Александр Сальников "Завтра снова будет день" (однодневная поэма)

Все подробности лечение алкоголизма на сайте.

(продолжение, начало см. в 90 номере)

10.

Труба зовет

Едва я подхожу к скверу, как слышу голос трубы. Издалека он сливается с гулом машин и кажется прекрасным в это снежное осеннее утро. Откуда он? Словно с небес. Я ищу глазами и тут же нахожу трубача возле самого входа в набережный сквер. Трубач молод. Наверное, моих лет. И ему холодно. Длинное драповое пальто висит на нем, как на коле. Он тоже высок и худ, но пальто на мне сидело бы лучше. Прямые длинные до плеч волосы развеваются из-под шапки на ветру, словно сухая солома. Играет медленное танго. Старая мелодия. Люди почти не обращают на него внимания, редко кто приостанавливается, чтобы бросить в почти пустую старую шляпу скудный гонорар. Но им приятно, что он играет. Играй, трубач! Уличные музыканты - это не попрошайки, они работают и получают за труд. Им стоит кидать деньги. Они создают настроение улицы и никогда не бывают назойливы. Если бы я был мэром, я бы платил музыкантам небольшое жалованье за то, чтобы они играли на улицах города.

Но чем ближе я подхожу, тем яснее различаются звуки и слышится фальшь. Играй, трубач! Ты фальшивишь и у тебя есть возможность прорепетировать. Здесь. Перед спешащими, безразличными, затюканными пешеходами. Тебе мало дают за твою халтурную игру. Если бы я также плохо писал свои корреспонденции, мне пришлось бы потеснить тебя на этом сквере. Но что бы я тут делал? Плясал под твою дудку? Может, вместе мы бы заработали больше.

Я прохожу мимо сквера и думаю, сколько накидали бы в шляпу Луи Армстронгу, появись он вдруг на месте этого халтурщика? И понимаю, что тоже немного, не намного больше. Просто для всего есть свое место. Для больших денег - большие залы и стадионы, а не улицы и скверы. Мне все же приятно слушать трубача. Оттого ли, что утро располагает, или оттого, что не я на его месте.

За спуском к речному вокзалу подхожу к киоску купить сигарет. Из-за стекла на меня насмешливо косятся дорогие импортные пачки. Я почти каждый день покупаю здесь сигареты. Всегда по одной пачке. Из экономических соображений. Если сразу купить несколько пачек, то будешь чаще курить, зная, что еще есть сигареты в запасе. Да и "стрелкам" не жалко дать. А так стараешься растянуть пачку дня на два, на три.

Я протягиваю деньги молодой девушке-киоскеру и указываю на самые дешевые сигареты по 35 рублей, которые мне, однако, кажутся довольно дорогими, чтобы купить сразу две пачки.

- "Стрелы", - говорю я, чувствуя на себе ее пренебрежительный взгляд. Хорошо еще, что есть "Стрела", а не "Ватра".

Девушка почти бросает мне сигареты, как какую-то мерзость. Мне становится неуютно. Я злюсь, потому что эта девица хорошо одета и смотрит на меня свысока. А моя жена ходит в старых заношенных одеждах, хотя она куда симпатичней этой грымзы, которая сидит на заднице в теплом киоске и получает, наверное, больше меня раза в три. Я же бегаю целыми днями по холодному городу, как волк в поисках добычи, а вечерами пишу, пишу, пишу без конца, так что даже не могу уделить немного времени дочери.

Я злюсь. Мне хочется плюнуть в физию этой напомаженной фуфыре, выбить стекла киоска, загрести все дорогие пачки и растоптать их тут же, на свежевыпавшем снежке, на морозце.

- Спасибо, - говорю я ей и иду дальше.

Мне давно хочется бросить курить. Я безуспешно занимаюсь этим по несколько раз в год. Как-то я подсчитал, что на сигареты уходит в месяц почти треть моего заработка. Здоровья, наверное, уходит еще больше. Но бросить курить я не могу. Я слабый человек.

До меня все еще доносятся звуки трубы. Фальшь с такого расстояния совсем не слышна. Шум улицы дополняет мелодию танго, и это придает городу жизни. Музыка вообще придает жизни. Играй, трубач!

11.

Привет, Ильич!

Слева через дорогу стоит памятник Ленину. Раза в три-четыре больше натуральной величины, да еще на огромном постаменте. Рука его символично протянута на восход. "Мужик с протянутой рукой" из соцреалистического советского фольклора. Рекордсмен по собственной символике. Ни один политический деятель мира не имел столько своих изображений в портретах, в скульптуре, на значках, на гербах и титульных листах, на знаменах, денежных знаках, в книгах и открытках, на печатях и бланках... Практически на всем. Если бы была возможность, коммунисты ставили бы печати с Ильичем на заднице каждого новорожденного страны советов. Даже изображение Иисуса Христа не могло, наверное, претендовать на первое место в этой коллекции своего лика. Уж в СССР-то наверняка. В каждом кабинете, на каждой книжной полке волей или неволей встречался Он. Его памятники и бюсты были на каждом углу. Даже там, где вообще не должно быть ничего. В одном районном городке недалеко от вокзального общественного туалета я встретил Его бюст. Уважали! А если с руками, то одна обязательно протянута, как здесь, перед площадью. "Сквозь грозы сияло нам солнце свободы..." - сказал один детский поэт и был восхвален. А ведь сказал-то верно.

Пашка Словак рассказывал, что однажды, еще при Леньке, на этой самой протянутой руке вождя повесился какой-то чудак с табличкой на груди, в которой говорилось что-то про наше социалистическое общество. Каков! Не Пашка, а чудак. Обнаружили его рано утром и, конечно же, немедленно сняли. Тогда КГБ не дремало, и к подобным проискам империализма относились однозначно. Естественно, что об этом не только не писалось, но и не говорилось. Ну, может быть, только шепталось по кухням.

Я смотрю на Ульянова и прикидываю, что от земли до протянутой руки не меньше восьми метров. Как этот чудак сумел закинуть туда веревку и высоко ли он висел, думаю я. А может, ему помогли?

12.

Контора

Повернув направо, я попадаю на Птичью улицу. Через квартал находится наша контора. Она расположена в полуподвале старого особняка, где при первом хозяине наверняка размещались слуги и кухня с дворовыми людьми. Впрочем, может я и ошибаюсь. История особняка мне не известна. О ней ничего не смог мне рассказать даже профессиональный экскурсовод местного бюро путешествий "Турист", отработавший в нем 25 лет. История оставила об особняке только постреволюционные воспоминания.

