Виктория Андреева. Телефонный роман. Вторая часть

Предлагаем приобрести машинку для надежной проверки денег на подлинность с ИК и УФ датчиками!
23 ноября

Как я? Да все так же. В голове вдруг бывает, знаете, ток. Я это называю зарницами. У меня такое было, когда я кончала школу. Меня таскали по всем врачам. И один умный врач сказал: у нее всегда будут головные боли, потому что у нее пониженное давление и плохие глаза. А сейчас, чуть я взволнуюсь, у меня начинаются в голове зарницы, и меня вы­ворачивает. Странная осень в этом году. Дикая какая-то. За этот год я так измучилась. Сложно то, что я совершенно одна. В Москве у меня было несколько приятелей и приятельниц. Они меня любили. Я могла бы им позвонить, и они бы при­мчались. А здесь все чужие люди. И в основном это чудовищ­ная провинция. В Москве мы с ними никогда не сталкивались. Они могут быть и интеллигентные люди, но по своей психо­логии и по своим понятиям они мне чужды. У меня здесь есть две приятельницы из Москвы. Обе совершенно сумасшедшие женщины. Они мне понятны и привлекательны, но одна – в Канаде, а другая – в Вене. А люди из других городов, они мне всегда непонятны. Люди нормальные, уравновешенные, всегда знающие, чего хотят, они мне чужды. Я их боюсь даже. Нельзя все знать, как они. Не может человек так все знать и все понимать, и все делать правильно. Должно остаться что-то странное, необъяснимое. Ординарные люди, они слишком нор­мальны. Уж лучше, пожалуй, люди сумасшедшие, вроде Худя­кова. Я уж согласна быть ненормальной, не нужна мне их нормальность. Я в школе очень боялась отличников. Страшные они люди. Мне тут попался Чивер. Папа его очень любил. Его рассказы – это маленькие сценки. Он именно описывает лю­дей, которые мне понятны. Помните, в “Ангеле на мосту” он Всегда избегал проходить мимо катка в Рокфеллеровском цен­тре потому, что неизменно видел там свою семидесятилетнюю матушку в объятиях платного партнера. Она кружила на коньках в коротенькой юбочке. Прелесть, если она в 70 лет сохранила столько молодости. А люди с тяжелой психологией мне чужды. Да, конечно, Чивера здесь читаешь иначе. Раньше представляла постройки из облаков. Там это воспринималось как мир, никогда не доступный. А сейчас я читаю про Вашинг­тон бридж и говорю: да вот он, Господи, Вашингтон бридж, и я здесь живу рядом с ним. Странный это город. Он предос­тавлен самому себе. Я здесь прочитала в “Вашингтон пост”: на Пятом авеню стоял оператор, протягивал прохожим 10 долла­ров и говорил “Продаю за три”. Вокруг него толпа собралась, но никто не берет. Старуха говорит: “Сколько сумасшедших видела, а такого не видела”. Один подошел, взял, понюхал и говорит: “Здорово подделал” и отдал. Один парень под конец сунул ему три доллара, схватил десятку и смылся, чтоб не отняли. Вот видите, человек хотел проверить, есть ли еще до­верие у людей. Да, странный марсианский город. Мы с папой любили ходить по Пятому авеню и смотреть на дома из стек­ла. Странное чувство. Мы в Вене познакомились с двумя аме­риканками из Хиаса. Я вам рассказывала о них. Так вот они говорили, что Нью-Йорк – странный город: он по-разному поворачивается к людям. Одних он ломает или убивает, а другим этот страшный город может дать все. И даже не пой­мешь, почему это так. И если вы прижились в этом городе, то не сможете из него уехать, вас будет тянуть в него. Уж, ка­жется, почему – не поймешь. Город грязный, страшный, метро чудовищное, а вот он вам западает в душу – и все. И вот папа любил этот город. Вот, а вашей Соне он не нравится. Мы с ней пошли в “Трам Тауэр”. Я всему удивляюсь, а она: “Что ты восхищаешься всем, как ребенок? Обычный шоппинг центр. И здание обычное”. А что здесь обычного? Где она такие здания видела? Эти безобразные по архитектуре станции сталинского метро, построенные на костях заключенных? Мы с ней ездили по городу. Она забавная. Но у нее тяжелый харак­тер. Она хочет руководить. У нее партийные замашки. И все ей здесь плохо. Тут мы были в “Забаре”. Там потрясающие сыры отовсюду, бри роскошный, он почему-то называется “чарминг”. Так она купила этот бри. И еще она купила обрезки красной рыбы – она любит красную рыбу. Сели мы с ней в машину, и она в машине выхватила эти обрезки и стала жрать эту рыбу и закусывать бри. И мне говорит: “Хочешь, бери, Я и на твою долю купила”. Она добрая. Я ей говорю: “Остановись. Тебе плохо будет”. Вечером я ей звоню: “Ну, как ты?” Она кричит: “Мне плохо!” Она все здесь искала миногу. Она узнала, как она называется по-английски и везде спрашивала. Но миноги здесь нет. В этом “Забаре” есть совершенно потрясающая ветчина – огромный окорок горячий. Я ей говорю: “Смотри, какая прекрасная ветчина!” А она: “Что в ей особенного?”. А в “Забаре” сейчас полно русских. Там каждый третий продавец – русский. Там есть один парень – русский. Этот парень удивился, что ей не нравится ветчина. Он говорит: “А вот здесь есть такие огурцы. Я ими никак не ногу наесться. Я работаю здесь уже три года”. И еще я там видела необыкновенное мясо – швейцарское. Но оно стоит фантастические деньги. Оно такое концентрированное и огромное. Оно специально запекается в Альпах и подвешивается в пещерах. А ей не нравится, она все про свою любительскую колбасу бубнит. Да-да, “Бремен хауз” такого же типа. Я знаю его. Его хозяин – турок, самый богатый турок в Америке. Он – приятель мужа моей турчанки. Она говорит: “Я их видеть не хочу! Это такие жадные люди! Одежда у них жуткая! Мебель – вся подобрана на помойке. А что они едят! Я как-то, пришла к ним, так они подали какую-то тухлую похлебку. Нищие так есть не будут. Я больше никогда к ним не пойду”. Да, здесь происходит проверка людей на деньги. И мало кто выдерживает ее. Я вот тут прочитала про кувейтского миллионера. Он разбогател на нефти. Он покупал машины, картины. Разъезжал. Потом разорился. Теперь он безработный. Полу­чает пособие. Ищет работу. Таких людей я понимаю. Он хоть пожил два года. А что эти – все деньги у них под закладом, а они живут как нищие. Кому это нужно? Мне бы вот хоть по­видать Париж, Венецию. А зачем мне эти деньги, которые трогать нельзя? Вот и моя турчанка. Она ведь была состоя­тельная женщина. И не понимает, как можно так жить. Сейчас ей самой жрать нечего, а она подобрала еще одну собаку, и двух собак кормит. Собачонка прелестная. Подумайте, может быть, вы ее возьмете. Я люблю собак. Будь у меня деньги, я бы ее взяла. Но у меня уже есть существо. Собаки – они добрые. Кошка холодная, расчетливая и не любит человека. Она им пользуется, а собака – друг человека. В ней живет такая любовь к человеку. Для нее человек – это все. Она жизнь отдаст за человека. Вот у нас была собака. Она была мамина. Я была для него приятельница. Он со мной ругался и играл со мной. А мама была для него, как бог. И когда мама умерла, Мики этого не смог пережить, и через пару месяцев подох. Я знала, что собаки имеют одного бога, но для меня это был такой удар. Он для нас был частицей мамы. Я его, забывшись, иногда даже называла “мама”. И он так тосковал по маме. Ведь вы помните, что Метерлинк писал о собаках: “Мне не известно ни одно такое создание, которое бы меняло свой облик в зависимости от желания человека”. Тут как-то по кейблу показывали выставку собак. Так они, как дамы в ме­хах, разгуливали. А маленький мальтийский пес расчесанный, с бантиком бежал, как облако с розовым бантом, ну, прямо волнующееся облако бежит – прелесть. Жаль, что вы не видели.

 

3 декабря

Оля! Вам собачка не нужна? Породистая, с медалями. Она умная. Я ее хочу пристроить. Когда ей нужно выходить, она подходит к двери и стучит лапами. А если есть хочет, то подходит к холодильнику и скребется. Она досталась одному парню, а он собак не любит. Он мне говорит: “Возьмите, вы же любите собак”. А мне самой жрать нечего. Я тут пять дней ничего не жрала, так со мной такое началось. Он мне говорит: “Возьмите и продайте”. А я ему говорю: “Я собаками не тор­гую”. Совсем сошел с ума. Я живым товаром не торгую. Жаль, что вам не нужно. Я бы его взяла, но сейчас не могу.

Я сейчас голодаю пару дней. Вообще-то голодать полез­но, но не очень долго. У меня от этого такая головная боль началась. Соседка пришла вчера. Сок мне принесла. Она доб­рая. Всегда мне что-нибудь принесет. Ну, я на ее соке вчера и сегодня сижу. Вроде бы полегче стало.

Это ваше лекарство я носила-носила, все хотела вам вер­нуть при встрече и в результате потеряла. Я его положила с ключами и, видно, когда вытаскивала ключи, выронила. Я ис­кала его по всему дому, но нигде не нашла. Может, Марта подобрала – она все к себе тащит. Видно, посмотрела, что это антибиотик, и скорее припрятала. Так я им и не воспользовалась. Видно, эта ваша знакомая не от сердца давала – вот и подучилось так. То она все забывала передать, возила в сумке туда-сюда. То привезти никак не могла, а отдала, так я его потеряла. Но мне он все равно бесполезен – мне только тетрациклин помогает, а это не тетрациклин. Я спросила здесь у одной, она только что закончила учиться на медсестру. Все экзамены сдавала. Она посмотрела и говорит: “Нет, это не тетрациклин”. И она не знает вообще, что это такое. Я вам сразу сказала, что это не тетрациклин. У тетрациклина малиновая шапочка, а вторая половина желтая. Я же попробовала, и по вкусу это не похоже на тетрациклин. А вчера я, когда воз­вращалась, вижу, моя знакомая идет – она такой толщины, что страшно на нее смотреть. А когда до нее дотронешься – кажется что не живой человек, а какой-то резиновый выпуклый шар. Так вот вижу вчера, что она мне навстречу катится, и спросила ее про это лекарство. Она только что кончила фарма­цевтический колледж. Она мне сказала, что не знает, что это такое. Нет уж, она знает все американские лекарства, и она мне ответила: “Понятия не имею, что это такое, но что это не тетрациклин – это точно”. Да уж и не знаю, что она вам дала. Вы же сами говорили, что она безответственная девица. Я все время сама себя лечу. А об антибиотиках я все знаю, потому что отец много писал о пенициллине. Он писал, как он очища­ется. Когда я выпью хоть одну таблетку, то вся взмокаю – будто в воду вступила. И у папы также было. Он не любил его. Но я его заставляла пить – когда у него с сердцем плохо было. Итальянцы нашли, что пенициллин помогает от сердца. И я ему давала пенициллин. И хотя он взмокал – это ему помогало. Он всегда ругался, бросался вещами, – не хотел его пить. Но я его заставляла. Я вот тут прочитала в “Калей­доскопе” – помните, я вам рассказывала об этой газетке – про Доктора Фаргусона. Он взялся найти средство от рака. Он тут изучил все. И нашел что-то индейское. Они могут сделать огромную голову крошечной. И ему пришло в голову: раз при таком уменьшении клетки остаются, то это можно использовать Для лечения рака.

