Александр Сальников "Завтра снова будет день" (однодневная поэма)

"Не дай бог увидеть русский быт,
бессмысленный и беспощадный"
/А. Пушкин/
(Из опечатки на гранках газеты "ЗК")

Прекрасная выдумка всегда лучше пошлой правды.
Все мы живем прекрасной выдумкой.
(автор)

"Что пользы человеку от всех трудов его,
которыми трудится он под солнцем?"
(Екклесиаст, 1:3)

"Оставь надежду всяк, сюда входящий"
/А. Данте/
("Божественная комедия")

Ч А С Т Ь П Е Р В А Я

1.
С добрым утром

... а иногда мне хочется застрелиться. К сожалению, или, может быть, к счастью, у меня нет такой возможности. Просто не из чего. В России теперь многие застрелились бы, будь у них такая возможность. Однако и возможности жить, жить той жизнью, которой мне хотелось бы жить, у меня тоже нет. Совсем скромной жизнью, совсем средней. Словно зверек в клетке, я каждый день мечусь в своем мирке, раздражаюсь и озлобляюсь, ищу выход и не нахожу его. Дверцы заперты. Я не знаю, где ключ. Я не знаю, где он может находиться. Я обречен на вечный безрезультатный поиск своего мира, на пожизненное заключение в своей клетке. И если я не плюну на все условности и не выберусь из нее, я погибну.
Бывают дни, когда я верю, что найду выход, и тогда силы переполняют меня, я берусь за работу с усердием ломовой лошади, иду напролом, ломаю преграды и преодолеваю свою неуверенность. Но стоит хоть раз споткнуться... "В жизни можно сделать все, что угодно, Дэви, - сказал Олдридж, - если только не надорваться. Не надрывайся". Я боюсь надорваться. Боюсь препятствий, на которые нужно тратить слишком много сил и времени. Этого у меня далеко не в избытке. Порой жалость и отчаяние переполняют меня, я вгрызаюсь в прутья, ломаю зубы и веру в успех и отступаю. Жду, когда пройдет боль и возвратится злость, возвратится трудоспособность и желание жить. Тогда я снова мечусь в поисках выхода.
"Пора, красавица, проснись!" Моя рука протягивается к пикающему будильнику, заботливо включенному женой, чтобы я не проспал на работу, и нажимает на рычажок. Если правду говорят, что утро мудренее, значит, я конченый человек, ибо вечером во мне еще теплится кое-какая надежда на улучшение, на свои способности и силы, утром же я просыпаюсь абсолютно никчемным, пропащим, без веры и без надежды. Вечером я думаю, что, может быть, скоро все уладится, начнется новая жизнь, может быть, уже завтра. Но утром я вижу: ничего не изменилось, утром я понимаю: это были лишь жалкие утешения своих амбиций, и ничего невозможно изменить, и неоткуда ждать перемен.
Я просыпаюсь на старом матрасе, брошенном посередине комнаты прямо на пол. Мы спим на нем вместе с женой. А что делать, если на единственном диване спит наша дочь? Больше у нас спать не на чем. Конечно, можно было бы и втроем кое-как поместиться на диване, но мы с женой еще молоды и случается, что нам вдруг хочется любви. Поэтому мы спим на матрасе, и нам приходится ждать, когда дочь увлечется первым сладким сном. Только тогда мы можем прильнуть друг к другу в единственно разумном занятии, оставшемся человечеству со времен его рождения.
Сказать по правде, нам не привыкать спать на матрасе, раскинутом на полу. Точно так мы начинали свою семейную жизнь несколько лет назад, когда уехали от родителей в незнакомый нам город и остановились на первое время у одной бабки. Она постелила нам свой матрас, старенький и рваный, но у нас и такого не было, в пустой комнате своей однокомнатной квартиры, возле отопительной батареи, и ушла жить в деревню, где у нее тоже был дом и старый дед, с которым они сошлись совсем недавно. Как и мы - молодожены. Умирать поодиночке страшно.
Несмотря на февральские вьюги и молочное тепло радиаторов, мы не мерзли, мы были молоды и горячи, мы любили и согревались любовью. И у нас еще не было дочери. Ни ворчливая старуха, ни пустые стены комнаты со старыми обшарпанными обоями, ни зима, ни даже то, что деньги наши, оставшиеся со свадьбы, таяли, как снежинки на ладонях, а работу мы еще не успели найти, ничто не могло напугать нас и отстранить от шумной и веселой молодости. Потому что тогда было другое время, тогда невозможно было остаться без работы, и мы не боялись остаться без еды и одежды.
С тех пор многое изменилось. Вся страна рухнула в пропасть. Той великой державы, в которой мы начали свою самостоятельную жизнь, больше не существует. Аминь. Изменилось многое, но мы по-прежнему спим на матрасе в почти пустой однокомнатной квартире. Только это уже наша квартира, наш угол. Как точно замечено. Народ умеет точно замечать: угол. Где угодно: - наш рай, наша крепость. В России - наш угол. Это все, чего мы добились.
Я щурю глаза и смотрю на будильник. Его минутная стрелка едва успела проползти пять минут, и меня радует, что я могу еще некоторое время понежиться в постели. Жена уже ушла на работу, забрав с собой дочь. Мы до сих пор не можем устроить девочку в садик и поэтому часто спорим, кому из нас брать ее с собой на работу в очередной раз.
- Не могу же я вести здорового ребенка в больницу, - говорит жена. Она работает медсестрой в дорожной больнице. - Не хватало еще, чтобы она подцепила там какую-нибудь заразу.
Конечно, жена права. Но ведь и я не могу вести дочь в свою контору, потому что большая половина моего рабочего дня проходит в суматошных бегах по городу и встречах с "нужными людьми", на которые никак нельзя прийти с ребенком. В конце концов, мы решили брать дочь с собой на работу по очереди. Но жене все равно достается чаще. А сегодня законная очередь жены, и меня это радует. Я вытягиваю свои длинные ноги, стройные как у манекенщицы, и они далеко выползают за пределы матраса. Иметь большой рост не всегда удобно. Ступни мои начинают замерзать, и я чувствую, что просыпаюсь окончательно. Лежать в постели больше нет смысла. Все нужно делать только до тех пор, пока это имеет хоть какой-то смысл. Но продолжать валяться в постели смысла уже нет, и я встаю. Нехотя, медленно, с недовольством.

