком.
И тут в углу тихо захрипели часы, стали отбивать удары - бомм! бомм! бомм! Все, - сказал себе Спирин и спрыгнул со стула на пол. Он поспешил к столу закрепить на бумаге последние минуты Номадинского. Он писал так, будто за ним гнались. "Паркер" рвал бумагу и разбрызгивал кляксы. Когда механизм захрипел снова, готовясь отбить прошедший час, Спирин поставил точку. Она не принесла ожидаемого облегчения. У Спирина не осталось сил убрать словари, зачехлить компьютер. Он сидел, опустив голову, уронив руки, ничего не видя, не слыша вокруг. Поединок его измотал. Не думая ни о чем, без промелька мысли, он знал, что ему остается повторить последние минуты Номадинского. Что он и сделал бы недолгое время спустя. Но Спирин слишком привык к жизни, чтобы вот так взять и, не торгуясь, уйти. Пусть уходят другие. А он завтра еще посмеется.
Не над тобой ли, наивный читатель?..