И он поехал в Эквадор. Но они убили все его окру­жение. Но тут у индейского вождя заболела его дочь, и доктор Фаргусон помог его дочери, и тогда этот вождь позволил ему делать его опыты. Выделил ему огромную плантацию, ин­дейцы ему помогали. Он убедил их, что хочет спасать людей. И они открыли ему травы. И он произвел страшный препарат. Он попробовал его на крысах и кроликах. Он впрыскивал его, и опухоль уменьшалась и практически исчезала. Он получил его из трав, которые ему индейцы приносили. Ему нужны бы­ли травы в огромном количестве. Только они их знают. Они все скрывают от белых. Это связано с магическими обрядами, с верой, с фанатизмом. Я когда-то в фильме видела эти страшные головы. Я решила, что это муляж. А мне говорили, что это настоящие. Я никак не могла поверить. Я думала, что этого не может быть. В общем-то это в п р ы н ц и п е похоже на ангеликов. Да-да, это что-то в этом же роде, только здесь настоящие головы. Ну, как в “Алисе”, помните: съела кусочек гриба и уменьшилась. Может, он и нашел средство. Вообще-то эта идея гениальная. Самое простое и бывает чудом. Он действительно натолкнулся на эту гениальную идею. Я верю в травы. Я горожанка, но всякая травинка меня умиляет. А здешние врачи как-то окостенели и ничего не хотят знать о травах. Я этого не понимаю.

 

мой третий глаз

ты – солнечный ожог

седыми буклями

припорошен росток

и долу веко

вмиг остужен взор

нордическим дыханием в упор

былинка гнется

холода пчела –

гудящая и острая игла

и торжествует сумрака излом

в слепом квадрате каменного дома

 

2

10 декабря

Оля, я-таки добралась до этого гомеопатического магази­на Ну, там столько всего. Это как магазин Паустовского. Да потому что Паустовский писал об этих магазинах из своего детства. И папа вспоминал, что в его детстве были такие магазины с иностранными этикетками. Там гулял ветер далеких неизвестных стран. Да, были такие магазины, где кружилась го­лова. Ну вот я купила Антонине березовые листья да пшена шесть фунтов. Шиповника не было. Он бегал, проверял, пропадал где-то, а потом говорит: “Нет, кончился”. Себе ничего не купила. Вряд ли мне что поможет. Тут был травник из Ти­бета. Мне позвонили и говорят: он составляет гороскоп и по звездам собирает травы. Он вылечит твою головную боль. Плати шестьдесят долларов. А у меня не то что шестидесяти, у меня и шести долларов не было. Может, в следующий раз у меня будут деньги. А еще есть такой парень. Он таскает му­мие. Это, в п р ы н ц и п е, лечащая штука. Ее собирают в Аль­пах. Это черная смола из погибших трав, потом она окаменева­ет. Панацея от многих заболеваний. Ее привозят индусы. Это дает им гигантские деньги. Потом надо выйти на настоящего оккультного врача. Настоящий оккультный врач – это редкость. У меня есть один филиппинский адрес. Он не лекарь, он монах на Филиппинах. Туда все ездят. Парень, из соседнего дома возил туда свою мать. Она все равно умерла. Да, она умерла, потому что он поздно повез ее. Болезнь уже была за­пущенная. Но до поездки она кричала от б о л и й. А когда она приехала, она не кричала от б о л и й. Они это забывают. Па­рень, который ее возил – какой-то идиот. Программист из Киева. Он прочитал в монастыре объявление: в таком-то часу вызывание духов – оккультный сеанс. И подумал: “Боже, куда я попал!” Он – дурак. Программист – что тут еще добавить! Он приехал и сразу заявил: “Я могу быть здесь только 10 дней”. А он должен был сказать: “Я буду здесь сколько нужно”. Одна ездила туда и пробыла там чуть не два месяца. Лекарь сделал ей 38 операций и вылечил. Ведь этот дурак-программист сам видел, как тот просунул руку в живот и видел, как живот раскрылся. Потом он уже говорил, что это был гипноз. Отец, как узнал про этого монаха, сразу сказал, что нам с нашими глазами надо к нему. Вот мы наберем деньги и поедем к нему. Монах бесплатно всех лечит, но туда дорога одна стоит полторы тысячи. 30 часов лететь. Это другой конец света, около Японии. А потом папа мечтал оттуда поехать на Таити. Там, ведь, рядом. Он был влюблен в Гогена. Гоген писал, что там розовые и черные пляжи. Я вот обожаю Ботти­челли и Модильяни. Странно, почему он так любил Гогена. Ведь он такой не северный, цвета у него чужие. А вот папе он нравился.

У меня странные были родители. Бабушка, вот, всю жизнь видела пески. С самого детства ее увлекали пески. Капризная, избалованная, из обедневшей дворянской семьи. А вот ее влек­ли пески. Она всегда видела и ощущала пески: Сахару, Еги­пет, пирамиды. Она сидела у окна, вокруг все засыпано сне­гом, а она видела пески. А все ее сестры были абсолютно нор­мальные, помешанные на мужчинах. Она, видимо, в каком-то своем воплощении жила в Египте. Ну да, конечно, в то время увлекались Египтом. Но она там не была, когда же она могла? Когда началась революция, на ее глазах был расстрелян отец. Его расстрелял Вышинский. Он был его конкурентом. А брат: ее отца был личным адъютантом Врангеля. Когда революция откатила их на Кавказ, он пришел к своему брату и говорит: “У меня есть каюта для тебя и твоей семьи. Бежим”. А тот ему в ответ: “Я русский человек. Я останусь”. Тогда брат его говорит: “Ты дурак. Ты брат белогвардейца. Тебя тут рас­стреляют”. И ушел. Где он сейчас, я не знаю. Может, в Париже живет. Но я и фамилии его не знаю. Знаю только их имена – Родион и Роман, и все. Бабушка и мама не сказали мне свою фамилию – так они боялись. Бабушка под другой фамилией жила. У них была вилла огромная. Все было отобрано. Мама говорила: “Вилла, вилла. Там папа мертвый лежит”! И виллу, конечно, разграбили. И когда они уходили, бабушка видела на воротах ленточка болталась. У них была собака. Она не ушла с ними, а сидела возле убитого и плакала. Их увели какие-то люди и спрятали. Они были вовсе без ничего – в одних платьях. Они проходили виллы, где лежали убитые дети, женщины. По дороге у них начался тиф. Бабушка приехала в Москву к сестре и жила у нее в углу. Она боялась выходить. Ее лишенкой сделали. Ее выгоняли из Москвы. Она была из­балованная хрупкая, получила воспитание в Институте благо­родных девиц и сломалась. У нее на ногах были язвы. Потом белокровие началось. Она так мучилась. Она была необыкно­венной доброты. Дед ее очень любил. Его отец не хотел, что­бы он женился на бабушке. Но он был в нее влюблен и слы­шать ничего не хотел. У нее была сестра очень красивая, но дурочка. У моего отца до мамы была очень красивая жена. Ее расстреляли немцы. И всех папиных братьев расстреляли. Гит­лер странный, но он хотя бы немцев не трогал. А русские друг друга поубивали. Потому они сейчас там так голодают. Жрать нечего, ничего нет. Это – расплата.

 

3

 

17 декабря

Оля, ну как вы? Вчера ко мне пришла турчанка со своими собаками веселыми. Большая устроила мне лужу на кухне. Та стала ее ругать, показывает на пол, сердится, говорит: “Нельзя так”. Я говорю: “Не надо ее ругать. Она несчастная собака”. Но она побежала домой, принесла тряпку, таз. Я никак не могла оторвать ее от этого пола. Она все извинялась. Я ей го­ворю: “Да она не виновата. Видите – дыра здесь. Она услы­шала знакомые запахи, решила, что она на улице”. А у меня опять течет. Мне так холодно. Я завернулась в плед и вся Дрожу. Мне бы найти работу, снять квартиру, выпустить книжку. Если в “Гудмане” устроиться – это можно. Вон Анька, она по тысяче долларов в неделю зарабатывает. У нее есть клиенты. К ней приезжают из Бостона, Чикаго. Покупают на 40-50 тысяч гардероб. Они заказывают из Парижа, из Мар­селя. Так она на этом деле построила себе кооперативную квартиру. Вы с ней – два конца палки. У нее – все во внешнее, а у вас – все в мысль. Она шикарно одевается. Она из­балованная девка. Она стоит там вся в бриллиантах. Там надо одеваться и подавать себя. Ей помогли, конечно. Но ее взяли с удовольствием. Она красивая, потому она там будет держаться. Многие любят, чтобы их обслуживали хорошенькие. Она стала учиться в школе по повышению квалификации. Так что она будет не только продавщицей, но и модельером. Она окончила инъяз в Харькове. Мы с ней в Вене познакомились. Муж у нее такой здоровенный, розовый, походит на большого Амура. Он сейчас работает официантом в клубе “21”. Он под­ходит для этого – здоровый, высокий, большой парень – отъ­елся в роскошном клубе. Там одна травка стоит 40 долларов. Этот клуб и “Студия 54” – самые знаменитые в Нью-Йорке. Там многие звезды бывают. Там поют, танцуют все знаме­нитости. Известные места, которые постоянно в газетах упоми­наются. Такой-то, такой-то был там. Вот они с Анькой и купи­ли теперь себе квартиру. Анька – эффектная. Знаете, есть та­кие красивые украинские лица. Брюнетка, большие глаза, все­гда подмазана. Она украшает магазин. Там есть несколько эф­фектных. Они берут таких ярких. Я ее Соне показала. А та: “Ой, нет, я к ней не подойду. Она такая роскошная. Что я буду к ней подходить? Я вся какая-то обмусоленная”. Я, когда в Вене была, встретила там другую девочку из Харьковского инъяза, Таню. А Анька только-только уехала из Вены. Тань­ка, когда узнала про нее, не удержалась: “Ой, Господи, неу­жели она может сказать два слова по-английски?” Таня дейст­вительно интеллигентная девочка. Она после Харькова уехала в Москву и вышла там замуж за какого-то кретина. Он – для Аньки: здоровый, большой, типа раскормленного Амура. А когда Анька узнала про Таню, она тоже съязвила: “Неужели она вышла замуж? Вот уж не думала, что она когда-нибудь выйдет замуж”. Да, “Гудман” – это единственный магазин. В нем есть все дизайнеры мира. “Шанель” – эта фирма, сущест­вующая уже десятки лет. Они выпускают костюмы роскошные. Он и как вечерний, и на работу. Он сделан из буклированной ткани. Классического покроя, одной и той же длины юбки не­скольких расцветок. Он очень красивый. Его всюду одевают. Была такая женщина, которая в пору длинных юбок выпустила этот костюм. “Хлоя” делает фантастические вещи и “Марио Валентино”. Стоят дикие деньги. Платье по 5–6 тысяч. Боб Маккоу – платья, вечерние туалеты. Платье одно стоит 10–12–20 тысяч. И Хаустон – он очень известен, и Ральф Моурон. В этом магазине есть все дизайнеры. Потому там можно зарабатывать большие деньги. Мне нужно из моего положения выбраться. Меня теперь волнует этот телефон. Меня теперь трясет – надо платить. Мне надо вылезти из этого состояния. Мне до 17-го числа надо заплатить хотя бы половину за свет, хотя бы 60 долларов и 35 – за телефон. Не то они отключат, и нужно будет очень дорого платить – какие-то оглушитель­ные деньги, чтобы включили. Насчет Блока и насчет машинки если бы вы узнали. Это небольшая чудная машинка. Югослав­ская. Я купила ее еще в Москве за 350 рублей. Это моя ма­шинка. Но я почему-то работала на папиной. Она огромная, и папа на ней всегда громыхал. И я на ней все свои работы на­печатала. Вообще-то машинка нужна. Но сейчас мне не до нее. У меня как-то все катится в сторону. Мне не выбраться из этого состояния. Я пробовала найти этого парня, у которого картины. Но он что-то крутит. Говорит: “Ничего нового для вас. Картина у меня. Ее еще не купили”. “Ну мне же деньги нужны. Дайте мне вперед - я заплачу за квартиру”. “Нет, у меня нет денег. Как только объявится покупатель, я вас позо­ву. Вы сами будете с ним дело иметь”. Врет он. Может, он их куда-то дел, и на этом делает какие-то деньги. Потому что, когда я ему сказала, что здесь должен быть человек из Лос Анжелеса, который хочет их купить, дайте мне картины, – он сказал, вот вы позвоните и приходите с этим человеком вме­сте. Да ведь к нему никогда не дозвонишься. Его не бывает дома. И слышать не хочет о том, чтобы дать мне часть денег вперед или картины, чтобы я их хоть сама продала. Я ему по­звонила, а потом расстроилась и ревела. Нападаю я только на непорядочных людей. Жди, когда он продаст. Я же не могу себя засушить и положить на полку. Я же живу. И каждый день – это жизнь. А вообще, Оленька, есть ли вокруг вас люди, которые бы страшно любили Достоевского? У меня есть тоненькая хрупкая книжка. Это документы, выпущенные в 24-ом году. Там есть три факсимильные страницы, несколько страниц “Жития великого грешника” из “Исповеди Ставрогина”. Он их никогда не печатал. Это описание, когда Ставрогин изнасиловал девочку. Он показал их Победоносцеву, тот про­читал и посоветовал не печатать и никому не показывать. Но это только специалист может заинтересоваться. Что? Да, в Паблик лайбрери мне сказали, что библиотека купила бы эту книгу, но заплатит гроши. У них нет денег. Я Мартьянову, когда он еще был жив, показывала книгу. Он говорил, что знаток дал бы за эту книгу долларов 400. А кто говорил, что она стоит долларов 300, а другой мне говорил, долларов 150. Я не знаю, сколько за нее просить. Мне здесь один проходи­мец звонит. Он книгами спекулирует. Говорит: мне эта книга не нужна. Но что она собой представляет? Я говорю ему: если не нужна, то зачем же звоните? А он: ну, может, я знаю, ко­му она нужна. Выслушал и говорит: могу дать десятку за нее. Вот какие здесь проходимцы русские. Мне не везет. Я все время попадаю на каких-то жуликов.