2.
Моя крепость

Оставив постель не заправленной, я направляюсь в совмещенный санузел справлять совмещенные с гигиеной тела естественные потребности того же тела. Еще санузел служит нам курительной комнатой (мы курим оба с женой), прачечной, кладовой для порошков, склянок, медикаментов и химикатов, складом для грязного белья, иногда - читальным залом, бывает там и временная фотолаборатория, в общем, комнатой для всех потребностей, которые справляют в совмещенных санузлах жители всех русских городов и поселков, имеющие однокомнатные квартиры. Менее всего совмещенный санузел пригоден для тех нужд, благодаря которым вообще проектировался.
Я нажимаю на рычажок унитаза.
- У-у-у ф-р-рым чпок-чмок шлю-я-ап, ф-р-ры-шшш, - ворчит унитаз в ответ. Не нравятся ему занятия уринотерапией.
- Ну, уж извини, друг. Ничего лучшего предложить тебе не могу.
Затем я чищу зубы дешевой подпорченной зубной пастой. Она потому и дешевая, что подпорченная. Ее продавали для сотрудников нашей конторы, в отделе рекламы. Сначала предлагали упаковку хорошей пасты, но она была дороже, и у меня не хватало на нее денег. Потом осталась только подпорченная, но со скидкой. Я сразу купил два тюбика. Ничего, что подпорченная, зато дешевая. Завтра по такой цене не купишь. Вкус пасты горьковатый и запах от нее слегка с тухлицой, а в общем-то ей вполне можно пользоваться. Я привык чистить зубы два раза в сутки, что уж тут поделаешь.
Подняв голову, я вижу отражение своей помятой и сонной физиономии в настенном зеркале. Пена от зубной пасты вылазит на щеки, как слюна у бешеной собаки. Но сами щеки у меня гладкие, чисто выбритые, и это мне приятно. Я побрил их еще вчера вечером.
Почистив зубы и умывшись, я иду на кухню и разогреваю пельменный суп. Уже неделю я ем пельменный суп с луком. Он дешевле мясного, к тому же быстро готовится. Вообще-то я люблю пельмени, вернее, любил, до тех пор, пока не стал есть их каждый день. Если вы хотите отучить кого-нибудь от любимого блюда, то кормите его этим блюдом по три раза в день целую неделю, и тогда увидите, каков результат. Помню, как-то в армии я дорвался до пастеризованного молока. О, это настоящее лакомство для солдат. Так этим лакомством я так обожрался, что потом уже больше и смотреть на него не мог. Не люблю его до сих пор.
Пельмешек в супу плавает немного - всего две или три. Есть еще мучные шкурки от них. Нет, оказалось четыре пельмешки и всего одна без мясной начинки. Впрочем, они вовсе не мясные. Это только так считается, что мясные, а от мяса в них лишь легкий запах, который больше напоминает чесночный. Как в анекдоте: "Почему ты любишь чеснок? - Потому что от него колбасой пахнет". Зато бульону в супе - сколько хочешь. Еще и в кастрюле осталось немного на ужин.
Я ем пельмени на старом журнальном столике. Этот столик для меня исторический. Еще будучи гэпэтэушником, я свистнул его в поселковом клубе. Со своей подружкой Женей я пронес этот столик мимо вахтера. А мои дружки, Лорд да покойный ныне Боярин, заговаривали вахтеру зубы, плотно, плечом к плечу, встав в дверном проеме.
- На кой хрен он тебе нужен? - спрашивал меня Боярин. - Давай лучше пропьем его.
Но тогда были не те времена, и этот стол никто не купил бы даже за одну бутылку. Впрочем, за бутылку, возможно, и купили бы. Но я не согласился. Мне он сгодился вот - через десять с лишним лет. До сих пор служит. Теперь мы на нем кушаем, и я вспоминаю свою бесшабашную юность, глядя на эту развалюху. Кухонного стола у нас пока что нет и, кажется, в ближайшем будущем не предвидится. Не на что-с купить.
Вообще-то, на кухне мы не любим находиться. Из-за холодильника. Он постоянно тарахтит, словно трактор. Его рокот слышен даже на лестничной площадке и уж наверняка - у соседей снизу, хотя они на этот счет еще ничего не говорили.
Холодильник у нас тоже исторический. Он достался мне лет семь назад почти бесплатно. Какое сладкое слово "бесплатно". Оно завораживает. Тем более - сейчас, и тем более - в России. Я работал тогда слесарем на одном экспериментальном заводике по переработке камня в воду. Серьезно. Там пытались сделать синтетическое топливо из каменного угля. За рубежом уже давно делают, а у нас все еще пытаются. Заводик был маленьким. Стоял он под Новомосковском в Тульской области. Возможно, он и сейчас там стоит и даже работает. Ну, а так как заводик этот ко всему прочему был еще и экспериментальным, то он очень хорошо финансировался. Это была прекрасная дойная корова. Ее доили все, кому не лень, - от директора и его свиты до лаборантов и слесарей. Правда, у последних было меньше возможностей.
Пьянство процветало там, как розы в теплицах. Пили по всякому поводу и без повода. Пили и мужчины, и женщины, и рабочие, и начальники. Пили и днем, и ночью, так как работали по сменам. Бывало, что белым днем в рабочее время пьяные слесари-ремонтники ходили по территории завода под разгульные песни и аккомпанемент разудалой гармошки. Горбачевская борьба с пьянством тогда только еще начиналась.
Вообще-то поговаривали, что завод этот проектировался для богатой породы зауральского угля. Но так как из московского института до Урала было далековато и хлопотно ехать, то заводик-протеже решили поставить под носом, перерабатывать бедный худосочный тульский уголек, который совершенно не подходил для этих целей. Естественно, что никакого бензина из угля на этом предприятии не добыли, во всяком случае, при мне, но разворовали там все, что могли.
Так вот, один парень, тоже слесарь, фамилии его уже не припомню, купил себе новый холодильник, а старый хотел просто выставить на лестничную площадку: может, кому-нибудь, мол, сгодится. У нас с женой тогда как раз не было холодильника. Я и попросил его отдать холодильник нам. Он отдал. Пришлось только поставить за это бутылку, да и то не за холодильник, а в знак уважения. Мы распили ее всей бригадой. А холодильник уже тогда тарахтел, но с перебоями. Теперь у него сломался регулятор, так что он работает напрямую, от розетки, и тарахтит без перерыва на обед.