Зато мне известно, что на втором этаже, над нашей конторой, живут квартиросъемщики. Один из них, парализованный малый лет пятидесяти, всегда стреляет у нас сигареты. Говорит он с трудом, поэтому, чтобы не тратить силы на произношение любезностей и длинных слов, при встрече вместо "Здравствуйте!" он всегда спрашивает: "Курить есть?" Это у него получается косноязычно, коряво, но вполне понятно. Сначала я каждый раз давал ему сигарету, если они у меня были, но потом, когда он стал здороваться подобным образом только со мной и при каждой встрече, по несколько раз в день, я стал корректно отказывать ему.

Работать в нашей конторе совершенно невозможно. В маленькой комнате, где находятся сразу три отдела, теснятся девять человек, хотя столов в комнате только шесть и они так плотно придвинуты друг к другу, что негде даже разместить лишний стул для посетителей. Если все мы собираемся вместе, то и нам негде примоститься. Только когда половина из нас по разным делам убегает из конторы можно кое-как поработать.

Я открываю дверь и прохожу по сумрачным обшарпанным коридорам в нашу комнату. Устоявшийся запах плесени сдавливает мое горло, но минуты через две я уже привыкаю к нему, и он как бы исчезает, дыхание становится более свободным. Володя Белов уже сидит за своим столиком около левого окна и пишет официоз. Он всегда приходит первый. Я думаю, это оттого, что ему не сладко живется дома. У него есть жена и собака, но, говорят, что с последней они больше понимают друг друга.

Мы с ним тоже неплохо ладим, видимо, потому, что в общении мы держимся друг от друга на почтительном расстоянии.

- Привет! - говорит он мне и протягивает руку.

- Привет! - отвечаю я, тоже протягиваю руку и чувствую, что он вовсе не жмет мою. Словно делает мне одолжение: на, пожми. У него есть такая дурная привычка. Мне это неприятно, и я решаю больше не жать его руку крепко. Странно, что мне раньше не приходило это в голову. Я представляю, как это будет смешно выглядеть, когда двое протянут друг другу руки для приветствия, соприкоснутся и оба не пожмут. Довольно гадко. Но что поделать, если он не хочет жать руку.

В общем-то, Белов неплохой парень. Он всегда в курсе всех новостей и удивить его чем-нибудь довольно трудно. Это для журналиста хорошее качество. Меня только интересует, где он узнает все новости в такую рань. Вот и сейчас:

- Слышал новость? - спрашивает меня.

•  Какую?

«Какую можно услышать новость, - думаю я, - если мы расстались только вчера вечером, а до утра я ни с кем не встречался?»

- Как какую? - недоумевает он, поражаясь моей неосведомленности. - Мэра обокрали. Забрались прямо к нему на квартиру.

Можно было подумать, что все новости ему приносят прямо в постель - вместо утреннего кофе.

- Много унесли? - спрашиваю.

- Да нет. Их поймали через два часа. Всю милицию на ноги подняли.

- Ну, еще бы. Не удивительно.

- А у Гришина машину из гаража увели в пятницу, - продолжает он информировать меня с утра.

- Кто такой Гришин?

- Ну, ты даешь! - брови Белова залазят на середину лба. – Это же первый замгубернатора! Начальство надо знать пофамильно, - поучает Белов, продолжая одновременно печатать на машинке информацию для своей рубрики.

Меня заедает его надутость, и я тоже спрашиваю его, знает ли он Светлову.

- Кто это? - не отрываясь от машинки, Белов морщит лоб, пытается вспомнить, кто бы мог быть под такой фамилией. Думает, что это тоже какая-то шишка. Не может вспомнить, а я жду, не говорю, пусть помучается. - Кто это?

- Мать-одиночка, - я раскладываю перед собой на столе папку с бумагами, авторучку «Ягуар», черновики. - Ее директор выгнал с работы, и она теперь торгует на улице старыми игрушками сына и тряпками, которые дают ей для продажи соседи да знакомые, чтобы с голоду не умерли. Я материал о ней делал.

- Э-э, - тянет Белов, - мало ли таких.

- Не мало. Но я их знаю лучше. Я о них пишу, а не официоз.

Больше мы не разговариваем. Светлову выбросили за ворота с девятилетним сыном, что по закону делать было нельзя. Но по закону в России живут только на зонах. А на гражданке ты либо над законом и вертишь им, как хочешь, либо под законом и не можешь до него дотянуться. На последних всем наплевать. Вот и с дюжиной брошенных семей никто не хочет возиться. Хотя здесь я больше преуспел, потому что их было много, целый коллектив. Эту тему подсказал мне Питер. Двенадцать семей живут в ужасных условиях. "Двенадцать негритят..."

Раздается телефонный звонок.

- Да, - спрашивает Белов, одновременно вычитывая напечатанное. - Еще не подошел, - говорит он и косится на соседний стол. Это стол Словака.

Я догадываюсь, что звонила жена Пашки Словака. Значит, Пашка должен вот-вот подойти. И действительно, через минуту появляется Словак. А еще через минуту снова раздается телефонный звонок, и Пашка тут же хватает трубку. Это опять его жена. Проверяет. Так происходит каждый день. Дура, конечно. Глупость. Но женщина. Пашка так и говорит, когда кладет трубку: "Дура". Жена звонит ему по несколько раз в день, а он то терпеливо выслушивает ее, то орет в ответ, а потом, повесив трубку, неизменно говорит: "Дура". Это он говорит для нас, чтобы мы знали, как он к ней относится. Но нам-то абсолютно до фени их взаимоотношения. Нас это даже не веселит: "собака лаяла, а кот мышей ловил." Недавно Словак был в отпуске и каждый день прибегал в контору. Говорил, что жена затеяла ремонт, а он не дурак работать дома во время отпуска. Мне было слегка жаль его жену, но и проводить отпуск в конторе я бы тоже не стал.

Еще в нашей комнате работают Игорь Монголенков, Дима Совместный и Петр Сирин, или Питер, как он любит себя называть. О нем я уже упоминал. Вместе со мной, это все мужики, но, кроме мужчин, есть и женщины. Валентина, Любовь и Катенька. В других комнатах немного свободнее, но и там не разгуляешься.

Первым делом я отдаю имеющийся материал в машбюро. Так называется узкая клетушка с одним зарешеченным окном. Все окна нашей конторы зарешечены от воров и хулиганов. Покушений, правда, пока что не было. Но теперь во всей России зарешечены окна. Любой киоск или магазинчик - словно клетка с людьми. А раньше решетки были только на тюрьмах.

Так вот, первым делом - материалы в машбюро. Потом я сажусь на телефон и договариваюсь о всевозможных встречах на сегодняшний и завтрашний день, а не редко и за неделю вперед планирую встречи, чтобы создать себе фронт работ.

13.

Перекур

- Пойдем курить, - зовет меня Володя Белов.

- Свежие номера принесли? - спрашиваю.

- В той комнате, - говорит Павел.

