Андрей Пустогаров. Сухая кровь перевода (эссе)

«Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть -
Bедь всё равно ты не сумеешь стекла зубами укусить!
...................................................
Что если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз?»
 О. Мандельштам
 
1.
               Если Мандельштам прав и нам не понять, что за реальность стоит по ту сторону перевода, то зачем переводить? 
Заглянув в Большой англо-русский словарь, легко заметить, что почти у каждого английского слова около десяти (а то и двадцать) 
значений на русском. Итого примерно 10 в степени N вариантов текста, состоящего из N слов. О каком «объективном» и «точном» переводе 
может идти речь? И что делать переводчику? Самовыражаться? Честнее было бы заняться этим в оригинальном творчестве.
               Итак, где взять критерий? Если автомобиль, инструкцию к которому вы перевели, заводится и едет – значит, вы перевели правильно. 
Если автомобиль не трогается с места – выбросьте свой перевод. Но если вы переводите не инструкцию, а поэзию. Как быть в этом случае?
               Мне нравится такое определение цели искусства – вызывать чувство счастья. Тот же критерий следует применять и к переводу. 
Но что нужно сделать для достижения этой цели? Попробую зайти с другой стороны.
               Перевод, по моему убеждению, должен заполнять лакуны в литературе на родном языке, привносить то, чего не хватает здесь и сейчас.
Все наслышаны о современном кризисе русской поэзии. Собственно, поэзия всегда в кризисе, поскольку ей все время нужно заново соединять 
вечное и сегодняшнее. Но с этим у нас не ладится уж слишком давно. 

            Наступившие времена требуют мышления цепкого и конкретного. Но только прививка вечного способна защитить человека от умственных эпидемий, от манипуляций, взятых на вооружение и распространяемых обществом. Соединить изощренность ума с радостным ощущением полноты жизни удалось англоамериканскому верлибру 20 века – Уитмену, Сэндбергу, Паунду, Гинсбергу. Это то сочетание, о котором говорил, обращаясь к Горацио, Гамлет: «Счастлив тот, в ком страстность и трезвый ум так сочетаются, как у тебя». Нелишне было бы взрастить эту традицию и в наших палестинах.

            Такого русского верлибра почти нет. Традицию эту начинал Хлебников («Труба Гуль-Муллы»), но она прервалась. Один из немногих ее образцов – неизданная при жизни автора поэма Луговского «Алайский рынок». Следует, конечно, вспомнить и о верлибрах Бродского. Опыт англоамериканской поэзии отозвался в его лучших рифмованных стихах. Верлибрам же Бродского ума не занимать, а вот с радостью в них туго. Сто очков вперед по этой части даст им доходяга Луговской, сидящий «на каменной приступочке у двери»: «Какое счастье на Алайском рынке, когда шумят и плещут тополя!» Почти то же, что и о верлибрах Бродского, я могу сказать о верлибрах большого русского поэта Евгения Рейна: его «рифмованные» стихи нравятся мне гораздо больше. Верлибры Рейна – как будто продолжение книги поэм Луговского «Середина века». Но если безжизненной речь Луговского делал вставной протез коммунистической идеологии, то Рейн, отбросив этот протез, воспроизвел внешнюю форму поэм Луговского, но, увы, не нашел для нее внятного содержания.    

               Итак, англо-американский верлибр 20 века мог бы, по моему мнению, стать «свежей кровью» для русской поэзии. 
Но эта «свежая кровь» теряет едва ли не все свои качества при пересечении границы двух языков. 
Осознать и освоить опыт англоамериканского верлибра мешает сложившаяся традиция переводов с английского. 
Собственно, это и неудивительно. Единственный инструмент для перевода – сама русская поэзия. 
Чего не хватает современной русской поэзии, того еще сильнее будет не хватать переводу. 
И перевод, как тусклое зеркало, будет убеждать, что везде пишут и писали примерно так же, как и у нас.
               Все же я считаю, что этот замкнутый круг можно разорвать.
 Но сначала попробую объяснить, что меня не устраивает в большинстве переводов с английского. 
 
2.
               Такое впечатление, что многие переводчики за чистую монету приняли слова из стихотворения Пушкина: 
 
                                              Не для житейского волненья,
                                              Не для корысти, не для битв,
                                              Мы рождены для вдохновенья,
                                              Для звуков сладких и молитв. 
 