 

20 декабря

У меня тут голова безумно болела, и я выходила – проси­ла таблеток. И нога тоже безумно болела. Я читала в газете, что сейчас хилэр приезжает, и я хочу пойти к нему с глазами. Он берет немного, всего 60 долларов, но для меня это много. Он тут приезжает к какой-то русской. У нее что-то с ребен­ком. Мне одна знакомая говорит: “Это страшно давать ему свои глаза”. Но это же лучше, чем обращаться к врачам, ко­торые просто тебя уничтожают. Да, у меня никаких новостей. Сейчас трудно с квартирами. Студия стоит 90 тысяч, а одно-бедрумная – 120 тысяч. И там такая очередь, как в Советском Союзе. Все расхватывают. А что делать? Вот мы с вами можем, например, купить студию, разделить ее занавеской и будем жить, как “врач за шкафом”. Одна наша знакомая не любила мать, а они жили вместе, в одной комнате. Они разде­лили комнату шкафом, и ее мать жила за шкафом. И она говорила про мать: “Врач за шкафом”.

Оля, вы знаете, возле нас здесь есть такие симпатичные немецкие лавочки. И там продают всякие изысканные штучки. И я там иногда покупаю кое-что. Так глава этого магазинчика страшно занят лотерей. Я ему говорю: “Видите, вот кто-то выиграл 30 миллионов”. А тот отвечает: “Что вы! Он 10 мил­лионов уже потерял. Таксы взяли”. Они все так взволнованы, видите ли, он будет платить 10 миллионов таксы. А что на него 20 миллионов с неба свалилось, их не удивляет. Дикие какие-то. Да нет. У меня не получается. Это просто выбросить доллар. Это очень нервозно. Ждать, наделяться. Выиграл ка­кой-то парень. Конструктор. Он работал по восстановлению мостов. Ему лет 37. Жене столько же. Они праздновали его тридцатисемилетие, и Бог им выбросил такую сумму. Нет, здесь все против нас. Мы же тут пришлецы, и местные звезды нам не помогают. Да, Оля, я тут читала про комету Галея, вы следите за ней? Она тащит за собой огромный хвост. Статья была о ней – я пока у Перельманов сидела, просмотрела. Эта Галея приходит каждые 76 лет. Она приходила в 10-ом году – тогда была паника. И как видите, ничего хорошего она не при­несла – войну, потом революцию, потом вторую войну. И сей­час она бурно двигается к нам. Комета творит дела. И никто еще ничего пока что не знает. Никто не знает, что она тащит. Того парня, что выиграл в лото 30 тысяч – это она его озоло­тила. Она лупит, как хочет. Она все будет менять. Даже у тех, кто ничего не слышит. Она, наверное, нам свирепое что-то несет. Неизвестно, что она тащит с собой. Многим она несет несчастье. Я, вообще, не знаю точно, когда она приходит. Сейчас она болтается в созвездии Овна, а Овен по-разному влияет. Она может принести войну и всякие бедствия – не­счастье, а кому – наоборот, полную жизнь и богатство. Ну, будем надеяться на лучшее. Я, вообще, не понимаю, как это так. Христос ведь тоже приходил с этой звездой. Смотрите, у Вифлеемской звезды тоже огромный хвост. Так почему же эта комета приносит несчастье? Что-то она мне принесет в своем хвосте? Увидим. А я все удивлялась – у них здесь по телеви­зору игры какие-то, и все выигравшие хватали телескопы. Это они, чтобы на комету смотреть, когда она приблизится. Все газеты полны сообщений о ней. Они на этой комете буквально помешаны. Кач предложил даже затемнить какие-то улицы, когда она будет пролетать – чтобы лучше ее видеть. Они за­бавные. Как дети. Сейчас они ее изучают. Посылают ей на­встречу какие-то челноки. Да, конечно, все меняется – и элек­тромагнитное поле, и радиация. В ее хвосте мощные цианистые пары. И духовная атмосфера меняется. В этой статье написано, что ожидается мощный эзотерический взрыв. Я не все поняла там, конечно, я не владею английским языком и не все слова нашла в словаре. Но в основном я поняла, о чем идет речь. Они вообще странные вещи делают, эти кометы. У меня тут была книга про Атлантиду. Так там написано, что ее комета уничтожила. Комета – мощная штука. Что она мне принесет? Ведь я же беяндер. Помните, я вам говорила, что про меня в том гороскопе было написано. На меня такие вещи особенно влияют. А вы пошлите им, они вам скажут. Может, вы тоже беяндер. И, может, эта комета тащит вам в хвосте кучу новостей. Да-да, ждите. Уже осталось немного ждать. Тогда и 6ез гороскопа будет ясно, беяндер вы или нет. Нет, они меня сами нашли. Может, они и вам пришлют. Я не знаю, где они мо ой адрес взяли. Наверное, по гороскопу вычислили. Мне как-то совсем невесело. Погоды сейчас стоят дикие. Такие дни на меня действуют угнетающе. Серенькие дни – они более прелестны. А здесь все такое яркое, жестокое, беспощадное. Да все совсем невесело. Может, этот филиппинец мне поможет, Я столько ждала, когда он приедет, так что мне даже страшно пойти к нему. Мне надо какие-то правила соблюдать, а то звезды меня уничтожат.

Я тут толкаю Ромашке Босха. Такого роскошного. Он говорит, что у него денег нет. Но его заинтересовал этот хилэр. И Может, он мне даст 50 долларов. Еще слышала, индусы какие-то целебные травы привозят. Недорогие. Не знаю, как и что будет. Я совсем одурела от этой погоды. Весь месяц какой-то сумасшедший. Его лихорадит. Все идут очумелые от этой погоды, разиня рты. Не знаю, что теперь делать. Последние три года у меня были бездарные, отвратительные и безнадежные. Какая-то хроническая нищета. И еще у меня пес. Я вообще люблю собак. Я же выросла с собакой. Нет, там были роскошные собаки. Я была на выставке в Измайловском парке. Огромная территория, заполненная псами. Там была одна роскошная порода собак. Они похожи на овцу – ничем не отличишь. И бывают голубые, розоватые, сиреневые; Смотришь на них – стоят две личности, вроде бы овцы. И вдруг одна личность открывает рот и лает. И еще там были пуделей много. Вообще, это была очень симпатичная собачья компания. В России это была единственная отдушина – территория, неподвластная совдепу. Ну, конечно, здесь их больше. Здесь люди любят собак. И вас не ругают, если видят с кой. Это мне симпатично.

 

23 декабря

Оленька, у вас тепло, а у нас холодно. Он совсем не то­пит. Раньше топил так, что пар шел и грохот стоял в квартире такой, что я телефонного звонка не слышала. Помните, вы го­ворили, что не могли дозвониться до меня, а я все время сиде­ла дома и из-за этого грохота не слышала телефонного звонка. Так он теперь так починил, что батарея совсем не работает. Пришел пьяный, еле на ногах стоит. И моя песа совсем поги­бает от холода. Она, когда спит, раскрывается, а пол ледяное. Я за ночь несколько раз встаю, ее накрываю. Я уж ей сшила попонку из своей старой мохеровой кофты. У меня была фран­цузская выкройка, и я по ней выкроила попонку сиреневую с большим воротником. Все меня спрашивают, где я купила такую прекрасную одежду. Все обращают на него внимание. А Дасти это нравится. Он любит в ней бегать. Даже дома не снимает.