Вообще у нас удивительная кухня. Вполне стандартная, впрочем, для российских строений соцреализма. Например, сидя на табуретке у журнально-обеденного столика, можно свободно дотянуться до всех ее четырех стен: прикрыть дверь, включить или выключить газ на плите, закрыть кран с водой или раскрыть форточку. И все это, не вставая с места. Очень удобно. Только есть негде.
Больше на нашей кухне ничего не помещается. Только холодильник, газовая плита, раковина и журнальный столик с тремя табуретками. Когда мы втроем ужинаем за журнальным столиком, нам едва хватает места. Семейный уют.
После пельменей я пью кофейный напиток "Народный", разбавив его кипятком. От чая у меня болит желудок, поэтому я перешел на слабый кофе. Но это только так говорится: "Перешел на кофе". Натуральный кофе для нас - мечта пока что. А "Народный" напиток Ростовского производства за одиннадцать рублей вполне доступен. И название соответствует. Как нарочно придумали: "Народный"! Интересно, из чего он изготовлен и сколько там процентов кофе, а сколько ячменя? Есть еще кофейный напиток "Ячменный". Не пробовали? Тоже неоценимая вещь. Подобные вещицы, думаю, можно увидеть только в России, хотя и говорят, что чудес на родине не бывает, как и пророков. Я с этим не согласен. Просто, привыкнув к ним, мы их не замечаем. А если и замечаем, то не считаем за чудо, потому что привыкли и скорее раздражаемся, называя абсурдом. Но ведь любое чудо и есть абсурд, пока нам не становится ясна его подоплека. Чаще мы просто не обращаем на это внимание, как на кофейный напиток "Народный". А зря.
Я пью кофе, то есть напиток, и слушаю радио, если оно работает. Оно иногда работает и довольно сносно, только из-за шума холодильника его плохо слышно. Нам приходится выключать холодильник, если передают что-нибудь интересное. Сегодня радио работает.
"Авария на котельной станции микрорайона стала причиной того, что весь микрорайон три дня на прошлой неделе жил без отопления... Областной научно-производственный центр по охране и использованию памятников истории приостановил реставрационные работы в Гостином дворе, усмотрев нарушения существующих правил проведения работ... В области, по данным за минувшую..." - тараторит диктор сквозь рык холодильника. Некоторые слова я не разбираю совсем. Да мне это, собственно, и не интересно.
Я пью, слушаю радио и думаю о том, что скоро зима, что у нас нет зимних вещей, что не хочется идти на работу, что надоела нищета, глубокая, ежедневная, неизменная. И никто не поможет. И не видно конца. И не видно никакой малюсенькой лазейки.
Завтракаю я плотно, стараясь побольше набить живот хлебом, чтобы хватило до ужина, так как на обеды я не хожу уже около месяца. Экономлю на себе, чтобы дотянуть до получки, не занимая. Ненавижу занимать деньги. Однажды Питер прочитал нам из какой-то газеты: "Во Франции получают столько, чтобы хватило на ближайшие месяцы. В Америке - чтобы хватило на отдых и до следующей получки. В России - чтобы хватило раздать долги". Я хочу во Францию.
В обкомовской столовой, где обычно питаются наши сотрудники, обеды мне кажутся дорогими, да и очередь там чуть ли не до дверей. Иногда я успеваю съездить на обед домой, если, конечно, дома есть, чем поживиться.
Еще я хочу написать роман. Роман о любви. Или повесть. Что-нибудь. Все равно. Пусть даже рассказ. Но лучше - роман. Не о каких-нибудь небесных чувствах впервые влюбленного мальчика, не о смерти ради локона прекрасной Дульцинеи, а о нормальной земной любви между мужчиной и женщиной. О ее крепком здоровом начале, где все так, как и должно быть в земной любви, где властвует извечный закон природы, высказанный Богом в самых первых словах к созданному им человеку. Роман о молодости.
Я уже давно думаю о романе. Порой он не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Обычно это случается в самое неподходящее время, в самые напряженные дни и вечера. Появляется такое непреодолимое желание написать роман, что хоть в ту же минуту бросай все и пиши. Вот так и сейчас. Мне кажется, что если бы я сейчас все бросил и засел за роман, то у меня обязательно получилось бы. В такие минуты мне всегда так кажется. Я даже представляю его, вижу в деталях многие сцены. Но мне надо спешить на работу.
Пока я еще тешу себя тем, что идет процесс обдумывания, период внутреннего созревания романа. Но этот период тянется уже почти год, и я начинаю волноваться, что на этом все дело и закончится. А сюжет давно готов. Он крутится в моей голове с утра до вечера, гложет меня изнутри, тянет к столу. Иногда я так увлекаюсь думами о нем, что мысленно весь ухожу в его мир, в мир мечты. Я уже вижу перед собой серо-голубой взгляд той девчонки, ее молодое тело, ее благодарную улыбку. Она умела улыбаться благодарно. Ее каштановые волосы мелкими барашками висели над тонкими бровями. Мне в ней нравилось все, я не находил ни одного изъяна.
Я бы начал свой роман с описания теплого летнего утра на цветочном лугу. Удивительно стройные сосны опоясывали луг с одной стороны почти до реки. Молодые пушистые ели голубым кустарником то тут, то там увивались вокруг сосен в разомкнутом хороводе. С другой стороны луга белели березы. Их было, несомненно, больше, чем лиственных деревьев. Трава, как бархат, расстилала изумрудный ковер под нашими телами, замыкая его на песчаной отмели. Небо чистое и глубокое, не забеленное даже легким случайным перышком одинокого облачка. Его голубизна была безупречна и беспредельна. Жар еще не устоялся, а лишь нежное ласковое тепло царило в атмосфере. Казалось, что горело не солнце, озолотившее чешуйчатые стволы сосен, а что-то внутри меня. Возможно, это билось сердце, разгоняя по венам кипучую молодую кровь. А рядом лежала Светлана.