"Той комнатой" мы зовем соседний кабинет, где размещаются три отдела. Я иду и беру свежий номер. Потом выхожу в коридор покурить и почитать сегодняшнюю газету. В основном я читаю только свои материалы. Так поступают почти все журналисты. "Если бы не мои материалы, - признался как-то Петр, - я бы вообще не читал нашу газету". Это не оттого, что свои материалы нравятся больше остальных, просто надо знать хотя бы то, что печатается под твоим именем. На другое уже не остается времени. Только на дежурстве и можешь прочесть все от "шапки" да "ног".

- Слушай, у меня есть идея, - говорит мне Белов. У него всегда возникает множество проектов на все темы, он хватается за все и, как правило, делает лишь десятую часть. "У меня есть идея", - говорит он, и мне становится дурно только от мысли, что он, как всегда, предложит мне взять под контроль какой-нибудь завод. "У меня есть идея", - и мне хочется послать его с этой идеей далеко-далеко.

- Какая идея? - спрашиваю.

- Давай сделаем серию материалов о нефтяном заводе, - предлагает он. Я был уверен в этом. - Ты возьмешь экологический аспект, а я - экономический. Или наоборот, если хочешь: я - экологию, а ты - экономику.

- Хорошо, - говорю. Представляю свой экономический отчет профана. Но отказать ему сразу нельзя. - Вот только разгружусь немного со своими материалами, и возьмемся.

Теперь я уверен, что его идея похоронена. Самое смешное то, что, даже если бы я согласился взяться за это немедленно, все равно ничего бы не получилось. Он успеет придумать до завтра еще несколько проектов и совершенно загубит этот. В лучшем случае мы опубликуем две поверхностные корреспонденции.

- Слушай, - говорю я ему. - Ты не займешь мне двести рублей до гонораров?

Он тут же лезет в карман и достает банкноту. Вот за это я его уважаю. Парень он безотказный, если нужно помочь и если у него есть такая возможность. Но чаще деньги занимает он сам, а потом забывает об этом.

- А ты долго в Афгане был? - спрашивает вдруг Белов.

- Полтора года.

- Досталось?

- Не очень. Только малярия.

Разве можно что-нибудь рассказать о войне? "Круто усыпан веснушками ветер афганских степей...", вспоминается мне будущий классик, и настоящий: "Он растянулся навзничь в острых скалах."

- Белый! - орет Белову из комнаты Словак. - К телефону!

Володя тушит недокуренную сигарету и бежит в комнату. Словак - еврей, но по характеру похож на своеобразную смесь семита и славянина - в его русском и украинском варианте одновременно, причём, все трое представлены в далеко не лучших образцах. Он прекрасно образован и отвратительно воспитан. Петр Сирин однажды сказал мне, что, только благодаря Словаку, он стал ярым антисемитом. Меня это не касается. Пашка мне лично ничего плохого не сделал, и я к нему отношусь соответственно. Но замечаю.

Хлопает дверь, и на пороге появляются Валентина с Любовью.

- Привет.

- Привет.

За ними плетутся Дима Совместный, мэтр из "той комнаты" и воронежский студентик. Студентом его называть смешно, потому что он очень мал. Просто дышит мне в пуп. Поэтому - студентик. Катеньки и Петра еще нет. Сирин вообще имеет обыкновение приходить к полудню. Иногда он появляется только после обеда. Петр никогда не сидит на месте больше пяти минут и постоянно бегает по всей конторе с чашкой крепкого дешевого чая. Несмотря на свои двадцать пять лет, он никак не может найти себе подходящую пару и пишет объявления о знакомстве в нашу газету, чтобы с него, как с сотрудника, не брали деньги. Вообще-то, он поэт, и поэтому как бы не от мира сего.

Погасив сигарету о стену, я иду в комнату. Если бы меня спросили: «Что тебе нужно, Леша, для успокоения души?» Я сказал бы: "Отведите меня к той реке, где я в детстве играл с мальками. Оставьте меня среди лугов около небольшой деревушки, где я бродил со школьными друзьями в поисках приключений. Забросьте меня в лес детства, и я перестану ныть, успокоюсь, лягу на теплую и сухую пахучую траву и засну чутким нежным сном". Но уже нельзя найти ни той реки, ни деревушки, ни лугов. Все изменилось, все стало другим. Как и я.

Может, во мне тоже сидит поэт?

А ты попробуй.

"Вот день прошел закономерно просто..."

Почему закономерно? Как это: закономерно просто?

Просто, как дважды два - четыре.

Ну так, и пиши так: коротко и экспрессивно!

"Вот день прошел, как дважды два - четыре..."

А почему "прошел"?

Все проходит.

Ну хорошо, а дальше?

"И не случилось в мире ничего".

Примитивно.

Тогда так: "И пули не свистели у виска".

Уже лучше, но пахнет войной.

Тогда так: "И мухи не свистели у виска".

Так, пожалуй, лучше. Только ведь мухи не свистят. Хотя... Что же там дальше?

Значит так: "Вот день прошел, как дважды два - четыре.

И мухи не свистели у виска...

И целый день то медленно, то быстро

Ссыпалось время в потайной карман..."

Ничего, оригинально. Сам придумал?

Ты что, смеешься? Конечно сам.

Ну, давай дальше.

"А на руке часы остановились.

И мертвые секунды и минуты

Мне не могли сказать, что день проходит.

Об этом догадался я по листьям,

Которые срывались и летели,

И никогда не падали на землю..."

Постой, постой! А где же рифма?

Рифма?

Да. Разве ты не знаешь, что у стихов должна быть рифма?

Об этом я не подумал. Знаешь, я лучше буду писать прозу.

Ну-ну, только не забудь опять чего-нибудь.

Ладно.

14.

Город

Иногда я думаю, зачем мы приехали в такое урбанистое место, и не нахожу ответа. Может быть, потому, что этот город не так уж плох и не так уж далеко от того места, где прошло мое детство, где осталась память о той реке, о мальках, о старом доме? Может быть. Да и, собственно, ничем этот город не хуже других. Во всяком случае, он довольно чище тех мест, где мы уже успели побывать. Чище и проще. Но этот город еще чужой нам. Другие тоже были чужие, но там мы жили и знали, что не задержимся долго на одном месте, что рано или поздно уедем в райский сад. И будем счастливы. Это должно было случиться по всем нашим подсчетам. Но этого не случилось. И рая мы не нашли.

Приехав в этот город, мы вдруг поняли, что переезжать больше некуда. Не то, чтобы больше не осталось городов, или они были хуже, или не было возможности переехать. А просто потому, что мы вдруг ощутили необходимость в остановке. Когда-то надо остановиться. И теперь пришло время. Не все ли равно, где? Города одинаковы, когда скользишь из одного в другой. А у нас подрастает дочь. На следующий год в школу. Пора остановиться. Мы еще не знаем, станет ли этот город нашей второй родиной, но мы остановились здесь. и мы постараемся здесь остаться.