Да, Оленька, уж прямо и не знаю, что делать. Вот Перельманам хорошо. Есть люди, у которых все получается. И даже и стараться не надо. У них все, как по маслу идет. 0ш и медикейт, и стемпсы получают. И они такие жадные. Тут в синагоге сыр раздавали, так она хватанула два куска по пять фунтов. Мне дала кусочек попробовать – я его не смогла есть – выбросила. Вкус – прямо как у мыла. А они – ничего, едят как ни в чем не бывало. Может, они правы. Может, так и нужно. Вот они нетребовательные – и им легче. Тут она кс мне приходит и говорит: “Я, вот, о вас все думала и решила, что вам нужно на вэлфер идти”. А при чем здесь вэлфер? Тут есть одна женщина, так ей стоит одним пальцем шевельнуть, чтобы меня на работу взяли, если бы она захотела. Это бы ме­ня спасло. Она их приятельница-миллионерша. Но они прячут ее от меня, как безумные. Я и так и эдак подъезжала, чтобы она меня познакомила с этой Загорской – ну, где там. Она обо мне, видите, ли много думала! Сама я не могу устроиться. Когда мне надо много сказать по-английски, я пугаюсь. В спо­койной обстановке я еще могу объясниться, а когда прихожу куда-то, совсем теряю язык. Я ей говорю: “Вы бы мне хоть с глазами помогли. Вот здесь есть один хилэр, он с вашим дру­гом дружен. Может, он бы взялся за мои глаза. Он тут не­обыкновенные вещи делал”. Но у меня нет 30 долларов пойти к нему. Я здесь спрашивала одну музыкантшу про этих хилэров – она сама с Филиппин. Она говорит, что среди них есть гениальные люди. Есть попроще. Но все они помогают с гла­зами. Они вообще-то не должны брать за лечение – они же монахи. Они обязаны бесплатно помогать людям. И у себя на Филиппинах они не берут денег, туда, правда, добраться очень дорого, но они делают там чудеса. Они раздвигают руками те­ло, вынимают всякую гадость и без операции ставят человека на ноги. Так вот их приятель с ними дружен. Пусть он попро­сит его посмотреть меня бесплатно, да я бы даже достала эти 30 долларов где-нибудь, если бы он за меня взялся. У меня же очень плохое глазное дно, и я не хочу идти к глазнику на осмотр – мои глаза этого не выдержат. Это у меня по наслед­ству от отца. Никто не верил, что у отца такое плохое зрение. А вот этот хилэр мог бы ему помочь. От него все глазные врачи отказались. Он все мечтал разбогатеть, чтобы на Фи­липпины поехать со мной в этот монастырь. Этот хилэр только месяц как сюда приехал. И здесь про него писали, какие он необыкновенные вещи делает. К нему привели одного парня. Доктора никак не могли понять, чем он болен – анализы ни­чего не показывают, а парень плохо себя чувствует. Так хилэр посмотрел на него и спрашивает: “Скажите, а вас никто не мог проклясть?” Потом посмотрел горло, полез ему в рот рукой, вытащил маленький комочек и говорит: “Вот оно, ваше прокля­тье”. И у того все как рукой сняло. Мне бы к нему попасть – он бы мне помог. Ну, она, конечно, сразу в кусты: “Да мы не так хорошо его знаем, чтобы обращаться к нему с просьбами.” Вот они такие эгоисты. Только о себе думают. А чтобы дру­гому помочь – нет. У меня тут позавчера была такая головная боль, я думала, не выживу. Мне нельзя напрягаться и нервни­чать. А я все время волнуюсь. Я не знаю, почему у меня так все складывается вкривь и вкось. Да, чужую беду руками раз­ведешь, а к своей и головы не приложишь. Одна знакомая мне позвонила, что она мне чек выслала. Да не знаю, завтра поеду, проверю. Сейчас в городе так хорошо. Я люблю Кристмас. Это такой радостный праздник. Все поют. Все так красиво ук­рашено. Я ненавижу коммунистические праздники. Они такие мертвые. Я читала, теперь они договорились про совместные праздники. Теперь будет общее Рождество. Ну, не знаю, там было так написано. Хорошо, что хоть Рождество общее, а не 7 ноября. Ну, ладно, я пойду. Мне надо покормить своего ма­лыша рыженького. Он вообще-то хулиганит – сбрасывает на пол все, что может. А когда я подниму и повешу на место, он смотрит на меня: “Вот уйди, я опять все сброшу”. Я его обо­жаю. Я его иногда называю Мики – так он похож на нашего Мики. А что касается этого хилэра, то вы обязательно почи­тайте про него в “Калейдоскопе”. Там была большая статья о филиппинских хилэрах. У них там монастырь, где они лечат – нет, это не госпиталь. Ты приезжаешь туда, и тебя встречает монашка. Нет, филиппинка, которая кончила религиозную шко­лу. Их там учили, как помогать людям. Они могут лечить, по­тому, что они нравственно чистые люди. Не то что эти врачи. Ну, конечно, они там проходят какое-то посвящение. Я не ду­маю, чтобы это было просто колдовство. Они, видимо, сохранили практику знахарства. Нет, они все католики. Там одна женщина делает чудеса. Ну, конечно, она смерть остановить не может. Если к ней привозят очень запущенных больных, она хоть снимает страдания – люди не мучаются. Ну, я вас совсем заговорила. Я слышу, вас ваш Андрей зовет. Скажите ему про Галею. Она приближается. Ее мощный хвост уже ра­ботает. Спросите его мнение на этот счет. Вот это я понимаю комета. Я очень хочу ее увидеть. Это моя мечта. Вот хоть эта мечта сбудется.

 

7 января

Оля, я тут совсем разболелась, никак не могу придти в себя. Как-то уж очень гнусно было. Я уж вторую неделю бо­лею. Наверное, у меня в первые дни была большая температу­ра. А я выходила. У меня же собачонка. Я принимаю тетрациклин. Штук 50 приняла. Еще на меня хорошо действует апельсиновый сок с кипятком. Да все как-то невесело. И соба­чонок мой еще разболелся. У него что-то с лапой. Я тут с ним две ночи не спала. Я ему завязываю лапу, он развязывает. Я присыпала ему лапу тетрациклином, завязала, а он на меня ра­зозлился, все сорвал, укусил меня. В общем, весело все. Оля, тут пришел мой журнал, и там астрологические прогнозы на январь. Комета Галея меняет все знаки. Она приносит фантастическую силу и огромную энергию. Если царит воинственная энергия, она ее увеличивает. У меня тут сосед ее видел. Она была с огромным хвостом. Она уже блуждала по небу в начале века, пока не выстрелила Лениным. Да, конечно, он был ни­чтожеством, это очевидно. Мне кажется, он так до конца и не понял, почему его судьба выбрала. Ведь его до революции столько лет содержали, он катался по заграницам – Лондон, Париж, Цюрих – везде у него был открытый счет. Это не то, что наша несчастная эмиграция, над которой все измываются. Эта комета Галея она что-то натворит. Палестинцы в Вене, в Риме взрывают аэропорты. Она несет гигантскую энергию. Все до некоторой степени боятся, что она несет в своем хвосте. В этом хвосте все сюрпризы. Астрологи говорят, что ожидаются какие-то изменения. Кого она теперь припасла для нас. В об­щем-то, все невесело. Какая-то странная и дикая эта наша эмиграция. Приехало, скажем, тысяча человек, и из них только два интеллигентных человека. Я не могу понять, откуда они, эти люди. Я в Москве с такими никогда не общалась. И их здесь так много. Тут в моем районе очень много одесситов. Одна знакомая звонит мне: “Я совсем погибаю. Я совершенно одна. Но когда ко мне приходят люди, мне после этого долго никого не хочется видеть”. Она из Ленинграда. Она – искус­ствовед. Она здесь совсем потерялась. Она совсем одна. У нее только и есть на целом свете ее сын. Она поехала из-за него – надеялась, что его здесь вылечат. У него и там были какие-то странности. А здесь муж ее занялся бизнесом и бросил ее. И мальчик очень это переживает. Она в таком тревожном со­стоянии из-за своего ребенка. Она положила его в госпиталь. К нему применяли электрошоки. Как он только их выдержал! Ее знакомая поругалась с ней из-за этого, сказала, что она издевается над своим ребенком. Теперь она повела его к одно­му гуру. Тот дал ему попить какую-то воду. Ну, мальчик по­пил раз, но больше не стал. Да я не знаю, что за гуру. Ей кто-то сказал про него. Да так, похож на торговца. Ну, какая разница, на кого он похож. Они все здесь похожи на торгов­цев. Но он сказал ей, что у мальчика все пройдет к двадцати восьми годам, и он станет большим писателем. Я видела этого мальчика. Хороший ребенок – он слышит и тот мир, и этот, и получается раздвоенность. Я прошла через это, когда моя мама умерла. Когда мама была жива, я все время слышала, что она рядом, и мне всегда было хорошо. А когда мама умерла, мне было трудно представить, что мама, какая она была, ее теперь нет. И получилась какая-то раздвоенность. Я все время была, как в истерике. Отец не мог понять, в чем дело. Мы потому еще хотели уехать побыстрей, чтобы справиться от смерти ма­тери. Потом мама нас перед смертью заклинала уехать из этой страшной страны. А этой женщине из Ленинграда одна знако­мая, сказала: “Думаешь ты его везешь на счастье? Ты его ве­зешь на несчастье. Помни мои слова”. Ну, а как гуру мог по­мочь? Гуру помогает людям своей ступени развития. А она выше его – чем он может ей помочь? Он помог тем, кто как он. Да, помог нескольким русским из Брайтона. Он же индус. Там же кастовая система. Он не из высокой касты, и это очень чувствуется. Я бы пошла к гуру более высокой касты. И для мальчика он недостаточно развит. Я совсем не знаю, что мне делать. Все так невесело у меня. Я никогда не думала, что можно так существовать, как я. Я, можно сказать, совсем не существую.

 

застенчивая нежность белой ночи

озера облаков и розовая пыль

но стягивает черная погоня

над городом капкана злую быль

сползаются густеющие тени

и гасят робкую палитру ночи-дня

лишь однозначно серое виденье

простерлось в небе городу грозя

 

4

 

10 февраля

Погода какая-то ненормальная. Ветры психопатические. Здесь все дикое, и климат здесь дикий. Как мне одна старуш­ка сегодня сказала: “Здесь крези вэзер. Хоть бы мне эта планета Галея работу принесла. Вот Наташа, она с ума сходит от одиночества. А я, если бы у меня было чем за квартиру платить и немного денег на еду и на телефон, я бы себе тихо­нечко сидела одна и писала. Ой, Оля, я так измучена безде­нежьем. Вы на Валентинов день куда-то идете? А куда я пойду? Я – больная, и собака у меня больная. Я тут позвони­ла знакомым – возле меня живут: мать и дочь Полуновы. У них две собаки: белый королевский пудель и еще одна. Так этот пудель выходит на улицу и застывает в пируэте. А потом возвращается домой и делает под себя на кровати. Они одева­ют на него штанишки, и он бегает по дому в штанишках. Он у них очень избалованный. Мой тоже с характером. Это малень­кое существо с большим авторитетом. Пекинезы – не простые собаки – они связаны с легендами, с мифами и обрядами. Эти собаки могли быть только у императоров. А если их видели у простого человека, то его уничтожали. Это не простая собака. У нее рожа бульдожки. Ну, знаете, этих страшненьких фран­цузских бульдожек, такие маленькие монстрики. Тут ходит возле соседнего дома китаец или к о р э е ц. И собака у него корэйская. Я такой породы не видела. Она белая, как снег. Не знаю, почему она такая белая. Она такая же спокойная, как ее хозяин. Такое китайское или корэйское спокойствие. Смот­ришь и видишь – идет на тебя эдакий маленький сугроб корэйский. Спасибо, что вы меня не забываете. Мне так нехоро­шо. Мне просто надо немного денег. Я бы купила себе соков, чтобы выздороветь. Я бы расплатилась за квартиру, за теле­фон и была бы счастливейшим человеком. Я когда могу, по­могаю своей соседке. Она тут меня попросила сбегать принести лекарство. Звонит и звонит: “Сбегай принеси лекарство. Я не могу выйти, я тебе заплачу 20 долларов. Это только туда и обратно”. Ну, я собралась с силами и пошла туда. И провела там 5 часов. Лекарство надо было получить в госпитале. Это не госпиталь, а сумасшедший дом. Они мне не дали лекарства. Через два дня звонит мне: “Нужно поехать в госпиталь. Я те­бе заплачу 40 долларов”. “Нет, я не могу до двери дойти”. Бросает трубку. Через 20 минут звонит: “Я заплачу 50 долларов”. Я говорю: “Мне деньги нужны, но я не могу. Плохо се­бя чувствую”, а она меня не понимает. Думает, что только она себя плохо чувствует. Тут я другую соседку встретила в лиф­те, она мне жалуется: “Я так одинока. Так одинока”. Я ей говорю: “Где же это вы одиноки? Вот я одинока. Нет ни дру­зей, ни родных. Я как дворовая собака”. Нет, она сначала подружилась с Перельманами, а потом они раззнакомились. Теперь она мне жалуется на них: “Нехорошие они люди”. Да, эти люди практически заняты только собой. Только себя ви­дят, только себя понимают. Мне как-то нехорошо. Я как-то вроде не на этом свете. Некоторые люди очень долго живут. Я уж и не знаю теперь, хорошо это или плохо.