3.
Светлана

Утренний ветерок освежал наши тела. Его прикосновение приятно радовало, будто это мы касались друг друга нежно и любя. Где-то над нашими головами, в высоких кронах сосен выстукивал утренний степ заботливый дятел. Из глубины леса, где бор сливался с лиственными деревьями, подпевала ему невидимая одинокая кукушка.
Мы лежали рядом на одном покрывале совсем раздетые. Голова Светланы покоилась на моей груди. Мы давно уде не спали и вылезли из шалаша на луг, чтобы восхититься первыми лучами восходящего солнца, чтобы окунуться голышами в прохладную утреннюю реку и распластаться на покрывале, впитывая в себя первую свежесть молодости и любви.
Я, кажется, был счастлив. Во всяком случае, мне больше ничего не хотелось, а раз человеку больше ничего не хочется, значит, он либо мертв, либо счастлив. Я не был мертв, я был очень даже жив и чувствовал каждую клеточку своего тела, чувствовал, как жизнь бьется во мне с неимоверной силой. Прохлада утра придавала мне бодрости, а присутствие Светланы дарило ощущение величия и мудрости. Если рядом женщина, и она любит тебя, то чувствуешь себя мудрым.
Я смотрел в небо, где редкие ласточки чертили замысловатые траектории в погоне за какими-то жучками и невидимыми мошками. Трава щекотала мне ступни ног, вытянутых далеко за пределы покрывала. В такие часы война не помнилась. Мне и самому не верилось тогда в ее существование. Нет, ее наверняка не было. Все приснилось. Действительность окружала меня, я видел ее, и больше ничего не могло существовать. Ничего и никогда. Только этот луг, эти сосны, эта река, только я и Светлана.
Легкий ветер с реки шевелил ее волосы, и они щекотали мне грудь, так же, как трава мои ноги. Светлана спала. Мне показалось вдруг, что она поежилась. Я положил ее голову на покрывало и хотел встать, чтобы укутать ее своей половиной покрывала. Она открыла глаза.
- Тебе холодно? - спросил я.
- Нет, - она приподнялась на локте и посмотрела на меня смеющимися глазами. - С чего ты взял, что мне холодно?
- Просто подумал, - сказал я.
Она улыбнулась и поцеловала меня в подбородок.
- Я хочу загореть как шоколадка. Хочу, чтобы все тело загорело ровно. И грудь, и бедра тоже.
Она поцеловала меня еще раз и легла на спину, удобно пристроив голову на моей руке. Ее тело было упругим и красивым. Я невольно залюбовался им, ее стройной фигурой, ее точеной грудью, ее красивыми длинными ногами.
- Как хорошо здесь, - сказала Светлана.
- Да, - ответил я.
- Тебе нравится?
- Да.
- Хорошо, что ты привез меня сюда, - сказала она. - Мы одни, и никого вокруг. Мы словно Робинзон и Пятница из того фильма, помнишь?
- Да, только мне больше суббота нравится.
- Почему?
- Не знаю.
- Тогда я буду твоей Субботой, - ответила она и улыбнулась.
- Мне все равно, лишь бы ты была моей.
- Я и есть твоя.
Она прижалась ко мне, и я поцеловал ее волосы на макушке. Они пахли рекой и утром.
- Скажи, что ты любишь меня, - попросила она.
- Я люблю тебя, - сказал я.
- Скажи еще раз.
- Я люблю тебя, - повторил я.
- Еще.
- Я люблю тебя.
Над нашими головами прочертила полукруг юркая ласточка, поднялась ввысь и спикировала в черную точку норы на противоположном берегу реки, который в некоторых местах почти сплошь был усеян норами-гнездами. Мы лежали молча и смотрели, как разгорается новый день, прекрасный и беззаботный.