Так что уж будь любезен, город, будь любезен. Придется тебе потесниться. Мы занимаем не так уж много места. Но город молчит. Города всегда молчат до поры, до времени. Мы еще не стали близкими друг другу. Любви пока нет.

Я вспоминаю вдруг, что мне нужно позвонить Чусовой Елене, представительнице двенадцати семей. Но трубка только гудит мне в ответ.

15.

Двенадцать негритят

Когда мы с фотокорреспондентом приехали в общежитие на Рассветной улице и посмотрели, в каких условиях живут двенадцать семей, я понял, что мы с женой не так уж плохо пристроились.

В темных коридорах стены и потолки были черны от гнилых пятен, штукатурка осыпалась от прикосновения, проводка искрилась прямо у нас на глазах, как бенгальские свечи.

- Это от сырости в стенах, - пояснил кто-то из сопровождающих нас жильцов.

- Изоляция плохая, - дополнил другой.

Три мальчика в рваных курточках и в резиновых сапожках играли в коридоре в футбол. Самому старшему из них было лет шесть. Родители тут же растащили их по комнатам, шушукая: "Тихо! Корреспонденты пришли!"

- Пройдите на кухню, - пригласила Чусовая. - Вот сюда.

Она завела нас в светлую комнату, служившую общей кухней. Газовые плиты у стены были словно принесенные из кучи металлолома. Возле другой стены располагались старые деревянные столы с ящиками и дверцами. Над плитами и столами на стенах чернели большие пятна непонятного происхождения. Мне показалось, что это все те же пятна гнили, как в коридоре.

Один из жильцов чиркнул спичкой и поднес ее к газовой конфорке, не задев при этом регулятора. Послышался негромкий хлопок и над конфоркой вспыхнуло синее пламя. Я инстинктивно посмотрел на форточку. Она была открыта. Вдруг темное пятно на стене зашевелилось. Увидев мое изумление, кто-то из жильцов пояснил, что это всего лишь тараканы. Не поверив, я подошел поближе и различил на стене кишащих насекомых. Пятна около метра в диаметре сплошь состояли из тараканов. Такого я еще никогда не видел. Фотограф щелкнул вспышкой фотоаппарата и пятна снова зашевелились.

- Их здесь много, - сказал один из мужчин. - Пока еще нет холодов. А зимой они переберутся в комнаты.

- А это, - Чусовая брезгливо приоткрыла один из ящиков кухонных столов, и я не увидел в нем дна. Все скрывали тараканы. - Столы только для виду, - пояснила Чусовая. - Ни в них, ни на них ничего положить нельзя.

Снова раздался хлопок, и газовая конфорка погасла сама по себе.

- Ой! - Коршунов отстранился, выставив вперед фотоаппарат, то ли закрываясь им от возможной опасности, то ли желая приготовиться к съемке.

- Ира! - позвала кого-то Чусовая. - Ира, выйди сюда.

Из коридора, где стояли жильцы общежития, к нам вышла невысокая женщина. За руку она держала маленькую девочку, едва научившуюся ходить и шатающуюся на своих кривеньких ножках. Левая половина лица женщины была заметно краснее правой. Волосы скрывал платок.

- Вот, - показала на ее лицо Чусовая. - Видите? Газ хотела включить, чтобы детское питание погреть. Месяц в больнице с ожогом лежала. Вызывали мы мастера. Пришел, посмотрел, перекрыл подающий кран, повесил табличку "Не пользоваться. Требует ремонта" и ушел. Как будто мы и без него не знали, что ремонт нужен. Его для этого и вызвали. Нам обеды не на чем для детей готовить. Пришлось снова открыть кран. И так без конца. Пока не взорвется кто-нибудь. Воды и вовсе нет никакой. Вот, смотрите, - она открыла безжизненно сухие краны водопровода, подождала немного и завернула их обратно. - Ходим по соседним домам просить воду, да на колонку, когда она работает. Дети наши с крысами, как с кошками играют. И комары круглый год. Врачи говорят, что у нас тут туберкулезная палочка обнаружена и поэтому запрещают нашим детям играть с детьми из соседних домов.

Только помочь никто не хочет.

Общага принадлежала строительной компании "Мехстрой". Три года назад здание поставили на капитальный ремонт, и всех своих работников кампания выселила в другие общежития. Остались только двенадцать семей, работающих на других предприятиях и вселившихся сюда когда-то по договору между администрациями или ранее работавших в "Мехстрое". Все семьи разместили в одном блоке на втором этаже и так оставили. Первый этаж компания сдала в аренду коммерческой фирме, которая теперь желает выкупить весь дом. Загвоздка была лишь с выселением этих семей, которыми никто не хотел заниматься.

Мы с Коршуновым поднялись на третий, а потом и на четвертый этажи. Двери, окна, перегородки между комнатами на обоих этажах были основательно переломаны и побиты. В коридорах, продуваемых насквозь ветром, валялся строительный мусор, обломки мебели, изуродованные детские игрушки. Коршунов осторожно переступил через большую безногую деревянную лошадь, подставка от которой валялась рядом, и прошел за мной в одну из комнат с выбитыми рамами.

"Мама мыла раму", - вспомнилось мне почему-то.

- Сюда вечерами молодежь лазает по пожарной лестнице. Трахаются, пьянствуют, орут, - принялся объяснять сопровождающий нас муж Чусовой Елены. - Выше подниматься не стоит, там такая же картина. Летом здесь бомжи живут, так как вход доступен для любого. Зимой много снега в окна наметает, а потом он тает весной и вода протекает в наши комнаты. А если мы не успеваем устранить сырость, то еще и коммерсантов снизу топим, и они грозят нам выселением на улицу и расправой. Мы бы и сами убрались отсюда с удовольствием. Но куда?

- А что говорят директора ваших предприятий? - спросил я.

Парень отчаянно махнул рукой и направился к выходу. Мы с фотографом последовали за ним. Через балкон по пожарной лестнице на второй этаж.

- Мне начальник сказал, что ему легче уволить меня, чем выделить мне жилье, даже временное, - объяснял на ходу парень. - У других не лучшая ситуация. Всем плевать на нас и наших детей.

Мы спустились в темные коридоры второго этажа и пошли по комнатам, чтобы посмотреть быт жильцов. Нельзя было сказать, что жили здесь очень бедные семьи. Доход их наверняка превышал мой заработок раза в два. Цветные телевизоры, гарнитурные стенки, шкафы, ковры, довольно хорошая мебель. Но у них не было своего угла. Жалкие клетушки, в которых помещался весь их скарб, были похожи на монастырские кельи. Вдобавок к этому, стены гнили от сырости, с потолка до самого пола углы покрывались черной гнилой слизью. Радиаторы не работали даже зимой. "Больше всего они нуждались в пространстве, и пространство даже важнее времени". Кажется, это у Миллера.