И если «все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов», то кто же будет присматриваться к этому «средству», а тем более радоваться 
прежде всего ему, а не «ярко-певучим» стихам и сладким звукам? Богатая самыми разными вкусами жизнь может вызвать расстройство желудка, 
и в качестве единственного напитка предлагается сахарный сироп. 
               В книге переводов ирландских поэтов «Мед и мазут» есть «Хопуэльские хокку» Пола Малдуина. Одно хокку о сбитом машиной олене. 
У дороги лежит, согласно переводу, «олень семирогий». Что и говорить – волшебная страна эта Ирландия, Мюнхгаузен отдыхает. 
Между тем в оригинале на соседней странице черным по белому написано «с семью зубцами на роге». 
У меня в прихожей висят рога карпатского оленя. Я подошел и пересчитал. На каждом роге было семь зубцов. 
Я поверил поэту – он действительно видел этого оленя. Для меня это было важно. Видел ли когда-нибудь оленя переводчик? 
Вместо окровавленного прекрасного животного, сделанного именно из крови и плоти, русскому читателю предлагалось подивиться 
на нелепого мутанта. Я «пристал» к этому переводу потому, что он кажется мне характерным. 
               Есть своего рода «культовое» стихотворение Уоллеса Стивенса Thirteen ways of looking at a blackbird, что я бы перевел как 
«Тринадцать способов разглядеть черного дрозда». Его много раз переводили на русский. 
Одна из строчек непременно звучит так: «он ехал по Коннектикуту в стеклянной карете».
 Какой изысканный и глубокий образ – предлагается подумать читателю. Что-то тут не так, подумал я. 
Какой-то это странный способ разглядеть дрозда. Я набрал слова «glass coach» в поисковой системе Интернета. 
Система, в частности, выдала картинку - такую изящную карету обычно заказывают на свадьбу для жениха и невесты. 
Стеклянного в ней разве что окошки. У первых переводчиков, конечно, не было под рукой Интернета. 
Но, думаю, дело в другом. Уж очень им приглянулась в качестве транспортного средства эта стеклянная карета, не проехавшая бы и одного метра. 
Они желали наслаждаться глубокомыслием конструкции, а не ехать.       
               Не менее известно, чем «Тринадцать способов...» стихотворение Аллена Гинсберга «Калифорнийский супермаркет». 
Его тоже много раз переводили на русский. Уолт Уитмен, испытывающий, как и сам Гинсберг, влечение к мужчинам, заговаривает 
в супермаркете с молодыми продавцами: «Who killed the pork chops? What price bananas? Are you my Angel?» 
Большинство переводчиков предлагает примерно такой вариант: «Кто заколол поросят? Сколько стоят бананы? Ты мой Ангел?» 
Вряд ли кто-нибудь способен достичь успехов в знакомстве, начав с такой фразы. (Один небезызвестный украинский переводчик пошел еще дальше,
 опубликовав вариант: «Кто убил эти котлеты?») Но, по мнению переводчиков, так должен изъясняться настоящий поэт.
 Насколько же ярче звучит третья фраза, если не «убивать» ее нелепыми «поросятами», если вспомнить, что для поэта жизнь всегда 
важнее стихов и для старого Уитмена главное - вовсе не ошеломить собеседника странной фразой. Все подтексты сохранятся, если перевести
 просто: «Откуда эта свинина? Почем бананы? Ты ли это, мой ангел?».
               Во всех трех случаях переводчики выбрали наиболее «поэтичный» вариант. 
Беда в том, что поэтичный он именно в распространенном смысле, то есть, как это ни странно на первый взгляд, наиболее банальный и неинтересный. 
               Я где-то читал, что в недалеком будущем солдат, участвующий в боевых действиях, будет брать с собой пакетик с собственной сухой кровью
 в порошке или гранулах. В случае ранения в полевом госпитале эту сухую кровь разведут физиологическим раствором или водой и перельют хозяину.
               Это непросто сделать, чтобы перевод привнес «живую кровь» в русскую поэзию. 
Но, если предлагать под видом крови одну воду или физиологический раствор, толку не будет.
 Нужна именно другая кровь, другой, отличный от русского, взгляд на мир.
 