4.
Остановка

В половине девятого я выхожу из дома.
Сейчас октябрь. Осень в России - это не просто время года. Осень - это история. Начало октября, но уже выпал снег и крепко подморозило. Старожилы говорят, что таких ранних и крепких холодов они что-то не припомнят уже лет эдак с десяток. Я с семьей в этом городе совсем недавно. Так уж получилось, что приехали мы жить сюда, вовсе и не думая об этом. Как там у Грибоедова? "Шел в комнату, попал в другую"? Так, кажется? С нами получилось именно так. Кто знает, сколько мы проживем здесь? Может, три года, а может, всю жизнь. В тех местах, где мы жили раньше, больше, чем на пять лет, нас не хватало. Но вообще-то, уже пора загадывать на всю жизнь. К сожалению, приходит время, когда пора загадывать на всю жизнь.
А холод действительно ранний. Листва еще кое-где совсем зеленая, и толстые шапки снега пригнули ветви почти до земли. Многие из сучьев, не выдержав такого веса, не успев засохнуть и задеревенеть к зиме, обломились и висят, как перебитые руки. Ветвь ясеня, который стоит в аллее возле самой остановки на краю тропинки, обломилась под тяжестью снега и перегородила дорогу. Ветвь большая, и прохожим пришлось проделать в первом снегу новую тропинку, огибающую распластавшуюся умирающую ветвь.
На остановке толпятся люди. Ежатся, прячутся под крышу от ветра и снега, но это мало помогает. Мелкие хлопья завьюживают и прилипают к одежде. Женщины по такому случаю принарядились в зимние пальто, шубки и сапожки, в меховые шапочки и шарфики. Мужчины надели теплые куртки. Ждут автобуса.
На мне черная вязаная шапочка из тонкой синтетики (раньше ее носила жена), старые осенние замшевые ботинки, куцые брючки серого материала и легкая лыжная балониевая куртка на синтепоне, которую я ношу до самого апреля каждый год вот уже лет шесть. Ветер начинает донимать меня все сильнее. Поземка пробегает под ногами и растворяется на проезжей части дороги. Деревья клонят свои макушки то к северу, то к югу. Это ветер идет к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается на круги свои. Холодно.
Заметив автобус, люди оживляются, подходят к краю остановки, выходят на дорогу, отворачивая лица от злого ветра. Я втягиваю голову в плечи (у меня очень слабое горло: ОРЗ - мой "любимый" диагноз), прячу руки в карманы и готовлюсь пролезть в автобус. Но тот не останавливается. Мимо. Люди шипят, ворчат, матерятся, отходят вглубь остановки и, нахохлившись, снова терпеливо ждут. Они привыкли к этому, терпения у них достаточно, хватит еще на семьдесят лет. Русские не умеют догонять, но ждать они умеют. Я закуриваю последнюю сигарету и выбрасываю пачку в урну. Голубой дымок развевается по остановке и, тая, уносится за проходящими машинами.
Этим летом я ждал зиму, ждал снега. Мне хотелось выйти ясным морозным утром на свежую улицу и шагнуть на промерзшую землю, твердую и холодную, как голова мудреца. Я соскучился по зиме. Может, оттого, что лето было слишком хлопотным и беспокойным, оно показалось мне неимоверно длинным. И, несмотря на дрожь от холода и колючего северного ветра, мне все равно нравится этот ранний снег, этот ранний мороз, покрывший город голубой дымкой легкого тумана. Мне нравится, как скрипят мои башмаки, когда я переступаю с ноги на ногу, пытаясь согреться и размять застывшие ступни. Я ждал зиму, и я дождался ее даже раньше, чем мог предположить.
Мимо пролетело еще два тринадцатых автобуса, не замедлив скорости. Они были набиты людьми, словно бочки сельдью, и, казалось, раздуваются от полноты, как подпорченная консерва. Народ на остановке прибывает, а значит, шансов попасть в автобус у каждого ожидающего уменьшается. Некоторые отчаиваются ждать и идут пешком до следующей остановки. Там ходит еще и шестнадцатый номер.
Из-за поворота снова появляется автобус. Он останавливается, метров за сто не доезжая остановки, и выплевывает, разгружая свое чрево, пассажиров. Поняв, в чем дело, несколько человек на остановке срываются с места и устремляются к тринадцатому. За ними в нерешительности следуют еще несколько человек. Но лишь самые прыткие благополучно преодолевают стометровку и попадают в общественный транспорт. Неудачники возвращаются к нам, ругаясь самыми излюбленными выражениями. Мат, если он уместен, столь же литературен, как и все прочие слова. Матерились ведь и многие классики, например, Миллер. А уж нынешние писатели без крепкого словца и литературы не видят. Чего стоит один Эдичка?! Хороший, кстати, писатель.
Люди занимают прежние позиции и снова ждут. Охота на автобусы продолжается. У меня возникает желание набить морду каждому не остановившемуся водителю автобуса или прострелить колесо, или разбить кирпичом стекла. Мне хочется выйти на дорогу и остановить автобус силой. Вытащить из кабины водителя и напинать ему под задницу. Ведь я, как и все, спешу на работу, и он обязан меня довезти.
- Вот ведь безобразие какое, - слышу я позади себя, - люди хоть вам замерзни тута... Никаких законов на них нету...
Это беседуют по поводу две старушенции.
- И не пожалуешься никому. Совсем порядка не стало.
- Да что останавливаться, - встревает в разговор толстая бабёха, - все равно ведь переполненные, никто не войдет уже...
- Так что ж теперь, и на остановках не останавливаться?
Но на повороте появляется очередной автобус, и разговоры прекращаются. На этот раз автобус проезжает мимо и останавливается уже за сто метров после остановки. Мужики снова срываются с места и бегут вдогонку. Возобновился стометровый марафон.
- Похоже, что шоферня решила заняться здоровьем граждан: заставить их сдавать нормы по бегу, - шутит кто-то.
Толстая бабёха тоже срывается с места и летит с прытью семнадцатилетней девочки. Женщина с ребенком поскальзывается на свеженьком снежке и валится на землю, едва не придавив свое чадо. А бабёха, зачинщица беспорядков, не в состоянии так быстро заставить остановиться свое двухтонное тело, с налету садится на упавших. Кто-то на остановке смеется. Поднявшись, женщины идут пешком до следующей остановки. Возвращаться им неудобно. Ребенок прихрамывает.
- Пук, пук, - выпустил газы автобус, трогаясь с места. - Ну что, прокатились?! - он подмигивает им левой фарой-глазом. - Не догнали, не догнали, не... ж-ж-ж... пук, пук...
Я смотрю на людей и думаю, почему они терпят? Почему не выйдут на дорогу и не остановят злосчастный автобус силой? Ведь это унизительно: бегать за автобусами. Нас оскорбляют. Я начинаю чувствовать себя второстепенным человеком даже по сравнению с пассажирами. Водитель обязан остановиться на остановке. И я решаю во что бы то ни стало дождаться автобуса. Пусть даже опоздаю на работу. Впрочем, тут я лукавлю сам себе, потому что, даже если я опоздаю на час или на два, ничего страшного не произойдет. У нас это нормально. Хотя шеф и может высказать некоторое недовольство, всегда можно ответить, что работал дома. Но, в конце концов, мое личное время мне еще дорого, чтобы тратить его на ожидание автобусов.
Мимо проносятся легковые автомобили, моя злость переключается на них, и я начинаю ненавидеть сидящих в них людей. "Буржуи!" - думаю я. Это происходит инстинктивно, неосознанно. Просто мне холодно, хочется тепла, а я мерзну. Надо спешить, а я стою и жду. Я нервничаю, раздражаюсь. Они-то едут, и им тепло. Автобусники не желают останавливаться, где положено, и я завишу от их желаний. Я вынужден принимать их правила игры, хотя они мне не нравятся, они незаконны. У меня отнимают свободу. Я злюсь и не хочу слышать никаких оправданий. Ничего не хочу понимать. Мне холодно, я тороплюсь на работу, чтобы иметь возможность получать свой нищенский заработок и покупать пельмени на завтрак, обед и ужин.