В одной из комнат у окна сидела молодая женщина с младенцем на руках. Ее белокурые волосы были аккуратно зачесаны назад и заколоты на затылке. Бледное лицо имело тонкие и очень правильные линии. Женщина напоминала Мадонну Рафаэля. Только черный от гнили угол стены позади ее не давал безрассудно утонуть в фантазиях.

- Смотрите, в каких условиях мы живем, - появилась за моей спиной Чусовая. - Здесь раньше семья одна жила, - она ткнула пальцем в дверной проем. - Мать-одиночка с ребенком и отцом. Ребенок ее часто болел. Потом и она заболела, что-то похожее на туберкулез. Может и туберкулез. В таких-то условиях не мудрено. Отец ее к тому времени уже на пенсии был, он раньше в "Мехстрое" работал. Они и жили вместе только в надежде на двухкомнатную. Да не долго она проболела, умерла вскоре. Ребенка родня какая-то забрала. А отец ее запил с горя. Когда "Мехстрой" своих-то переселять стал, ему не выделили жилья, так как пенсионер, не работает и живет один. В прошлом году он повесился от безысходности. Так начальство "Мехстроя" все на алкоголь свалило. Теперь вот они живут, - Чусовая снова ткнула пальцем, но теперь уже в Мадонну.

Голова Мадонны была удивительно мило сложена. Женщина смотрела в окно и качала ребенка. Едва взглянув на нас, она опять отвела глаза в окно и уже больше не обращала на нашу группу никакого внимания. На полу перед ней горел электрокамин. Коршунов хотел сделать несколько снимков, но я остановил его, и мы ушли.

"Хочу, чтобы была весна, и хочу расчесывать волосы перед зеркалом, и хочу кошку... И хочу есть за своим столом..." Да-а, бронзовый бог литературы тоже чувствовал это.

16.

Бакшиш

В третий раз я набираю номер, но на другом конце провода по-прежнему занято. Я решаю перезвонить в другой раз и вешаю трубку. В задумчивости я гляжу на стол, на бумагу, на авторучку.

Моя авторучка покоится на чистом листе. Ее камуфляжная окраска напоминает мне армию. Армию исчезнувшей державы. И невоенных солдат этой армии. Я вспоминаю ту осень, когда мы стояли где-то между Суруби и Кабулом. В какой-то долине. Батальон разбил палаточный лагерь недалеко от дороги. Долина была не ровной и имела множество глубоких и мелких оврагов. Для палаточного городка выбрали место поровней. Ставили палатки в несколько рядов. В самых маленьких взводных палатках умещалось по три двухъярусных кровати, на шесть человек. Были палатки и побольше, батальонные, в которых размещались штаб, медсанчасть, солдатская и офицерская столовые. Но на всех мест в палатках не хватало. Водители, привыкшие часами не выпускать баранку из рук, предпочитали оставаться на ночь в машинах и бронетранспортерах. Они спали на сиденьях, подстелив под себя бушлаты. По вечерам к ним приходили солдаты, чтобы спрятаться от офицеров, поболтать, покурить чарс - так называлась афганская конопля.

Погода стояла паршивая, часто шли дожди. Я с приятелями спал прямо на земле, разложив на тенте старые матрасы. Сверху от дождей тоже укрывались тентом, приподняв его посередине в виде шатра, чтобы не скапливалась вода. Иногда ночью мы просыпались оттого, что нас наполовину затапливало водой, которая доходила почти до рта. Уставшие за день, мы просыпались лишь тогда, когда вода уже мешала дышать и доставала до носа. Ночами было холодно, но мы не простывали. Мы были молоды и сильны и никогда не позволяли себе расслабиться. Ни на минуту.

В ту осень наш отдельный батальон выехал из Суруби, где мы дислоцировались ранее, и направился в Кабул для дальнейшего распределения. Мы долго виляли горными пыльными дорогами, пока, наконец, не свернули с асфальта где-то на полпути, в долине, окруженной горами. На запад и на восток от долины между гор тянулось зеленое ущелье. Пробыли мы там около двух месяцев. Чего ждали, никто из солдат не знал. Командиры не особо распространялись по этому поводу. Они вообще ничего не говорили на счет нашей стратегии военных действий. Да и была ли эта стратегия? Во всяком случае, о ней редко кто задумывался. Солдаты жили, в основном, одним днем. Так было проще.

Возможно, останавливались мы для того, чтобы заменить комбата. Почти перед самым выездом, во время обстрела одной нашей "точки" комбат, майор Басов, был прошит кумулятивным снарядом. Мгновенная легкая смерть. Во время стоянки в долине в батальон прибыл новый комбат. Без командира люди не могут обходиться, тем более в армии.

В Москве в то время только что умер Брежнев, и мы боялись, что нас пошлют в Сирию. Почему-то об этом тогда ходило много разговоров среди солдат. Боялись, что из одного ада нас пошлют в другой. Но опасения эти были беспочвенны.

Продукты не привозили уже около двух недель, и весь батальон сидел на одних рыбных консервах в томатном соусе. Мы не могли больше на них смотреть, не то что есть. Как только ни изощрялись повара, чтобы приготовить из "красной рыбы" что-нибудь новенькое. Консервы до того приелись, что в любом виде не вызывали ничего, кроме отвращения.

Однажды рано утром солдаты остановили афганскую колонну, которая шла из Джелалабада в Кабул. Старослужащие подошли к нашему посту на дороге и тормознули первую машину, будто бы для проверки. Но как только машины встали, из ближайшего оврага к колонне бросились солдаты. Они заранее спланировали всю операцию. Увидев, что колонну грабят, многие солдаты из лагеря тоже бросились к дороге, чтобы успеть чем-нибудь разжиться. Офицеры кинулись наводить порядок. Но до дороги от лагеря нужно было бежать минуты четыре.

Солдаты сбрасывали с машин овощи, фрукты, вещи, одежду, спиртное. Все, что попадалось под руку, летело вниз, где "бакшиш" подхватывали другие солдаты и скорей уносили, чтобы припрятать в лагере или в долине среди кустов и оврагов. Арбузы кололись об асфальт и разбрызгивали красное сочное мясо по пыльной дороге, по шинам автомобилей-"барбухаек", по солдатским сапогам.Водители-афганцы кричали и призывали на помощь, но не осмеливались применить силу к вооруженным солдатам. Они знали, как грабят русские. В нашем батальоне на "точках" солдаты занимались этим почти каждую неделю и стали просто асами по потрошению колонн. Мы называли это "сниманием бакшиша". Сначала водитель грудью идет на автомат, зная, что русский зря в человека стрелять не будет. Но стоит направить автомат на колесо, и водитель сникает, молит о пощаде. Если пробить колесо, то он отстанет от своей колонны, а одиночная машина в горах Афганистана - объект охоты номер один. Это явная смерть. За сохранность колеса водитель готов был отдать половину груза. Возможно, если бы платили солдату чуть побольше и кормили его чуть получше, грабежей бы и не было.

