Андрей Грицман

А.А.

Когда поэт теряет свойство речи,
То возникает странная картина:
безжизненно свисают листья осени, и пионеры забывают песни,
и застывают водоемы горечи.
Ландшафт мерцает пятым измерением,
по эллипсу крадется шорох зависти.
Но безразличен он к любви и к ненависти,
а, может быть, и нет, а просто нем он
пока не разойдутся к ночи гости.
Тогда накатит гуд подводной свежести, метафоры бьют рыбой над поверхностью. Не важно то, что холод неизвестности затягивает струи неизбежности
как замерзает полоса прибрежная.
Там он один то радуется немости,
то юности как свежей сигарете,
то появленью звука на том месте,
когда проходит протяженье выдоха,
и парный звук порхает на примете.
И никому не ведома последняя,
сама в себе живущая, летящая,
та самая, когда уж вроде нет его,
когда казалось, что прошла бесследно, но все же есть безмерно настоящая.
Не замутненная ни прихотливым образом, ни нервным веком, ни дымком желания. Там жизнь идет без обязательств образа,
и падает звезда в глаза без промаха,
сжимая в точку годы ожидания.

Там дух с трубой взлетает вверх над водами,
над суматохой водяного общества,
что сходятся по вторникам ли, средам.
Но, берега вдали мерцают бедами
и отблеск на поверхности колеблется.
Ну, вот и все, а проще говоря,
опять бездарно засыпает город,
но с зимним светом ранняя заря,
в стекольно-синем сколе января
в палату льет неразличимый говор.
Не слышимый, как чудный инфразвук. Так слышат запах зодиака звери.
И детство замыкает первый круг.
А ты молчишь, пока не призовут
к священной жертве и закроют двери.
Уездные заметки
Это такое время,
когда видишь своё дыханье. Время, когда незаметно вечернее освещенье
падает в тёмную нишу
на платформу с часами, ставшими в полшестого,
когда прошлое слышно -
выйти и подышать.
Там гештальт пассажиров
не по Юнгу и Фрейду,
химеры Перова и Босха
на жжёном льду с мочевиной,
и станционный штакетник надвое режет пейзаж.
Мы проходим по шпалам
к чёрному ящику почты,
и посылаем письма силуэтам о снах.

Псы у бездонной лужи
терзают бессмертную кошку. Прогулка становится драмой, крестным путём к киоску. Вечна тоска уезда.
Холодновато, гулко.
Отсвет Москвы за лесом
от нас уплывет утром.

В ресторане

Все закрыто. Когда же мне вам досказать
с сигаретой погасшей в простертой руке?
Это я подаю свой единственный знак,
как Есенин мыча, но в чужом котелке.

Сколько нас на краю
наших собственных бездн?
Все еще хороши на волне разговора.
Есть ли смысл разговора?
Пока еще есть. Нет его, разговора.

Так живем, без бесед,
только крик или вой,
только визг и урчанье,
стебанье и клекот.
Превратившийся в пьянку
царскосельский обед,
Когда в жиже подлив
расползается мякоть.

"Еще не поздно, еще не рано,
мы не уходим из ресторана.
Танцует Инна из магазина.
Еще не поздно, еще не рано".

Я сижу один в пустой машине.
Фары погашены, иней дыхания
на поверхности мира.
Дно. Нумерология улиц,
крик души из закрытых кафе,
не имеющих ксивы на водку!

Все закрыто. Темный Квинс,
как подводная лодка
на изгибе Атлантики.
Поздно даже для блюза.

2

(В ресторане)



Все мы здесь. Кого только тут нет.
Вот - парадный подъезд на окраине мира.
Это мы завершаем семейный обед,
чудный вечер по случаю переиздания
несуществующей книги.
А потом как всегда:
всем сестрам по серьгам
и все по домам.
И фонарь на мосту
как замерзший обходчик
на путях мироздания.

Уик-енд в предместье

В.Х.


Томилино-Малаховка-Люберцы-далее везде.
Рассредоточенье дряни
по снежной ткани, над ней - свеченье дня.

"Дай подержу ведро у крана - лед".
"Охрана сильно пьет".
"Который год болит живот
и сна все нет". Судьбы

мельканье пятнами по бересте. Мороз.
Анабиоз паров над душной речкой:
сочащийся исход бактериологическо-
химической войны 14 км отсюда.
Там хлебный мутный дух агара
все еще питает четыре поколенья.

Воскресенье. Мы все сидим
за майонезным вашим яством
и явственно слышны
с похмелья вздохи душ.
Ты говоришь: а где же Бог
в твоих стихах?

Я говорю: в отличьи от меня
вы все умрете рядом. Но,
так и не договорив.
Что, в общем, невозможно.

Гордыня иудейских душ
в извечных счетах с миром,
где абсолютное зеро
и вылазки к ларьку
за польским "Абсолютом".

А я, ну что ж, я выродок, мутатнт
(о не сочти за нарциссизм и жалость),
уйду к своим корейцам и ирландцам
в горелый лес глухого пессимизма.


Ботанический сад

И снег, скользящий по листам агавы,
и дрожь мимоз, и мыслящий тростник
еще не рождены, и до весны -
Москва на выдохе.
В плену прозрачной лавы
старинный сад. У дальних парников
в снегу зимуют очертанья лилий.
Сеть проводов на высоте легка
и бабочки еще не появились.
Растений чудных перечень течет
из рукавичной кутанности ранней. Тропических цветов зияют раны. "Антуриума" ярко-красный рот
все тянется к "Аглаонеме нежной", коснувшись "Алламанды" на лету,
но тоньше всех "Дендробиум прелестный"
и чист простой "Пафиопедилюм".
А "Обоюдоострых Лелий" стебли
с пятиконечниками розоватых тайн обручены с "Бегонией Беттиной", "Беттиной Ротшильд", не "semperflorens".

Я вижу, как выходит в тихий сад
Мисс Томпсон бросить взгляд на "Клеродендрон",
давно уже политый дядей Томом
с росой, крупнеющей на глянцевитом лбу.
В то время как (лишь пушка зоревая), полковник Уилкс
В хрустящем белом шлеме
Внизу "Акалифу" ласкает желтым пальцем.

Мы прятались в тропических лесах
"Ховеи Бельмора", вдыхая
безумный женский аромат
"Гоффмании двухцветной".
"Акокантера пышная", "Пилея",
"Фиттония серебряножильчатая",
"Пиррейма Лоддигеза",
"Эониум, Элизиум, Эол".
Кончалось все "Агавой", "Бересклетом"
японским садом с ярко-синим небом,
"Эхмеей Вайнбаха" и строгим "Молочаем".
Вот перечень цветов. Фонарь и ночь.
Шагает он, диктующий с листа.
Она - у Ундервуда с папиросой.
Мороз, косые тени, полусон.
Снег тянется на свет и липнет.
В заснеженной, простуженной Москве
латинский перечень торжественных имен
и запах эвкалипта.