5.
Штурм

Прошло еще минут десять, прежде чем вновь показался тринадцатый. Это мой, это безусловно мой, решаю я. Дальше меня он не уедет. "Но не под седлом и без узды..." Я выйду на дорогу, остановлю. Пусть попробует сшибить, все равно дальше меня не уедет. Я с ненавистью гляжу на приближающийся автобус и делаю шаг к дороге, еще шаг. Мне самому не верится, что я смогу выйти на дорогу, но, по мере приближения автобуса, я делаю шаг за шагом. Вдруг автобус начинает трусливо мигать правым глазом, сбавляя скорость. Наконец-то!
Мы обступаем дверцы так, что пассажирам стоит большого труда выбраться из автобуса. Чуть замешкаешься, и мы занесем тебя обратно. Мы берем двери автобуса на абордаж, как некогда, при Горбачеве, брали на абордаж двери вино-водочных магазинов. А ведь смешно подумать, что один кретин решил запретить миллионам людей пить спиртное и те с готовностью поддержали идею. Хронические номенклатурные пьяницы во все горло орали: "Ура безалкогольным застольям!" Безалкогольные свадьбы гремели по всей стране. Культ верноподданничества. Но пить меньше не стали.
Мы толкаемся, цепляемся, подпихиваем и отпихиваем друг друга. Терпеливый спокойный народ, не решающийся перечить обнаглевшим водителям, теперь превратился в зверя, готового разорвать на куски ближнего. Здесь уже нет ни мужчин, ни женщин, ни старых, ни молодых. Здесь только злая масса, каждая единица которой хочет ехать. Потому что здесь нет никакой иерархии, здесь все социально равны, все - пассажиры. Разница только в силе и наглости.
Большинство единиц так и остается на остановке. А я еду. Не подумайте, что я такой наглый, нет, просто я попал в струю. Это главное в жизни - попасть в струю.

6.
В автобусе

Я еду и думаю о жене, о дочери, о нашей семье. Куда исчез наш покой, куда исчезло наше гражданское счастье? Когда мы упустили его? Было ли оно? Будет ли? Все время мы ждали, что вот-вот схватим его за рукав, надеялись. Но оно всегда ускользало, даже не показавшись нам. Оно ходило где-то рядом, около, по чужим домам. Или нам так казалось, что ходило. Может, и не было его вовсе? Мы его не встречали. Я думаю о наших стариках, которых мы оставили на Костромской земле, которых мы любим и которым не можем ничем помочь, потому что сами нуждаемся в помощи. Они прожили свою жизнь без оглядки на будущее. Они тоже не видели в ней счастья. Они встречали только нужду. А может, это и есть счастье - жить без оглядки на будущее? Во всяком случае, у них был покой, ведь они думали, что жизнь не изменится, что она застыла на века. Они не скопили даже себе на старость.
А жизнь-то вон что вытворяет!
Нам нечего у них взять, кроме тепла, нам нечего дать им, кроме тепла. Мы живем, как растерянное племя, как кулак, потерявший свои пальцы. Но мы любим друг друга, мы очень друг друга любим. Может быть, это и не дает нам исчезнуть теперь же.
Я думаю о том, что надо сдать в ремонт сапоги жены, ее осеннее пальто, в котором она ходит и зимой. Я думаю о том, что нам не во что одеть дочь, и о том, что когда-нибудь все это должно кончиться, не может не кончиться, иначе мы не выдержим. Всей нашей общей зарплаты едва хватает на продукты. А еще плата за квартиру и за прокатный телевизор. А еще дочь надо устроить в садик, чтобы не таскать ее с собой на работу.
У нас никогда не было достатка, никогда не было денег. Нет их и теперь. Так что жалеть, в общем-то, не о чем. Но если лет пять назад мы могли купить что-нибудь хотя бы в кредит, могли считать себя не последними на ступенях социальной лестницы, то теперь мы чувствуем, что позади нас только холодок бездонной черной пропасти. А черта, определяющая потребительскую корзину средней семьи, маячит где-то впереди. И мы цепляемся за эту черту руками, крепко сжимая пальцы, чтобы не сорваться и не улететь в бездонную пасть нищеты.
- Что вы толкаетесь! - орет толстая краснощекая бабища на маленького рыжеватого мужчину, который стоит позади ее в серой фетровой шляпе и полосатом галстуке. Видимо, какой-то интеллигент.
- Вы мне на ногу наступили, - пытается оправдаться мужчина и поскорей замять конфликт. - Я по инерции...
- По "энерции" он! - передразнивая, орет бабища еще сильней, страшно при этом кривя свою красную харю. - Может, по эрекции?! Что я, слепая что ли?
Пассажиры смеются. Мужчина сконфуженно замолкает и отворачивается, а бабища все еще что-то бубнит ему в затылок.
Автобус проезжает остановку и тормозит метров за двести так резко, что пассажиры валятся вперед.
- Ты что?! Охренела совсем!? - слышится в ту же секунду возле дверей. - Не видишь, ребенок стоит? Ну, чего вылупилась? Дать по булышам-то! Хоть ссы в шары!
- Попробуй, дай! Герой нашелся! - Напирает на него. Он не поддается. Толкаются. Шерсть дыбом даже на меховом воротнике.
- Перестаньте! - срамит невысокая женщина. - Ребенка задавите.
Неудовлетворенные перестают. Смотрят на женщину и друг на друга с ненавистью. Даже ребенок глядит зло.
Еще толчок между двух остановок. Снова крик. У дверей давка.
В общественном транспорте особенно остро чувствуется нехватка территории. Толпа мешает довольно ощутимо. Даже если никто не задевает, все равно постоянно присутствует чувство, что это вот-вот случится. От этого дискомфортно, приходится быть всегда начеку. Физически стало бы легче, если б вдруг все исчезли. Ну, хотя бы половина. Все равно, куда они денутся, это уже не интересует, лишь бы не мешали. А если еще кто-нибудь случайно заденет локтем, или будет дышать в затылок (не дай бог - в лицо), или чихнёт, или просто будет стоять рядом и смотреть, рассматривать. Он уже одним этим создает неудобства, мешает. Только зимой, в холода, полные автобусы - это шанс погреться.
- О, привет! Ну, как ты? - спрашивает кто-то кого-то у меня за спиной. Мне никак не повернуться. Слушаю. Голос старческий.
- Да что говорить? Как все живу, - отвечает другой старческий голос. - Сейчас все одинаково живут. Чего уж жаловаться. Живем со старухой, на жизнь хватает. А ты?..
"На жизнь хватает". Да. Точно подмечено: "На жизнь хватает". Немного же надо нашему мужику. Чтобы на жизнь хватало. На какую жизнь? Да чтобы не умер. Чтобы работать кое-как мог. Чтобы голышом на улицу не вышел. На жизнь хватает. А вот насчет того, что все сейчас одинаково живут, это ты, старик, бреханул, не подумавши.
Повернувшись к окну, я вижу маленького мальчика, на коленях у которого покоится зачехленное ружье. Рядом сидит мужчина и держит большой вещмешок. Видимо, его отец. Мне кажется, что мальчик этот удивительно похож на меня, когда мне было... Не помню, сколько мне было...