 

8 марта

Я сегодня со своим вышла в восемь часов. Ветер несется, и мой несется за ним. Здесь у нас ветер безумный. Встретила соседку с ее собачкой. Она такая огромная, как шар, а собачка рядом с ней тоненькая, как листик. Встала спозаранку, чтобы выгулять свое существо. Да, собачки людей дрессируют. Вот заведите себе собачку, она вас отдрессирует. Вы, как Соня, не любите собак. Послушайте, эта ваша Соня меня удивляет. У нее такой советский партийный заскок. Говорит, я не имею права идти в кафе – я не работаю. И потому она где-то в уг­лу на улице жрет куски “бри”, который покупает в “Забаре”. Ей ее партийная совесть, видите ли, не позволяет зайти в ка­фе, взять чашку кофе и спокойно съесть тот же самый “бри”. Я таких людей не могу понять. Она, как Перельманы. Да нет, она не цепкая. Она активная впустую. Шумит, гремит, а толку нет, типа погремушки. Да, я слышала Косьминский об­основался в Бруклине. Там теперь процветает богема. А во­круг него все тот же местный “свет”: Акберт да Кафтымова. Ну да, прямо такие хорошие девочки с улицы. Вообще, денег постоянно нет. Была соседка, к которой можно было на 47-ую улицу что-то отнести. Так она сейчас в госпитале. Мне там у нее одна штучка понравилась. Серебро, отделанное камешками – называется марказант. Сейчас это очень модно. Я знаю ме­сто, где можно купить такое колечко за 30-40 долларов, а на 47-ой улице продать за 120. А те, кто покупал на 47-ой улице, продавали за 180. В “Гудмане” я видела его за 200. И еще там есть прекрасные вещицы из опалов. Какие прекрасные кольца! Ой, какой красоты есть опалы! Австралийские. От них с ума можно сойти. Ничего более красивого, ничего подобного я в своей жизни не видела. Он сверкает лиловым, розовым, голубым. Он – какой-то дикий. Он – странный камень. Еще такой же загадочный лунный камень. Но тот серый, сумрач­ный, мутный. А малахит он очень глубокий, бездонный. Я очень люблю камни. Я их знаю. Но этого, видно, недостаточ­но. Мне бы достать долларов 200, накупить колец, перепро­дать их и подзаработать. Там есть одна русская, она из второй эмиграции, холодная. Я бы ей сказала: “У меня есть марказант”. Она бы сказала: “О кей”. Если вы хотите себе какое-нибудь симпатичное колечко, там можно купить за 24 доллара. Да, все движется с такой быстротой, что даже дурно становит­ся. Вокруг меня есть какие-то возможности, а я не знаю, как этим воспользоваться. Да нет, Соня ничего не любит, ничего не понимает. Она стихийная. Она ничего не знает. Она мало­грамотная. Она здесь что-то делала, ни в чем не разбираясь. Она начинает стихийно, не отдавая себе отчета, почему она этим занимается. Она переоценивает свои возможности. Она считает себя очень красивой и молодой. Когда нас видят вме­сте, говорит, ее сестра. Какая я ей сестра? К чему это ее де­ревенское кумовство? Вот не знаю, что делать. Здесь надо только бизнесом заняться. А как? Странный мне сон снился. Я со своим папой встретила его с дочерью. И они с папой раз­говаривали. Может, он помер или помирает? До сих пор ни денег, ни картины. Да, а там полный маразм. Анекдот слыша­ли? “Ты Ленина любишь?” “Люблю”. “Почему?” “Ну, он же чукча”. Бредовая страна. Оля, милая, откуда взялась душа этого Сталина? И где она теперь, куда она попала после таких страшных дел? И почему ему была отдана на откуп вся Рос­сия? Ведь это же был грабитель поездов и банков. Недоучив­шийся осетин с плохим русским. И он держал в гипнозе всю страну, уничтожил миллионы русских, евреев, поляков, армян. А эти дубы вешают теперь все на этих несчастных евреев. Бред какой-то. Теперь они там себя голодом морят – решили, что пора на госкапитализм переходить. Устали от закрытых распределителей. Захотелось в миллионеров поиграть. Да, тут люди тоже как-то трудно живут. За свои грехи расплачивают­ся. Здесь тоже ведь не все просто. Индейцы же прокляли эту землю. Вот теперь здесь все и мучаются. У меня что-то с го­ловой нехорошо. Я вчера себя заставила погулять. Дошла до угла. У меня весь тетрациклин кончился. Я его накупила и всем раздала. Здесь есть один аптекарь. Очень милый чело­век. Он мне без рецепта дает. Тетрациклин очень мощно дей­ствует. Он молниеносно снимает головную боль. Но зверски дорогой: 10 таблеток стоят 20 долларов.

Мне бы сейчас купить тетрациклина. Мне обещали деньги привезти. У меня взяли папин пиджак. Одна моя знакомая мужу взяла. Она давно его присмотрела, да у нее все денег не было. Муж у нее очень болен. И она его балует. Он очень модный человек. Я хотела хотя бы 100 долларов за этот пид­жак. Они бедно живут. Она была актрисой. Они из Москвы. А он администратором каким-то был. Но у него страшная бо­лезнь. Вы, знаете, у него белокровие. Эту болезнь нельзя вы­лечить. Они живут в государственных домах, и она убирает квартиры. Еле сводят концы с концами. И все равно она не жалуется. Она мне говорит: “А что мы там хорошего видели? То ешь одни пельмени, а другую неделю ешь одну картошку, если достанешь”. Она мне обещала в конце недели деньги при­везти, если мужу пиджак подойдет. Ей очень трудно в город выбираться. У нее же двое детей. А муж из-за этой болезни очень нервный стал. Я тут этой старой дуре Антонине позво­нила, хотела у нее деньги на лекарство попросить. А она мне: “Ты мне дорого стоишь. Ты мне должна 500 долларов”. Я действительно должна ей 150 долларов. Но, в основном, она мне давала за то, что я делала для нее. Притом я ей много де­лала, а она мне сунет то 3 доллара, то 5. Чуть ей плохо, она мне звонит: “Ой, милая, приди, посиди со мной”. Я ей говорю: “Оставьте меня, что вы мне звоните? Вы мне не хотите по­мочь”. А она мне: “Я тебе дам, но не сегодня”. А в пятницу вечером соседка притащила мне джинджерэл. Я купила себе кейк. Знаете, у нас здесь немецкий магазин есть. Вы, навер­ное, его помните. Так там был сейл, ну, я и купила себе. Он всего два доллара стоил. Так я кусочек съела с кофе. И мне было так плохо. Меня им теперь так выворачивает. Не знаю, может, там яичный порошок, – я яиц не могу есть. А, может, еще что. Так я ей отдала этот кейк. Я сказала: “Мне было плохо от него. Может, его надо выбросить. Может, его Марте отдать. Мне почему-то плохо было от него. Может, он пло­хой”. А она: “Да что вы! Ит из дзлишэс! Он же ведь очень дорогой. Спасибо, спасибо”. Так я сейчас пью ее джинжерэл, а она ест мой кейк. У нас здесь натуральный обмен. Она свое­образная. Отец ее из Одессы, а мать – ирландка. Она мне тут много помогала. Вот она мне опять звонит. Ой, Оля, секундочку. Это она мне опять бутылку какую-то притащила. Да-да, я здесь. Она милая девочка. Она живет напротив меня с какой-то руммейтшей – арабкой или иранкой. Я смотрю на эту ее руммейт – такая дяревня, голос у нее грубый, неоте­санный. Сама страшенная. Так ей вот хорошо: у нее во всех частях света братья и сестры. Она и в Париж, и в Вену лета­ет, только в Москве не была и то, наверное, скоро в Лумумбу пристроится. Здесь она английский язык преподает. Я ее слы­шала – трещит, ничего не поймешь. А, разве что своим преподает. Так вот ей здесь хорошо. Это место для нее. И вот русские сюда такие же приехали. Какая-то чудовищная про­винция понаехала. Вот и Перельманы такие. Хотя они вроде интеллигентные люди. Капина мать даже преподавала литера­туру в школе. А сама Капа консерваторию кончала. Ну да, он был ее педагогом. Но провинция есть провинция. Так вот я к ним прихожу, а там событие. Их малыш принес плохие кар­тинки. Они спрашивают, где взял, а он им: такой-то дал. Ну, и эта советская учителка раскричалась: нет, у нас в семье этого не будет. Да чего не будет? Здесь это везде. От семьи это не зависит. К кому не пристанет, к тому не пристанет. В школе это обычно делается. Хорошо, что пока это только от­крытки. У этих Перельманов вывернутые понятия обо всем. Они все время читают стихи то про Брежнева, то про Бабий Яр: мы не дадим вам! Кому вам-то?! У них перевернутые мозги. Я к ним не могу больше ходить. Я ей сказала, что очень грустно, что вас так обдрессировали и всего лишили. А она мне: “Ничего меня не лишили”. Я не крещеный человек, но я не могу сказать, что Бога нет или высказываться о Боге, как она. Человеку за 80 лет – она стоит перед вечностью и такое бубнит. И ее Капа вот такая же. Одевается, как чучмечка. И так на всякие парти и приемы ходит. Если бы вы виде­ли, что она одевает. Я ей говорю: “Купите черный бархатный костюм и хорошенькие кофточки к нему, и черненькие или ли­ловые туфельки, и бусы на шью. Вам шею надо закрывать – у вас шея некрасивая”. А она все время шею выставляет. А она мне отвечает: “Меня не воспитывали, я не понимаю ничего”. “Так вот я вам советую”. А она: “Я не могу слушать много советов, мне все советуют: и муж, и мать, и сын, и вы, и другие соседи”. А эта Антонина, я ей позвонила, дуре старой, и попросила одолжить на лекарство. А она говорит: “У меня только два доллара. Я тебе дам, но не сегодня”. Я ей говорю: “Мне сегодня нужно”. Я ей позвоню и скажу, чтобы она мне не звонила больше. Она мне тут каждый день стала названивать: ну, как ты? Я ей говорю: оставьте меня, вы мне не можете помочь. Что вы мне звоните? Да, Оля, весело все у ме­ня.