3.
               Точно так же, как в основе современной поэзии на английском, ее взгляда на мир, лежат пьесы Шекспира, так же и в основе традиции 
русских переводов с английского лежат русские переводы Шекспира, в частности переводы "Гамлета". 
Всего уже сделано более двадцати различных переводов этой пьесы. Вынужден признаться, что сделал это и я. 
Сделал по довольно простой причине - уже существующие меня не устраивали. 
В них я не нашел того Шекспира, от которого "произошли" Уитмен и Паунд
               В предисловии к одному из последних переводов "Гамлета" написано примерно так: "герои часто просто декламируют, такое впечатление, 
что для них важнее как сказать, чем что сказать". 
Это не герои, это переводчики. Мой подход был таким: никто в пьесе (как и в жизни) ничего не говорит просто так, любое свое слово 
персонаж произносит для чего-то и смысл всегда становится понятным из самой пьесы. 
В упаковке изощренной речи всегда находится смысл, упаковок без содержания в "Гамлете" просто нет. 
Смысл для Шекспира всегда важнее "поэтичности". Многие "темные" места делаются понятными, если посмотреть на них с этой точки зрения.  
            Раньше переводчики архаизировали Шекспира, теперь к этому часто добавляется вульгаризация. Напрашивается сентенция, что архаизация 
при переводах убивает трезвый ум, а вульгаризация - страстность. Но, прежде всего, они и вместе и по отдельности убивают именно сочетание 
трезвого ума и страстности. И в том, и в другом случае теряется точность. А "поэт есть тот, кто должен знать все до точности", - писала Цветаева. 
             Приведу два примера. В монологе " To be or not to be" перед вопросом "Когда мы ускользнем от суматохи жизни, что нам привидится 
в сне смерти?" стоит фраза "there's the rub". Словарь говорит прямо - "вот в чем загвоздка", "rub" - это натертое место, камешек в ботинке, гвоздь из стельки.
 У одного В. Раппопорта я нашел этот "непоэтичный" вариант - "загвоздка", который сразу чувствуешь на собственной шкуре. 
Большинство отделалось общими словами, вроде "трудность" и "в этом то и дело все". 
Один из современных переводчиков, "оживляя" Шекспира, написал так: "вот где шлагбаум". Не знаю, осознавал ли он перекличку с Пушкиным -
 
                                              Иль чума меня подцепит, 
                                              иль мороз окостенит, 
                                              иль мне в лоб шлагбаум влепит 
                                              непроворный инвалид -
 
но загвоздка в том, что вышло "тех же щей, да пожиже влей" - не Шекспир, а смутный отзвук Пушкина. 
Или вот вместо бесчуственного "заскорузлого бурьяна, что впился в землю у переправы через Лету" вдруг возникают то "тучный плевел", 
то "жирная трава", то "болотная сонная ряска". Таких примеров можно привести сотни.   
               Я заговорил о точности, но что это за точность применительно к переводу? Ведь в словаре ее не найти. 
Я думаю, что даже если по ту сторону перевода находятся "чудовища", то все равно мы должны предположить наличие у них эмоций. 
Иначе переводить, действительно, не стоит. 
Под точностью перевода я предлагаю понимать совпадение эмоции героя (и читателя) оригинала с эмоцией героя (и читателя) перевода. 
Сравните ощущение от слов "камешек в ботинке" и от абстрактного понятия "препятствие". То же и во втором моем примере. 
Он взят из обращения Духа к Гамлету. Дух пришел, чтобы побудить Гамлета к мести.
 Если вместо "заскорузлого бурьяна" произнести приведенные мной варианты, ярость тут же улетучится и цель речи Духа пропадет. 
Не хочется, чтобы мои слова звучали, как упрек переводчикам, особенно тем, что переводили в тридцатые годы прошлого века.
               Мне кажется, что именно Уитмен, Паунд и Гинсберг (и, замечу, Фолкнер) помогли и нам, и самим англичанам, лучше понять Шекспира. 
Русский поэтический язык, способный передать и Шекспира и англоязычных поэтов 20 века стал формироваться только в последнее время.
 Возможно, поэтому Пастернаку, по его собственным словам, пришлось выбрать в качестве языка для "Гамлета" язык чеховских персонажей.
 В результате получился не "политик, философ, воин" а, скорее, дядя Ваня, что и продемонстрировал Смоктуновский в известном фильме Козинцева.         
               Так всё-таки откуда взяться у нас поэтическому языку, способному обеспечить переход этой "живой крови" через кордон между 
английским и русским, если она сама и требуется для создания нового поэтического языка?
 