Офицерам приходилось бегать от машины к машине и силой оттаскивать солдат, чтобы колонна смогла тронуться с места. Потом офицеры долго шарили по палаткам и в автопарке в поисках "трофеев", которые вряд ли были бы возвращены афганцам. За грабеж никого не расстреливали. Это не практиковалось. О грабежах, как правило, вообще умалчивали. Среди солдат выявили четырех особо злостных грабителей и посадили под арест в одну из палаток. Часовыми у палатки стояли два молодых бойца, поэтому в вечернее время или когда рядом не было офицеров, о чем возвещали сами же часовые, штрафники беспрепятственно выходили из-под ареста. Часовой знал, что за это его могут всего лишь посадить в ту же палатку. Но если он не послушается старослужащих, его нещадно изобьют.

Через два дня после ограбления колонны лагерь наш был обстрелян с восточной стороны гор, и наша бронегруппа выезжала к горам, чтобы уничтожить противника. Все было сделано, как полагалось. Удалось даже взять живым мальчишку лет тринадцати. Он лежал на камнях. Из рваных широких штанин ниже коленей текла кровь. Он почти терял сознание, но сжимал винтовку, в которой уже не было патронов. Рядом с ним лежал труп мужчины, а чуть подальше еще один. Мы привезли парня в санчасть, где его слегка подлечили. Он ничего не говорил, только стонал. Даже переводчику парень не сказал ни слова. В этой заварушке ранило двух наших. Правда, ранения были легкими, и ребята скоро поправились. Мальчишку сдали афганской милиции. Он не вызывал у нас ненависти, хотя, возможно и был причастен к ранению наших ребят. Но мы жалели его. Жалели, как ребенка, взявшегося за непосильное взрослое дело.

- Не понимаю, как такой может воевать? - сказал санинструктор.

Когда афганцы забирали мальчишку, мы с ребятами сидели возле санчасти на пустых ящиках из-под патронов, и курили трофейные сигареты, снятые с колонны.

- У них с детства приучают к оружию, - ответил водитель БТРа Вовка Сыч. - Мы для них враги, неверные. Убить нас – это честь.

- Не все так считают, - сказал пулеметчик, таджик по национальности. Он был небольшого роста и с тонкими торчащими усиками. - Многие не хотят воевать и относятся к "шурави" дружелюбно.

- Это точно. В духанах лучше русского покупателя не найти.

- Потому что русские никогда не торгуются, - сказал я. - Берут все по той цене, какую им назначают.

- Да, товары здесь что надо. В Союзе таких не достать. Офицеры шмотки чемоданами в Союз увозят.

- Правильно и везут, - сказал водитель. - Жаль только, что солдатам не дают провезти. Да и таможня раздевает до трусов.

- Мне и шмоток не надо, домой бы скорей. Надоела эта канитель, - сказал таджик. - Ненужная война. Никому не нужная.

- А ему? - Санинструктор кивнул в сторону афганской машины с мальчишкой.

- Он глупый.

- А его отец, его брат или кто там с ним был? Тоже глупый? Нет, тут другое. Если уж война тебя коснулась, то от нее не уйдешь.

- Здесь его родина, - сказал я. - Мы чужие в этой стране. Наши мальчишки тоже воевали в Отечественную.

- То была другая война.

- Это для нас она другая. А для него нет. Раз уж он взялся за винтовку, значит, у него была причина.

- Мы их же защищаем! - сказал водитель.

- Иди, объясни это ему. Может, там лежит его отец?

- А помните Зота?

- Да, Зот погиб геройски...

Мы верили, что пришли на эту землю с миром, но действительность переворачивала все с ног на голову. Мы видели одно, слышали другое, читали третье, а думали о четвертом. Мы не знали, где правда. У нас была своя правда: отслужить и вернуться. Больше ничего. Только вернуться живыми и здоровыми. Скорее убраться отсюда. Вот и всё. Не так уж многого мы хотели. Только Зот больше не вернется. И тысячи таких, как он.

17.

Катенька

- Здравствуйте!

Все улыбаются и здороваются в ответ. Так появляется Катенька. Она не приходит, как все остальные, не забегает, как Питер, а именно появляется, как появляется утренний свет или первая вечерняя звезда. Ее приходу все радуются. Во всяком случае, делают вид, что радуются. Я тоже делаю вид, что рад. Катенька самая молодая в нашей конторе, еще совсем девочка. Ей только восемнадцать, но она изо всех сил старается выглядеть умнее своих лет.

Питер увивается вокруг нее, как заправский кобель. Он не прочь даже поднести ей чашечку чая или сказать какую-нибудь неуклюжую сальность. Катеньке это нравится. Она любит быть в центре внимания. И у нее это получается, потому что две другие наши дамы слишком проигрывают ей в возрасте. Катенька горделива и высокомерна. Она из тех, кто сам назначает себе цену и ни на грош не продаст себя дешевле. Купивший этот броский товар, как правило, разочаровывается едва развернув обертку. Впрочем, кто знает себе настоящую цену? Мы постоянно то завышаем, то занижаем ее.

Появляется Катенька всегда в новом изящном наряде. Она выхолена и прекрасно убрана. Ее наряды всегда чуть-чуть экстравагантны. Она появляется в конторе, словно в собственном доме и сразу занимает выгодную позицию своей наивно-умненькой юностью. Я смотрю, как она щеголяет в своих аховских одеждах, и убираю подальше под стол свои старые ботинки и потертые брюки. Будет ли моя дочь в восемнадцать лет носить такие красивые костюмы, думаю я, глядя на Катеньку. Смогу ли я когда-нибудь купить красивый костюм жене?

От этих мыслей я раздражаюсь, и Катенька немного злит меня. Пусть бы наряжалась на танцах или на свиданиях, но зачем же щеголять здесь, перед бумажными трудягами, каждый из которых с трудом перебивается до получки. Я злюсь, но понимаю, что Катенька не виновата, что она всего лишь юное создание и мысли о зарплате для нее представляются несколько в ином ракурсе. В молодости зарплата видится нам совсем не такой и тратится совсем не на то. Катеньке хочется быть красивой даже в этом задрипанном подвале, где постоянно держится затхлый воздух.

Еще у Катеньки есть навязчивая идея превосходства. Она считает, что все мужчины должны преклоняться перед ее красотой и выполнять любую ее прихоть. Иначе она будет капризничать и дуться. К сожалению, вся величественность простоты русской женщины - ее заботливость, покорность и врожденная мудрость - все реже встречаются в наших девушках. И уж, конечно, не ищите идеала женщины среди журналисток, особенно среди хороших журналисток. Впрочем, надо признаться, что и мужчин среди журналистов найти не легко.