 

31 марта

Оля, с тех пор, как отца не стало, я часто слушаю музы­ку. У них есть певцы. Разные. Все в меру своего таланта. Сейчас модная песня “Ит из оеер. Потрясающая мелодия. Грустная. У них есть абсолютно безвкусная певица. Как ее? Забыла. Ой, у меня, наверное, маразм начинается – ничего не помню. Да, вспомнила, Дали Паркер. Она – кантри. Она фантастично безвкусна. С огромным бюстом. Это, видимо, ее единственное музыкальное достоинство. Она, похоже, из про­стонародья. Но даже она некоторые песни поет потрясающе. “Батерфляй. У нее такой высокий, такой женский, даже иногда детский голос. А есть потрясающая певица с замеча­тельным репертуаром. Она 8 лет назад попала в страшную ис­торию. Она остановилась в отеле, к ней в номер ворвались и там над ней 6 часов измывались. Она была в таком состоянии, что потеряла голос. Потом он к ней вернулся. У нее драмати­ческий голос. А потом эта Фицжеральд. Она – настоящая пе­вица с серьезным репертуаром. Это уже джазовая классика. Это очень знаменитая певица. Это, можно сказать, уже клас­сический джаз. И он великолепен. Ну, вы же писатель. Это все надо знать. Это же все очень эмоционально. Джаз может быть мощным и классичным. Тут есть такие джазовые пиани­сты. А вы что, никогда не слушали Джона Эллингтона? Все эти классические джазы, они потрясающие. И их надо знать. Они очень много дают. Просто мы здесь так прибиты жизнью, что не знаем даже то, что на поверхности. Вы, наверное, и фильмы не смотрите. Да я вообще-то же не смотрю. Я очень Антониони люблю. Я его на международном фестивале видела. В Доме журналистов. У него самый потрясающий фильм “Красная пустыня”. И еще мне очень нравится “Затмение”. Я могу это смотреть до бесконечности. Здесь у них вообще нет интереса к этим фильмам – Ни к Антониони, ни к Феллини. У них свои дела. Вы знаете: здесь есть одна фантастическая иг­ра. Она заключается в том, что люди сделали коня из золота, и этого коня они спрятали. К нему никак не подсту­питься. А внутри него еще спрятан  на 500 тысяч. И всех охватила золотая лихорадка – все, как безумные, ищут. А те, кто придумали, говорят: “Как хорошо. Заставили всех думать”. Надо знать правила игры, заказать видеокассеты, купить кни­гу. И люди покупают и изучают. А фирма страшно довольна: “Вот, мы заставили американцев думать”. Я мельком прочита­ла. Вначале в “Вашингтон посте”. Там мало поняла. Потом – в русской газете прочитала и поняла. Здесь только так можно вызвать энтузиазм. Это – американ дрим! Знаете, здесь есть программа, где показывают самых богатых людей в Америке. Каждую среду в 9 часов. Прекрасные туалеты. Да, это дайнасти. Вы не смотрите? Вы, как Соня. Она все возмущалась, почему это нам показывают жизнь, миллионеров. Интересно, кому это нам? Да нет, я понимаю, вы вообще телевизор не смотрите. А мне надо для языка и еще чтобы представлять, где я живу.

 

19 апреля

Я вам звонила, а у вас никого не было. Мне позвонил Юркевич. Говорит: “Эмма, с вашей соседкой что-то несусвет­ное. Она упала, не говорит, мычит. Ее муж просит, не могли бы вы с ним поехать в больницу”. Я говорю: “Нет, нет, я не могу в госпиталь. После смерти отца я к госпиталю не могу подойти близко”. Он мне оговорит: “Ой, я вас понимаю”. Я по­ложила трубку и думаю: надо помочь, и помчалась к ней. Амбуланс еще не приехала. Они никак не поймут, что с ней. Муж не может говорить по-английски, Я помогла, объяснила, как могла, какое лекарство она принимала. Ее увезли. Я там просидела до двух часов – его ждала. Там публика отчаянная. Он вышел: “Вы извините. Я заставил вас ждать. Вот несколь­ко долларов. Возьмите такси”. Часов в семь вечера я позвони­ла ему. Он уже дома. Она вроде бы пришла в себя. Он мне говорит: “Спасибо. Я вам очень признателен”. Сегодня они ее отпустили. Она, вроде, стала говорить, да заговаривается. Он говорит, что она себя лучше чувствует. Вдруг подскочила: “Где Эмма, где Эмма? ” Искать стала и упала. Я вас хотела спросить, у вас там нет ли в “Балдуччи” меда гречишного. Ей бы сейчас хорошо мед для головы и для сердца. А-а, это до­рого. Она уж очень больной человек. Ей 71 год. Человек весь переломан. И астма. Местные старушки разволновались: “Вот хэппенд ту зис леди? Мэби строк? У нее было комотозное состояние. Она со мной говорила – совершенно несусветное что-то мычала: “Ой, ты моя дорогая, золотая деточка, ой, мы встретим Новый год. Мой собственный сын меня забыл. Я елочку, елочку и тебя, деточка, ты моя любимая, ты дорогая, я сейчас пойду и лягу”. Мне даже нехорошо стало. Она мне го­ворит, что она меня безумно любит. Нет, у нее и дети есть, и внуки. У нее два внука и внучка – очень миленькая девочка, прелестная. Но они совсем не говорят по-русски. Хотя они росли у нее на руках. Жена их сына ее ненавидит. Она – ирландка. И все ждет денег. Сын ее любит. А старуха плачет, что у нее есть сын и нет сына. Когда папа был жив, она зави­довала нам с папой, как мы дружно живем. Да, Оля, Вы знае­те, я подумала, что надо в Синодальной по папе панихиду отслужить.

 

5

 

С трудом разыскав незаметную кнопку звонка сбоку мас­сивной барской двери Синодальной церкви, я позвонила. Отец Геласий уже ждал внизу. Он стоял у маленькой боковой две­ри, словно только вошел или, напротив, уже собирался уйти. От первой встречи с ним у меня осталось впечатление, что у него голубые глаза, а глаза у него оказались желтовато-коричневые. И его лицо не показалось мне знакомым. Но я наугад сразу обратилась к этому новому отцу Геласию с извинениями за опоздание. Он ответил доброжелательным молчани­ем – “вполоборота, о печаль”. Когда я стала выяснять, так где же Эмма, оказалось, что Эммы еще не было. “Не видели ли Вы здесь женщину средних лет? ” – спросила я консьержку – молодую, но дебелую и военизированную по осанке, украинку. “Какую женщину? ” – спросила та, всячески стараясь показать нелепость моего вопроса. “Ну, блондинку, на высоких каблуках в черном с золотыми разводами дауне. Вы бы ее заметили, ес­ли бы она была, она броско одевается”. “О, здесь много хо­рошо одетых женщин средних лет”, – вызывающе сказала, це­пляясь за мою неточность и неумение описать свою знакомую, консьержка. – “Как ее имя?” “Ее зовут Эмма Случевская. Но она не должна была представляться. Мы договорились, что она будет ждать здесь, в прихожей. “Ну, хорошо, я сама посмот­рю”. Я заглянула в церковь – Эммы не было. “Эмма запа­здывает”, – объяснила я, вернувшись, новому отцу Геласию. “Что, хотите подождать ее? – спросил меня он. – Там все равно занято. Когда она придет, поднимитесь ко мне”, – он показал глазами и рукой наверх. “Ой, хорошо, что там занято, – обрадовалась я. – А то я беспокоилась, что вам пришлось нас ждать”. И он тихо – “вполоборота, о печаль” – вышел в незаметную боковую дверь – черный клобук, черная ряса, се­денькие волосики, очки. “Дайте мне, пожалуйста, две свечки”, – попросила я консьержку. Пока мы обсуждали с консьерж­кой свечи, я машинально смотрела на тяжелый фиолетовый кирпич учебника русского языка – дебильный кондуит Колум­бийского университета – принадлежащий, видимо, женщине, громко говорившей по телефону, но в то же самое время при­нимавшей активное участие в нашем разговоре. Имя Эммы она зафиксировала своими локаторами и обдала меня знакомой не­приязнью – видимо, какая-то майорша из так называемых инструкторов русского языка, которая одновременно приставлена и к местной церкви. Я открыла свой карманный учебник фран­цузского языка, чтобы отгородиться от вампирической прилип­чивости владелицы фиолетового тома “Русского языка для ино­странцев”. Но тут за застекленной дверью появилось бледное, чуть ли не с буклями парика, растерянное личико Эммы. В нем еще были мягкость и слабое домашнее свечение, особенно кон­трастные рядом с плотно зашторенными, как при артобстреле, лицами двух женщин в вестибюле. Эмма вошла с легкой не­причастностью к угарным страстям прихожих, с видом бывшего завсегдатая Дома журналистов. “Знаете, – громко заговорила она на неприлично хорошем русском, – я сорок минут ждала автобуса. Я ведь выехала в половине четвертого”. “Я тоже опоздала”, – успокоила я ее. “Вот посмотрите, – и Эмма, подслеповато склонилась над сумкой, доставая бумажный свер­ток, – и я испугалась, что она перед панихидой начнет мне что-то продавать. – Я взяла книги. Это дорогие книги. Мо­жет, ему понравится, – и она раскрыла альбомы с фресками Софийского собора. – Может, мы ему дадим за панихиду, а то у меня нет денег”. “Да нет, я думаю, не нужно. У меня есть деньги. Я ему заплачу. Ну, смотрите”. Тут за нами вы­шел отец Геласий. “Эмма пришла”, – сообщила я ему. Он все также уклончиво, “вполоборота, о печаль”, повел нас к лифту. Войдя в лифт, я спохватилась, что не представилась: “Из­вините, вы, наверное, не помните меня”, – и я назвалась. С отсутствующей полуулыбкой отец Геласий выслушал и мои извинения, и мое имя, снова не запомнив его. Ключница в чер­ном открыла нам верхнюю церковь. Она оказалась похожей на декорации к “Борису Годунову”. Отец Геласий засветил свечку перед распятием. Мы зажгли наши толстые поминальные свечи и пошли двумя тенями за столпом света отца Геласия. Засве­тив свечи, отец Геласий открыл книжицу и начал, не отрыва­ясь, читать слабым, вот-вот готовым погаснуть голосом поми­нальную молитву: “Подаждь Господи, оставление грехов всем прежде отошедшим в вере и надежде воскресения” – среди свежелессированных икон, похожих на мертвые репродукции из дорогих альбомов. Мой блуждающий ум не мог зацепиться ни за образ покойного – он оставался для меня слишком легко­мысленно-праздничным для такой серьезной ситуации – ни за слова молитвы, ни за свежеотлакированные иконы в иконоста­се. Я чувствовала, что Эмме трудно стоять и жалела, что не уступила ей место возле колонны, где она могла бы незаметно прислониться. Потом я вдруг суетно подумала, что, может, не надо было держать свечку, а надо было бы поставить ее перед иконами. Мне, к счастью, не приходилось хоронить близких, а панихиду по бабушке отслужила ее сестра-старушка в другом городе. В довершение моего замешательства я увидела, что столбик света рядом со мной вдруг стремительно укоротился и превратился в световой круг – это Эмма присела на корточки от боли в ноге. Отец Геласий обошел аналой, удивленно взгля­нув на Эмму, согнувшуюся в центре светового круга, после чего круг справа от меня снова медленно превратился в свето­вой столбик. Вошел, подпевая, высокий черный служка, ушел за иконостас, потом вышел и, встав рядом с отцом Геласием, закончил службу тургеневским мягким тенорком.