7.
Отец

Не помню, сколько мне было лет, кажется, около десяти, когда отец впервые взял меня с собой в лес с ночевкой. Мы собирались не на охоту и не на рыбалку, а просто хотели провести сутки в лесу, на реке, на природе. Но мы взяли с собой все, что нам могло бы пригодиться и на реке, и в лесу. Мы взяли удочки и старое ружье, охотничий нож и провизию. Кажется, была осень. Сентябрь. Начало сентября. А может, конец августа. Дни еще стояли теплые, но по ночам уже было холодно и поэтому мы взяли с собой теплую одежду.
Теперь я уже плохо помню, но, кажется, мать не хотела отпускать меня и даже плакала. Она считала, что я еще мал для ночных прогулок по лесу и обязательно простыну. Но все-таки мы с отцом настояли на своем. Я помню сборы. Наверное, тогда я был по-настоящему счастлив. Это как предчувствие хорошей игры, как уверенность в победе перед противником, как ожидание праздника или свидания с любимой. Нет, лучше, гораздо лучше.
Это был наш единственный ночной поход. Многие другие походы, с отцом и без него, выпали из моей памяти, многие я помню лишь частично. А этот ночной поход запомнился мне весь от начала до конца, хотя в нем и не было ничего особенного. Но об этом я узнал уже потом, после многих походов. Тогда же мне все казалось особенным, любая мелочь. И поэтому я его хорошо запомнил.
Я смотрел, как отец выбирает патроны, как подправляет, а затем смазывает салом нож, и без того острый, скользкий. Смотрел, как он подбирает лесу и крючки. Все мне казалось нужным и серьезным. У меня было такое чувство, словно мы собирались на войну. И слезы матери. Особенно слезы матери усиливали это ощущение. Зачем она плакала? Неужели она могла подумать, что с нами что-нибудь случится? Я слышал, как мама говорила о том, что старое папино ружье не было зарегистрировано. Это вызывало в ней тревогу, и тревога эта передавалась мне. Я не знал, что значит незарегистрированное ружье, меня в это не посвящали. Но я понимал, что от этого могут быть какие-то неприятности. Тогда мне казалось, что, возможно, ружье неисправно и может взорваться при выстреле. Но лезть к отцу со своими глупыми вопросами я не стал.
Много позднее, когда меня провожали в армию, мать тоже плакала. И у меня было такое же чувство тревоги, как тогда, перед ночным походом. Только чувство это не сопровождалось ощущением счастья.
Когда мы с отцом вышли из поселка, было еще темно. Я шел и спал на ходу, хотя перед походом он заставил меня лечь спать чуть ли не с полудня. Небо только-только начало светлеть с востока. Мы подошли к деревне. Было тихо. Даже редкий собачий лай странным образом не нарушал тишины, а только усиливал ее. Весь мир вокруг спал. Спали деревья и дома. Спал лес, примыкавший к деревне вплотную. Было прохладно. Мы прошли деревню, и подошли к лесу. На опушке нас ждал приятель отца. Он стоял возле мотоцикла с коляской марки "Урал" и курил.
- Не опоздали, - сказал мужчина, когда мы приблизились, и посмотрел на меня. - Ну что, охотник, спать хочешь?
Он засмеялся. Я ничего не ответил.
- Заберешь нас завтра утром, - сказал отец.
Меня посадили в коляску, и через несколько минут тряски по лесной дороге я благополучно уснул. Разбудил меня отец в незнакомом лесу. Его приятель хитро подмигнул мне и уехал. Мы свернули на тропинку, ведущую в чащу. Солнце еще только думало подняться из-за горизонта, и вся восточная сторона неба окрашивалась ярким красно-желтым маревом.
Я никогда не просыпался так рано, и мне все еще ужасно хотелось спать. Я клевал носом, ноги мои заплетались и запинались о каждую кочку. Мне было холодно, и я ежился, кутаясь в осеннюю куртку. Мне казалось, что отец слишком быстро идет. На самом деле мы плелись, как черепахи. Но, несмотря на мое состояние, я все же невольно любовался восходом солнца. Над горизонтом плыли розовые облака. Вершины сосен золотились и сверкали на фоне голубого неба, разбавленного бело-розовыми редкими облаками над нашими головами. Когда лес стал гуще и восход уже был не виден, я стал смотреть на деревья, на кусты и тропу, по которой мы шли. Потом мы свернули с тропы на юг и стали пробираться между деревьев. На спине у меня висел рюкзак с провизией и рыболовными снастями. Остальное нес отец.
Вскоре я ощутил, что сонливость моя пропадает и вновь появляется чувство, словно мы идем на войну. Это было чувство охоты, но тогда я еще не понимал этого. Мы шли и шли. Мне казалось, что лес никогда не кончится и что мы зашли уже слишком далеко. Я даже волновался, найдем ли мы обратную дорогу. Но отец все не останавливался. Мне не хотелось просить передышки, хотя я порядком устал и терпение мое вот-вот могло кончиться. Отец, видимо, почувствовал это. Он стал разговаривать со мной и отвлекать меня от мыслей об усталости. Он то показывал мне гнездо с кукушатами, то обглоданную зайцами кору на ветвях кустов, то следы лисицы. Я не спрашивал его, почему он знает, что это следы лисицы, а не собаки, или почему кору обгрызли именно зайцы. Сейчас я непременно спросил бы об этом - журналистская привычка во всем докапываться до глубин.
За разговорами мы прошли еще около получаса, пока не вышли на небольшую полянку. Тут отец решил сделать привал. Я уже еле держался на ногах, и едва сел на старое поваленное дерево, как снова почувствовал усталость, о которой совсем было забыл. Я сомневался, смогу ли идти дальше, и беспокоился, что отец вот-вот поднимется в путь. Но отец не торопился. Он понимал меня. Набрав хвороста и сухого мха, он разложил костер, потом достал хлеб, яйца и помидоры.
Мы завтракали, слушали просыпающийся лес и смотрели на языки пламени. Это был самый вкусный завтрак в моей жизни. Мы почти не разговаривали. Отец курил "Беломор" и думал о своем. Он почти никогда не рассказывал о своей жизни и очень редко улыбался. Он никогда не рассказывал о войне. Уже потом я узнал, что во время войны он работал на военном заводе имени Ворошилова и был в заводской дружине по охране завода. Во время немецких авианалетов они сбрасывали зажигалки с крыш. Двое его братьев погибли на фронте…
А тогда я просто смотрел, как он курит и стряхивает в огонь пепел от папиросы. Мне уже не хотелось спать, усталость снова отступила, детская подвижность требовала свое, и я готов был идти еще хоть десять километров. Но отец все сидел и курил, и не торопился вновь тронуться в путь.