- Я уже не могу без журналистики, - уверенно говорит Катенька. - В этом моя жизнь.

"Смешно, не правда ли, смешно?"

За те месяцы, которые я провел в нашей конторе, я понял, что профессия журналиста имеет одно неотъемлемое специфическое свойство. Она присасывается к человеку, как пиявка или мощный насос, втягивает в себя и выдавливает из обреченного все соки, выматывает все нервы, отнимает здоровье, силу и время. И,, хотя Катенька утверждает, что не может обходиться без журналистики, мне в это не верится. Лучше бы она сказала, что не может не писать. Было бы более правдоподобно. В конце концов, мы все здесь графоманы и все не можем не писать. Я думаю, что в газету идут те, кто хочет в дальнейшем стать писателем, и остаются в ней те, кто писателем стать так и не смог. Журналист - это и есть несостоявшийся писатель. Я бы уж точно ни за что не пошел работать в газету, если бы мне не нравилось писать.

Но я никогда не думал, что работа в газете настолько мне не понравится. Работа в газете - это не творчество, это тяжкое ремесло, отнимающее почти все двадцать четыре часа в сутки. И хуже всего, что заняты не руки, а голова. Она постоянно должна искать новые темы. К этому я не был готов. Я согласен трудиться и хорошо трудиться, но делать это лишь восемь положенных часов и получать за это нормальную зарплату. Остальное время оставьте мне, не заставляйте меня грабить свой мир. Потому что, кроме него, у меня ничего нет. И я должен думать о нем.

Но нет, этот номер может пройти, где угодно, только не в нашей газете.

- Вы должны постоянно искать информацию, - говорит Семеныч, наш шеф. - Вы должны всегда иметь наготове что-нибудь свеженькое, какую-нибудь новость.

Но самая большая моя новость - это та, что у меня нет кровати, нет кухонного стола и нет денег, чтобы купить все это. Хорошо еще, что есть квартира. Многие не имеют и этого. Моя новость та, что мы никак не можем устроить ребенка в детский сад. Нет мест даже там, где, казалось бы, не должно быть ни одного ребенка. О каких новостях я еще могу думать? Ах да, роман. Еще я думаю о романе. Или рассказе. Я думаю про зеленый луг на берегу реки.

Я гляжу на Катеньку и представляю ее обнаженной рядом со мной на том лугу. Почему-то ее тело представляется мне не таким привлекательным, как ее лицо, не таким красивым и упругим. Не таким, как у Светланы. Я смотрю, как Катенька щебечет с Совместным о вчерашних криминальных новостях, и думаю, как бы повела она себя в утренних лучах солнца в бархатной траве рядом со мной совсем голым.

- А он оставил труп внутри и поджег дом, - говорит Катенька.

Совместный поднимает вверх брови и ничего не говорит. Ему просто приятно, что Катенька с ним беседует. Мне было бы тоже приятно, но нам с ней не о чем говорить, у нас нет ничего общего, даже темы.

Белов приносит чашечку с чаем.

- Чай готов? - спрашивает Словак, хотя ответ очевиден.

- Готов.

- Я тоже хочу чаю, - говорит Катенька в надежде, что кто-нибудь из присутствующих здесь мужчин бросит все дела и умчится выполнять ее желание. Но Петра, способного на этот рыцарский поступок, пока что нет, и Катенька сама направляется в секретариат за чаем.

- Монголенков здесь? - заглядывает в комнату наш старик ответсек.

- Должен был с утра появиться, - докладывает Пашка, словно закладывает. - У него досыл на вторую полосу, обещал прийти рано. Сам его жду. У него уже стало в привычку входить часа на полтора опаздывать.

Старик недовольный исчезает, не проронив в ответ ни слова.

- Как пишется "мензурка"? - спрашивает Любка. - Через "и", или через "е"?

- Через "е",- отвечает Словак. - Совсем уж дописалась. Надо чаще в словари заглядывать, - поучает он. Словак любит поучать.

- Да, что-то у меня сегодня с головой, - оправдывается Любка. - Ни о чем думать не хочется.

- У тебя это обычное состояние, - подкалывает Пашка. Словак любит подкалывать.

- А от какого слова образовалась мензурка? – спрашивает Совместный Пашку, но тот делает вид, что вопрос адресован Любке.

- Откуда я знаю, - говорит Любка, - если я не знаю даже, как пишется.

- От какого, Паш?

- Если не знаешь, посмотри словарь, - пытается выкрутиться Словак.

- Я-то знаю...

- Ну и от какого?

- От латинского mensura, что значит мера, мерка.

- Молодец, - ехидничает Словак. Он любит ехидничать.

Катенька возвращается с чаем и предлагает Валентине, строчащей очередной "кирпич", свою чашечку.

- Спасибо, киска, - отрывается та, улыбаясь. - Я потом, ты пей.

Обе счастливы от состоявшегося общения.

- Алло! Завтра? На двести пятьдесят строк? Это много! Мы сократим на треть! - орет в трубку Димка. Телефоны работают плохо, и иногда приходится орать. - Договорились?

Словак и Катенька пьют чай и обсуждают "Зеленую карету":

- Особенно художественное оформление было замечательным.

- И когда мужик среди зала вскакивал после смерти Пушкина, тоже ничего. Как прыщ на заднице, - вставляет Володя.

Катенька выгибает спину, облокотившись на стол, и ее небольшие груди делают рельефной тонкую ткань кофточки. Я снова представляю ее обнаженной и невольно вспоминаю о романе. Я беру "Ягуара" и черкаю кривые линии на чистом листе. Постепенно линии превращаются в изгиб реки. Вот появилась поляна, а вокруг нее вытягивается сосновый бор. Вот и Катенька. Она лежит голая на покрывале посередине луга. А рядом сижу я. Солнце поднялось над противоположным берегом, и тени стали короче.

18.

Адам и Ева

Когда тени от солнца стали немного короче, а сухой ветерок зазвенел в золотистых стволах сосен, мы почувствовали, что просто сгорим, если сейчас же не окунемся в прохладную воду. Река манила, как голубой мираж жаркой пустыни, и, взявшись за руки, мы побежали к берегу. Горячий песок посвистывал под ногами. С разбега забежав в реку почти по пояс, мы, не останавливаясь, одновременно нырнули. Прохладная вода приятно освежала, но она была мутной и я не стал открывать глаза, а постарался поскорее вынырнуть на поверхность. Светлана уже искала меня заботливо-веселым взглядом.

- Ты где был так долго? - спросила она смеясь, едва выровняв дыхание. Она походила на мокрого бобренка, и оттого, что вымокшие волосы прилипали к голове, уши ее смешно топорщились.

- Разве я был долго? - спросил я.