С подслеповатой доверчивостью повиснув на моей руке, Эмма вышла, не глядя, на Пятое авеню. Массивная дверь хра­ма бесшумно закрылась за нами: “А письма все нет. Ну, я разнервничалась, пришла домой, и нога у меня разболелась. Смотрю, его дочь звонит: “Я вам высылаю чек на 850 долла­ров”. Я эти 850 долларов и не видела. Я сразу аке ими рас­платилась с лендлордом – мне и копеечки не досталось. А что такое 850 долларов. Он же нам с папой обещал 30 тысяч, чтобы забыть эту историю. А мы с папой: “Ну, что вы! Да зачем вы!” Надо было согласиться – это же наши деньги. А сейчас я не знаю, что делать. Мне бы хоть того парня с моими картинками поймать, чтобы узнать, где они. Я не знаю, где его поймать. Оля, вот вы не можете мне объяснить, почему Черных от меня теперь прячется? Как прочитал мой рассказ, так стал недоступен. Раньше я к нему приходила, он: “Эмма, Эмма”, – посадит меня, разговаривает. Раза три помогал. А сейчас звоню: “Можно я зайду?” “Да-да, конечно”. Приез­жаю. Секретарша говорит: “Ой, он сейчас так занят. Он никак не может вас принять”. “Да, конечно, я понимаю. А чем он сейчас так занят?” “Правит статью”. “Зет ис окей. Но статья ведь имеет конец. Я подожду”. “Нет, дайте я спрошу у него”. Прибегает через несколько минут: “Нет, извините, редактор сегодня действительно очень занят. Он никак не сможет вас принять”. Вы мне не объясните, что происходит? Он же сам говорил, что я талантливая писательница, что рассказ большой, но его можно напечатать. Это я понимаю. Но почему он те­перь меня так панически боится? Этого я просто не понимаю. Видимо, здесь неприлично быть писателем, скандально как-то. Ну, будь он неопытный журналист, он старался бы вытолкать меня из редакции, чтобы я не помешала его драгоценной карь­ере. Но что ему меня бояться? Наверно, по старой привычке. Ой, и куда же мы с вами идем? Ну, вы позвоните и узнайте, нужно ли вам спешить, а я пока посижу на корточках. Как-то нога опять беспокоит. Ну, так вам надо сейчас ехать? А как вы поедете? На сабвее? Тогда пойдемте на Мэдисон.

 

6

 

3 мая

Оля, я тут вообще дошла до ручки. Я позвонила матери Ани. Она после операции. Я напрямик спросила, как Аня уст­роилась. Ей сейчас плохо и потому я ее разжалобила, и она мне подсказала про работу. А до того ни слова не говорила мне про Анькину работу. Она мне сказала: “Надо пойти в агентство и там негласно дать им долларов 400 и еще гласно – то, что они официально берут. Потом они вычитают это из зарплаты. Я попросила ее узнать, в каком Аня была агентст­ве. Да нет, это так положено. Сначала надо много заплатить, а потом надо понемногу выплачивать. Только так можно устро­иться.

Вот у Перельманов невестка искала работу. Она каким-то образом кончила курсы компьютерщиков. Она не платила ни гроша. И устроилась на работу, не кончив курсов. Как это они так умеют? Здесь один парень кончил курсы не такие, как она шестимесячные, а два года учился. Ему родственники дали 3 – 4 тысячи на эти курсы. Он закончил и два года не мог найти работу. Два года он голодал, учился два года и два года бил­ся, как рыба головой об лед, не мог устроиться. А она раз – и устроилась. А мне все говорит: “Ну, конечно, ваш англий­ский”. Ну, какой английский? Чтобы продавать, вкус нужен, а моего английского вполне достаточно. Я по приезде пошла на Кембриджские курсы. Это мне Юрченко выбил. Они меня сразу на четвертый уровень направили. Я говорю: “Мне нужен первый левел! Ну, тогда они меня на третий перевели. Я хо­рошо училась, и они мне все улыбающиеся мордочки рисовали на моих работах. Прелесть. Прекрасная страна. Мне здесь все нравится. Это свобода делать, что хочешь. Сегодня в соьиэл секъюрити такая сцена была. Передо мной стоит эдакий забористый маленький человечек Пришел и встал впереди, и кричит по-немецки: пробует что-то выяснить у пуэрториканца. А тот ему орет на своем плохо  английском. Немец у него добивается переводчика: “Приведите переводчика. Транслейтора”. И добился. А эта Перельманша мне все про плохой англий­ский твердит. Она тут же забывает, что ее муж преподает в университете и не говорит по-английски. Я тут была у них. Ему звонят, и он никак не может понять. Я взяла трубку и спрашиваю: “Что вас интересует?” Она говорит: “Я хочу знать, во сколько урок. А?” Я говорю: “И все?” Она: “Да”. Как это они без языка устраиваются? Ее невестка устроилась в самом центре. Тут муж Сони ездит на работу в Нью-Джерси. И другой парень с английским, с профессией ездит загород. Я прихожу устраиваться. На меня смотрят с ужасом. Я говорю: “Я не прошу вас устроить меня в “Нью-Йорк таймс”. Я хочу устроиться обычной сейлс леди”. Ни в какую. Я не профессионал, я плохо говорю по-английски. А у этих все, как по маслу. Я пришла к ней и говорю: “Вот у меня чеки пришли. Не знаю, что делать?” А она слушает-слушает и го­ворит: “Я же говорила, что этот хлеб надо поджарить”. Я по­дошла к ней. У меня с собой было письмо. Там написано оверпеймент. Я знаю, что у них есть такой дошлый Гога. Он все знает. Все так крутит ловко. Я ее спрашиваю: “Ваш Гога будет?” “Да-да, будет”. Тут звонят. Она бросается к телефону и говорит так, чтобы я не поняла, с кем. И слышу: “Да-да, Гогочка”. А обо мне ни слова. Она занята только собой. Они из Львова. Они совсем другие люди. И вообще здесь все лю­ди меняются. В общем не знаю, что делать. Мне надо 300 долларов заплатить. Где взять. Мне хоть бы 200 долларов от­править. У меня только три дня осталось. Он меня выбросит. Я не могу у Антонины занять. Ее муж мне уже дал двадцатку. Я их истратила на такси, когда возвращалась из госпиталя. А сегодня еще купила себе сливок и попила кофе. Может, мне так повезет, и я устроюсь работу. Но чтобы устроиться на работу, тоже нужны деньги. Что хочешь, то и делай.

 

10 сентября

Не знаю, что мне делать. Тот, у кого хотела занять, он попал в госпиталь. Он вообще больной человек. Тут на него все так действует, что он жалеет, что уехал. А танькина мать в больнице такого насмотрелась. Там такая странная публика была. Наркоманы всякие. Одного там выворачивало. Он стал зеленым. И никто к нему не ;ходит. А народу вокруг полно. Здесь люди звереют. Да, я теперь боюсь к госпиталю подхо­дить. Четвертый год пошел. Это не дает мне жить. Сижу, не знаю, что предпринять. У меня такое ужасное состояние, я стараюсь не думать. Ну, что обо мне говорить. Я одна. Жен­щина, никому не нужная. А вас двое и сын. Сюда приехали русские с образованием. И интеллигентные люди бьются, как пуэрториканцы. Американцы здесь судят о русских по тем русским, которые сюда понаехали после войны. То же были совсем безграмотные люди. Когда мы были в Вене, туда прие­хали родственники Колчака. Мы с ними встречались. Так они глаза на нас с папой вытаращили: “Мы не представляли, что из совдепии могут быть такие интеллигентные люди. Вокруг нас в Германии русские люди не говорят ни по-немецки, ни по-русски”. По-моему, американцы должны были бы молиться на приехавших русских – какие интеллигентные люди. Да они просто не имеют представления об интеллигентных людях. Они принимают нас всех за Брайтон Бич. Это им понятнее. Тот парень, который у меня картины отнял, он невесть где чего-то нахватался. Сам он технарь. Его отец и мать совсем неграмот­ные. Что от него ждать. И вот эта Антонина, так ее при­ятельницы – первая, вторая, третья – в Колумбийском препо­дают – малограмотные бабы. Как они там могут преподавать – ума не приложу. И они к нам относятся хуже, чем амери­канцы. Не могут простить, что мы не такие примитивы, как они. Как Антонина? Да плохо. Заговаривается. Похоже, что не выкарабкается. У нее что-то с позвоночником. Она несчаст­ный человек. Ее мучают сильные боли. Да, наверное, ей врачи чего-то дают. Здесь врачи мрачные. Она все в синяках. Гово­рит, ее там побили. Не знаю, может, заговаривается. Здесь врачи оглушительные. Они ее привязали. Она упала. Потом она все порывалась уйти. Говорит, побили. Потом прописали ей 15 лекарств. Безумие какое-то. Медицина у них на недостижимом уровне. Такая аппаратура прекрасная. И лекарства есть хорошие. А врач только смотрит в компьютер. Они совсем отвыкли думать. А там врачи еще не перевелись, они, действительно, врачи. Там еще есть люди. Сколько они бегают по домам. Сколько мест они обегают за день. А здесь, если вы больны, разве к вам придет врач? Ничего подобного. Вот там была знаменитый Делихов. Это был ум. Большой ум, ко­торый делал чудеса. Бернард Кристи, который первый переса­дил сердце, был его учеником. Он пересаживал головы у со­бак. Там была Мусаян, армянка, хирург. Она спасала людей от гангрены. У нее был маленький кабинет, и там – три-четыре кровати, как лазарет. И она спасала стольких людей в таких условиях. Потом отец пробил о ней статью. Ей дали большую комнату. И она даже в Италию ездила. Она делала уколы кислорода в ногу. Это очень опасно. Если не туда попа­дешь – смерть. Но у нее были прекрасные руки. Потом ее, конечно, сломали. Да, там есть люди, а здесь – хорошая ап­паратура, а люди совсем одичавшие. Вот и выбирай, что луч­ше. Не знаю, что делать. Тут нужен какой-то другой подход. Они на нас смотрят, как на пуэрториканцев, когда узнают, что мы – русские. Они просто не знают, что такое интеллигентные русские. Теперь здесь задает тон уголовный Брайтон. Советы знают, как пускать. Они разбавили нас таким количеством жлобья, что мы в нем совсем растворились. У меня есть зна­комая, вроде вас. Они живут в Канарсе с мужем. Это парочка еще та. Они – такие неприспособленные. Он время от времени садится в такси за баранку. Его пару раз грабили, били, отни­мали деньги. Тут к нему сели люди из Техаса. Он их возил-возил по городу, а потом они ушли. Когда они ушли, он уви­дел, что в машине кинокамера, новая, прекрасная. Он тут же начинает их искать. Он писал, искал, наконец, нашел. И отдал, и ничего не попросил. Они были потрясены. Они были на­столько потрясены, что к каждому празднику присылали ему цветы. Но, в общем, здесь это не ценится. Как, впрочем, и там. Моему отцу говорили: “Вы такой благородный человек, что даже страшно”. А здесь им не страшно. Я вижу, что здесь так, как мы ходим, мило говорим, здесь так нельзя. Я вот хо­дила и мило, тихо с ней говорила. А тут я встала и все ей вы­сказала и тогда подействовало. Здесь нужна уверенность, даже если вы на сто процентов неправы, вы должны смотреть им прямо в лицо и настаивать. Тут они привыкли к силе. Недаром вы читали у Марка Твена, что у них у каждого пистолет в кармане. Надо в кармане держать кулак, когда общаешься с ними. Я тут читала: парочка пришла в банк, показала кассирше пистолет, и она немедленно им все отдала. Значит, только это на них действует. А тут я с ней говорю, и эта малограмотная баба смотрит на меня, будто я мусор. Я не мусор. Неважно, есть у меня деньги или нет. Это неважно. Я не мусор. Здесь важен доллар. Тут один из этой бравой семейки Кеннеди обо­жрался кокаина и подох, а хоронили, будто умер великий пол­ководец. Они здесь все помешались на этих своих долларах. Здесь даже дети стоят в банке и кладут деньги на свой счет. Какое-то безумие. А мы здесь без их чековых книжек, без ра­боты и без родственников. Если у меня есть в Париже родст­венники, то только на кладбище. Их было два брата. У их от­ца были нефтяные вышки. Когда он умер, все деньги перешли к младшему сыну, потому что папа женился против воли своего отца и тот лишил его наследства. Куда делись эти огромные деньги, я не знаю. Раз папа не хотел его разыскивать, это уже не мое дело. Папа безумно любил свою мать, как я свою. По­сле революции она ходила вся в бриллиантах, и никто ее ни­когда не обокрал. Все ею любовались. Она была красивая и очень долго молоденькой оставалась. У меня есть только один ее портрет. Мама отца была породистая. Но это куда-то все ушло. Такая чудовищная жизнь. Она так страшно погибла. У нее была броня, как у папы. Она могла уехать. Но она отдала свою броню возлюбленной брата. А сама осталась. Она сказала: “Я уже старая. Я никуда не поеду. Я знаю немцев. Я видела их в Париже. Это такие галантные люди”. Вот так, милая Оля.