4. 
               Я думаю, стоит оглядеться по сторонам. После 91-го года внимание к себе привлекла украинская литература, преодолевшая в лучших 
своих проявлениях прежние народнические и фольклорные мотивы и настроения. 
Хочу отметить два имени, имеющие отношение к нашему разговору: Олег Лышега (1949 г.р.) и Сергей Жадан (1974 г.р.).   
Лышега, первая книга которого в силу "стилистических расхождений" с советской властью вышла только в 1989 году, подчеркивал 
свое родство с Паундом и Лоуренсом. "Паунд и Лоуренс - как хрен и перец", - сказал он как-то о неприторном вкусе поэзии.
 Родство это - в интонациях стихов Лышеги, трагических и мужественных, обходящихся без сантиментов, но хранящих на дне радость:
 
                                              из-под кучи сопревших черных веток
                                              блеснули черви - молодые змеи -
                                              в вывороченном дерне - тугие, свежие. 
 
               Лышега заново создает поэтичность. Он возвращается из истоптанной зоны культуры на пограничья первобытных навыков и 
инстинктов, где эта культура когда-то и зародилась. Кистью руки в первую очередь воспринимает он окружающий мир. 
Руки гончара, прикасающейся к дереву, камню, глине, чувствующей жар костра, боль от ожога и укусов муравьев, "вспоминающей", 
как складывалась, из чего состоит человеческая психика.
               Другой источник памяти - мерцающие взаимопроникновения между человеком и зверем, между живым и неживым. 
Для этого создал Лышега свой бестиарий. 
               Похоже, Лышега не ошибся в выборе отправной точки - англоамериканской поэзии 20-го века. 
Во всяком случае изданные в 1999 году в США "The Selected Poems of Oleh Lyshega. Translated by Oleh Lysheha and James Brasfield"
 были названы PEN-клубом США лучшей переводной книгой года.
               Верлибры Жадана хранят внутри себя следы многих влияний. Несомненно для меня влияние Хлебникова, и не только напрямую,
 но и через писавших на украинском харьковских футуристов 20-х - 30-х годов прошлого века. 
Ощутимо присутствует и влияние украинского классика Богдана-Игоря Антоныча (1909-1937), в стихах которого отозвался Паунд. 
Сама же форма верлибра, похоже, пришла к Жадану от американских битников, от того же Гинсберга. 
Острые темы битников, их беспощадный глаз Жадан соединил с украинской пластичностью, с гоголевским миром ангелов и мертвецов. 
Сплав получился пронзительным: 
 
                                              Баржи плывут в Югославию,
                                              ангелы чинят бакены.
                                              Только деревья рвутся вверх,
                                              чтобы, когда он позовет, быть к нему ближе.
 
                                              Утром в город завозят овощи,
                                              и, как золото, светится на солнце
                                              песок, смешанный с кровью и вермутом,
                                              на зубах и рубахах у грузчиков.
 			
			***
                                              Снег, как старинное полотно,
                                              уложенный в выдвижных ящиках неба -
                                              и он не укроет мою тоску.
                                              Но сквозняк гуляет от кордона к кордону,
                                              неразорвавшейся бомбой чернеет вокзал,
                                              и одинокие ночные экспрессы, словно ужи в озерах,
                                              плавают в темноте и плещут хвостами
                                              вокруг моего сердца.
 
5.
               Вышло так, что, прочитав (а перевод - это самое внимательное чтение) Антоныча, Лышегу и Жадана, я почувствовал,как может 
звучать на русском, принося мне радость, англоамериканский верлибр. 
Я думаю, что Лышега и Жадан указали мне путь к переводам с английского. 
Я увидел, как может быть организован на языке, близком к русскому, не скатывающийся в скучную прозу или в напускное 
глубокомыслие, не пользующийся стандартными "красивостями" и насквозь литературной лексикой, а сохраняющий поэтический нерв, 
объединяющий вечное и современное, верлибр. 
После этого я, наверное, и сформулировал для себя, зачем мне нужно его переводить, что это за "сухая кровь", способная пересечь границы языков.
 Эту "сухую кровь" - сочетание трезвого ума и страстности - я замешивал на живой влаге украинской и, конечно, русской поэзии.
               Вероятно, я говорю только о фактах своей биографии. Будет ли полезен мой пример для кого-нибудь еще - Бог весть. 
Но, во всяком случае, я, как когда-то написал обо мне Жадан, "получил свой личный сатисфекшен". Поверьте, это немало.