- Целую вечность. Я думала, что ты утонул. Чего ты там делал?

- Искал тебя.

- Ну и как, нашел?

- Да, но голова была над водой, и мне пришлось вынырнуть.

Светлана весело рассмеялась.

- У тебя тоже над водой только голова, а что под водой я не разглядела, очень мутно. Попробовать, что ли, на ощуп? - сказала она, подплывая и погружаясь под воду.

Я тоже погрузился под воду. Мы оба нашли, что хотели и вынырнули, довольно отфыркиваясь. Серебряные струйки воды стекали по лицу Светланы, и в брызгах играли алмазные солнечные блики. Мы стали брызгать друг в друга водой, словно дети, поднимая вверх фонтаны разноцветных брызг, переливающихся на солнце всеми цветами радужного спектра.

- Поплыли на тот берег, - сказал я.

Мы помчались наперегонки, разрезая спокойную поверхность воды сильными молодыми загорелыми телами, как портняжные ножницы кроят поперек широкое темно-сине-зеленое полотно. Противоположный берег был крутой и высокий с небольшим откосом возле самой воды. Его склон, почти сплошь усеянный гнездами ласточек и стрижей, кое-где нависал над рекой карнизом. Наверху, у самого края, росли красивые стройные сосны. Они не давали берегу разрушаться, а их корни являлись для птичьих гнезд надежным и естественным креплением. В некоторых местах корни сосен выступали из грунта, извиваясь причудливыми щупальцами спрута, устремляясь вниз, к реке.

Доплыв до берега, мы повалились на песок прямо у воды и долго лежали молча, глядя не чистое небо. Несколько птиц, встревоженных нашим появлением, стали кружить в воздухе над нами. Только их настороженные крики нарушали тишину этого райского уголка.

- Хорошо здесь, - сказала Светлана. - А ты не боишься, что кто-нибудь придет и нарушит наш покой?

- Нет. Я просто убью любого, кто захочет нам помешать. А ты не боишься, что тебя могут увидеть раздетой?

- Не-а, - улыбнулась Светлана. - Ты ведь убъешь любого, кто посмеет польститься на меня.

Она села на песок и расправила свои волосы.

- Мы с тобой здесь, как Адам и Ева. Правда?

- Да, - ответил я. - Только у них вода в реке была прозрачная и пригодная для питья.

- А мы Адам и Ева конца двадцатого века.

- И это наш Эдемский сад?

- Да.

Она прильнула ко мне, и ее упругие груди приятно коснулись моего тела.

- Но мы уже съели яблоко, - сказал я.

- Значит, нам нечего больше бояться.

- Кроме изгнания.

Я гладил ее волосы. Они лежали так, словно Светлана сделала мокрую химию. Мы смотрели друг на друга и не могли насмотреться. Глаза наши смеялись, а сердца стучали в радостном созвучии.

- Нас некуда изгонять, - сказала она. - Наш райский сад на земле, здесь мы родились и встретились. Наверное, в каждой деревне есть свой райский сад.

- Что ж, значит, и ад где-то рядом.

- Фу! Давай не будем об этом. Я люблю тебя и хочу чтобы этот день был вечным. А ты хочешь?

- Да.

Я поцеловал ее в губы, и она ответила мне поцелуем. Мы целовались и целовались, старательно, добросовестно, алчно и не могли нацеловаться. Нам казалось, что это было единственное стоящее дело, которым можно заниматься под небом. Птичьи голоса над нами постепенно успокаивались, и только кое-где из темных норок на всякий случай высовывались шустрые головки ласточек. Они уже не беспокоились, поняв, что эти два неоперенные бескрылые существа, валяющиеся беспомощно на песке и считающие себя царями природы, ничем им не грозят, потому что любят друг друга и заняты только друг другом. Птицам знакома эта песня о любви. Если влюбленные вместе и им ничего не угрожает, они становятся как дети.

- Поплыли обратно, - сказала Светлана. - По-моему, нам пора от поцелуев перейти к более серьезным вещам.

- Почему бы не заняться этим прямо здесь?

- Здесь за нами наблюдают птицы, - ответила она, смеясь и, вскочив с места, бросилась в реку.

Когда мы уже подплыли к берегу, Светлана вдруг сделала мне знак и, задыхаясь, зашептала:

- Смотри, смотри, к нам гости пожаловали.

- Где гости?

Я так откровенно встревожился, что она даже хихикнула и сделала мне знак рукой, чтобы я осторожнее выходил из воды, не поднимая шума.

- Во-он, смотри, около рюкзака, двое. Видишь?

Я пригляделся и увидел под кустом шиповника рядом с шалашом, где мы оставили наш рюкзак, двух зайцев. Их серая шерстка была почти незаметна среди ветвей кустарника. Зайцы осторожно обнюхивали незнакомый предмет, поворачивая свои ушки то вправо, то влево, как локаторы.

- Давай подойдем поближе, - сказала Светлана.

Нагибаясь почти до земли, мы стали тихонечко подкрадываться к зверюшкам, стараясь скрыться за шалашом со стороны реки. Зайцы находились с подветренной стороны, и это позволило нам добраться незамеченными до самого шалаша. От него до куста и до того места, где лежал рюкзак, было всего метров пять.

Шалаш надежно скрывал нас, но, когда мы приподнялись и высунули головы, чтобы взглянуть на зверьков, то увидели, что косые уже дружно и не спеша скачут к молодому ельнику, тряся короткими хвостиками.

- Убежали, - уныло протянула Светлана. - Мне так хотелось посмотреть на них поближе.

- Может, они еще придут, - сказал я, желая утешить ее.

- Давай оставим им немного хлеба около кустов.

Мы достали из рюкзака хлеб и, отломив кусок, покрошили его на несколько маленьких кусочков, потом набросали их со стороны куста, где косые примяли траву. Затем я достал из рюкзака бутылку "Букета Молдавии" и две дорожные пластмассовые стопочки. Светлана распечатала шоколадку, и мы забрались в шалаш.

- Знаешь, - сказала она, когда я разлил вино по стопкам. - Может, они тоже, как и мы, хотели отдохнуть здесь? Может, это их луг?

- Может быть, - улыбнулся я.

- Они, наверное, два влюбленных зайца.

- Скорее всего, - ответил я. - Тогда за них?

- Давай.

Мы выпили первые стопки за двух влюбленных зайцев, не спеша, растягивая каждый глоток и закусывая дольками шоколада.

- А знаешь, - сказала Светлана, осушив стопку. - Давай назовем это место "Заячий луг".

- Неплохо, - сказал я, и мы выпили еще за Заячий луг. Потом я заткнул бутылку и положил ее рядом в тень. Мы стали кормить друг друга шоколадными дольками, потом целовали друг у друга сладкие губы и обнимались, обнимались, пока не утонули в глубоком омуте жаркой любви.

( продолжение следует)