8.
Торговый ренессанс

Выхожу я в центре.
Я иду по центральной площади. Река делит город на две половины, поэтому центр находится на правом берегу реки, около монастыря. Все красиво и впечатляет. Но только первое время. Когда привыкаешь, уже не замечаешь красоты. Первые дни я часто любовался монастырем, а потом все реже и реже, только когда вспоминал, что это красиво.
Скоро вместо клумбы на площади поставят памятник основателю города. Спорят в газетах: нужно ли? вовремя ли? на месте ли? не дорого ли? Место-то для памятника лучше не придумаешь, но можно было и подождать. Хотя, чего ждать?
Когда холодно, кажется, что газы от машин дольше остаются в воздухе, как бы замерзают на лету, и от этого труднее дышать. Я вообще не могу дышать на улицах города, ужасно не хватает воздуха, просто задыхаюсь.
Уже десятый час. Я опаздываю. Несмотря на холод, вся площадь и прилегающие к ней улицы уже заселены торговцами. У торговых рядов они занимают почти все свободные места по обеим сторонам дороги, и остается только узенькая тропинка между ними для пешеходов. Такое впечатление, будто каждый день - базарный, выходной. Столько народу, словно никто нигде не работает.
Я прохожу мимо серого здания банка и перехожу на противоположную сторону улицы. Торговцы одеты тепло. Кто не очень - прыгают, разогреваясь.
Здесь можно купить практически все. Одежда, обувь, товары быта, мануфактура, ковры, овощи и фрукты, квартиры и комнаты, машины и дома, спиртное и наркотики... Труднее придумать то, чего тут невозможно купить. Подходи и спрашивай, и тебе все достанут, только деньги плати. Все продается, все покупается.
Спекуляция.Весь город кишит спекулянтами. Вся Россия у прилавка, вся Россия занялась коммерцией. Везде царит распродажа. Все продается. Частное и государственное, ценное и бесценное, живое и мертвое, и даже то, что невозможно купить, - продается. Только бы нашелся покупатель. Теперь в русских городах богатеют быстрее, чем на лондонском Клондайке. Бедный Джек и не предполагал, что кризис способен обогатить новых буржуа куда быстрее и сильнее, чем самые богатые прииски.
"Выбрось весь этот хлам за борт, старина! - сказал Джей, собираясь в путь. - Пусть будет легка ладья твоей жизни, возьми в нее только самое необходимое: уютное жилище и скромные радости; ту, которая тебя любит и которая тебе дороже всех; двух-трех друзей, достойных называться друзьями; кошку и собаку; одну-две трубки; вдоволь еды и вдоволь одежды и немножко больше, чем вдоволь, питья, ибо жажда - страшная вещь." Но Джей ошибся. Жажда - вовсе не страшная вещь, а самая что ни на есть естественная. Хуже, когда ее нет. Жажда движет нашими стремлениями. Жажда заставляет нас жить и бороться. И хуже, когда нет даже "самого необходимого". Нет уютного жилища и нет скромных радостей; нет друзей, достойных называться друзьями; нет даже кошки и собаки. И вместо трубок - вонючая "Ватра" заплесневелой давности. Когда не хватает денег на "вдоволь еды", а из одежды только старые обноски. Есть только та, которая любит и которая дороже всех, и которой я ничего не могу дать. Жажда! Да, жажда - самая естественная вещь. Она только и осталась. И если она исчезнет - исчезнет все.
Я жажду!
Но мне не на что купить и нечего продать. Я хочу продать хотя бы себя, продать свои руки и мысли (силой похвастаться не могу), свои способности (есть ли они у меня?), продать подороже, а не за те гроши, которые получаю в конторе. Неужели я не стою большего?
Купите! Купите меня! Кому я нужен?! Кому?!
Никому. Мне становится жутко. Я стыжусь своей бедности.

9.
Город привычных лиц

Рядом я замечаю знакомое лицо. Она симпатичная, в темном осеннем пальто и коричневой вязаной шапочке. Я почти всегда вижу ее, когда немного опаздываю. Нам по пути. Она тоже сядет сейчас на троллейбус и выйдет на следующей остановке, как и я. Но там мы разойдемся в разные стороны. "Как в море корабли, в людском потоке друг друга потеряем. Навсегда ли?" А если б не разойтись? Пойти вдвоем по морозному утру в неизвестный день. Может, было бы и хуже. Не испив, не отведаешь. "Вот вам песня о том, кто не спел". Я знаю, что она замужем: на ее правой руке блестит золотое колечко. Еще я знаю, что живет она в районе железнодорожной больницы. Вечером, после работы она мне еще ни разу не встречалась. Вероятно, работает дольше или, наоборот, раньше заканчивает.

Вообще, я заметил, что в разное время, когда я спешу на работу, мне встречаются разные категории людей. (Секретарская леди как-то сказала, что нельзя делить людей на категории). Если мне приходится выйти из дома пораньше, то, в основном, я еду с рабочими. Старые засаленные одежды, угрюмые лица. Чуть позднее едет номенклатура, школьники, конторские крысы. Чистые воротнички, духи и одеколоны, новая обувь. Возможно, скоро этот город станет для меня "городом привычных лиц", как выразился Генрих. Многие лица я уже запомнил, и могу сказать, кого и когда я увижу по дороге на работу. Например, возле самой нашей конторы, около парикмахерской, дорогу мне обычно переходит довольно странная, если не сказать "смешная", пара. Он в темных штанах, подтянутых до щиколоток, и в салатовой куртке с капюшоном. Она тоже в коротких штанах и в куртке с капюшоном, только красного цвета. Лица у обоих серьезные, словно выполняют правительственное задание. Обоим около сорока. Интересно, куда они ходят в таком виде?