 7

26 декабря

Оля, как вы? Сейчас везде бушует Кристмас. Все кричат “Джизус, Джизус. А я слышу слово “январь”, и у меня мороз по коже. Да что вы, какая работа. Откуда у меня деньги заплатить в агентство? Да разве они меня возьмут так? Кто мне поможет? Вокруг меня либо хилые травинки, как вы да Наташа с Юркой, либо пуэрториканцы. Либо немецкие евреи. Эти тоже сами по себе. К ним не подойдешь. Тут я спраши­ваю свою соседку: “У вас есть “Нью-Йорк таймс”? Я ее не покупаю, потому что не понимаю”. А она мне: “Я тоже не по­нимаю”. “А-а! ” – говорю я. А она здесь почти всю свою жизнь прожила. И вот ей здесь все нравится. Ей все хорошо. Она – бухгалтер. Работает как безумная. Целыми днями ее дома нет. Даже по воскресеньям работает. Она всего боится. Хочет мне помочь, но не может. Она к лендлорду как к Богу относится. Она сказала, что принесет мне газету, чтобы я про работу прочитала. И если мне нужны референс, она даст. Да, она добрый человек. Но какой-то жалкий. Все учила меня, как надо на работу устроиться. Я точно так все сделала, но ее знания вышли мне боком. Нам здесь ничего не помогает. Даже если мы притворяемся ими. Здесь же нет интеллигенции – по­всюду царит низший класс. Мы здесь недопустимы – столько читали да еще и писатели впридачу. Они здесь такие тупые. Меня поражает это сочетание интеллектуальной тупости и социальной изворотливости. Как эти качества уживаются. Да, странно все тут. Я тут вспоминала вас. Здесь по телевизору был дурацкий американский фильм. Как обычно, про каких-то грабителей. Какая-то несчастная парочка стояла в банке в оче­реди, чтобы честно получить свою несчастную двадцатку. И тут, конечно, появились грабители. И все попадали в обморок от страха, и эта парочка тоже попадала. Но тут пришли поли­цейские, и в этой драке увесистая пачка упала к ногам этой парочки, и они подобрали. И деньги им нужны, и никто бы в этой суете не хватился этой несчастной пачки, но они ее чест­но вернули и пошли дальше бедствовать. Мы тоже такие же неклепистые, как эта парочка. Вы извините, что я говорю вся­кие глупости. У меня опять с глазами плохо. Я боюсь за глаза и поэтому болтаю всякую ерунду, чтобы отвлечь себя. А как ваш горластый протеже? Когда мы у вас были, он решил про­водить меня. А я говорю: “Не надо меня провожать. Я сама в состоянии найти мой собственный дом”. Да что вы говорите? Откуда же у него деньги на лофт? Ну нет, на государствен­ной службе на лофт не заработаешь. Как бы он ни экономил. Он кого-то где-то обворовал и более удачно, чем в том филь­ме. Может, он дружил с какой-нибудь шопинбэг леди, а у нее в колясочке были припрятаны миллионы. Точно-точно, он ко­го-то придушил, как Раскольников. А, может, он был в лю­бовниках у какой-нибудь почтенной дамы. Ромашка ведь тоже ходил в альфонсиках у старушек. Вот откуда у него сбереженьица. Ну, конечно, дамский угодник с надушенными усами. Вот мы с вами и отвели душу. Ну, ладно, не забывайте.

 

30 декабря

Я, знаете, когда волнуюсь, я так хожу, как белка в коле­се. Мне тут одна моя знакомая сказала, что она хочет мне по­мочь. Я уже так устала. Я ехала в сабвее, и какие-то девушки говорили. Я прислушалась – они по-английски говорят что-то. Я поняла. И вдруг одна из них говорит: “Аи вилл би ин кен. Вот почему она так сказала? Ну, я поняла – это так образно: заперта в банке. Вот я себя чувствую под каким-то стеклянным колпаком – никак не пробьюсь никуда. А Вы знаете, что такое “аут оф блю? Из ничего? Неизвестно откуда? Интерес­но. Я это вычитала в одном журнале. Там про всякие травмы писали. Так там женщина почему-то стоит дороже, чем муж­чина. И голова, и руки, и ноги – иншуренс дороже. Видите, как интересно. Вы знаете, я вот была недалеко от “Бремен хауза”, я увидела там у них очень много греческих товаров. Там есть даже греческая халва: 2 рубля 50 копеек банка. И там есть греческие финики, конфеты. Я посмотрела, так, там такие товары! И шоколадные наборы, и кексы, и всякие пече­нья! А вот ваш знакомый хочет открыть какую-то лавочку с доморощенными французскими пирожными по рецептам его ба­бушки. Кому они нужны? Здесь все на диэте помешаны. Я не знаю, я в таком ужасном состоянии. Меня просто трясет. Я ничего не могу делать. А тут во всю разыгрался Шарапов. Этот малограмотный фарцовщик, который торговал мелким то­варом. Он – шалый идиот, жуликоватый парень, продавал си­гареты, жевательную резинку. Его взяли. И тут он решил, что он – диссидент. Ой-ой, что это? Это у вас в трубке? Вы слышали? А!! Вам нужен телефонный столик – а то еще разо­бьете аппарат. Вы простите, что я в таком состоянии – я боюсь стуков, звонков. Да, вокруг сплошные жулики. Вот как мне получить назад мои картины. Если он – жулик, вор, то даже у них есть правило: уговор дороже денег. Я в беде – у меня не стало отца. А о н мне в голову втуривает, что моя знакомая его дочь выгнала. А сам раздаривает картины по 500 тысяч. Откуда тогда у н е г о эти картины, если моя знако­мая ничего не дала его дочери? Я тут спросила одного, как заста­вить е г о вернуть картины, а он мне говорит: “Я про н е г о узнала – Вы е г о лучше не трогайте – это очень опасный че­ловек”. Нам везет на жуликов. Папа привез с собой книгу од­ного специалиста по нефти, где он выдвинул свою гипотезу о том, как нефть происходит, после чего нашли на Урале огром­ные залежи нефти. Папа, когда приехал, давал интервью про нефть. Он думал, что на этой книге он заработает. Он на это очень рассчитывал. И все это лопнуло. Он говорил: “Я думал, что я положил к ногам этой страны миллиарды”. Тут один сказал: “Вы же, извините, вы – дурак. Кто же вначале дает информацию, а потом просит денег. Надо было сказать: “У меня есть ценнейшая информация, но надо узнать, сколько она стоит. Мне же надо жить”. То, что произошло с моим папоч­кой, а теперь со мной происходит – это просто фантастика. Я этого не могу понять. Я все думала, что это какое-то недора­зумение – написала много писем, даже в Вашингтон – но мне никто не ответил. Да, они здесь почему-то не отвечают на письма. Я устала ото всего. И еще разболелась. Даже не знаю, отчего это со мной. Мне здесь посоветовали ромашку выпить, так от запаха ее меня вывернуло. Да нет, при чем здесь желудок. Желудок у меня не больной. Да я не голодаю. Я кашу гречневую ем. Не знаю, отчего заболела. А что мы в Москве лучше питались? Я все смотрела, как это люди пель­мени едят и не травятся? Я так ни разу и не отважилась их попробовать.

 

30 декабря

Оля! Я тут включила телевизор. Там интервью этой зна­менитой Барбары Волген с известной манекенщицей. Она – блондинка, ничего собой не представляет. Она получает сто тысяч в день. Представляете: ван хандрет саузенд в день! Я ее вижу, она то рекламирует помаду, то мейк ап не самых лучших фирм. В “Вулфорсе” продается все эти “калорд герлс. Ну, стандартное дерьмо. Я никак не могу понять, за что она получает сто тысяч долларов. Я как-то видела, как она вела какую-то программу. Она даже стоять не умеет, как-то вся кривляется. Да знаменитую Брукс Шилл, ее-то вы, наверное, знаете. А я люблю один журнал – и оттуда почерпываю вся­кие интересные сведения. Я там вычитала про одну модель: она невероятного роста, под потолком болтается. Она хоро­шенькая девочка. Ей 18 лет. Так вот в ней есть стиль. А это простая деревенская девка с маленькими глазками, уж про интеллект я не говорю. Что они в ней нашли? Какая-то базарная страна. Здесь такие чудовищные контрасты в этой стране. Здесь есть люди такого фантастического богатства, и вдруг тут же совершенно нелепая страшная нищета. Я в четверг поехала к своей приятельнице книги отвезти. Сижу и вдруг слы­шу: откуда-то вонь. Вижу сидит огромный мужик, весь дро­жит, и от него дикая вонь. Я выскочила из вагона и стала ждать другого поезда. Приехала домой и сразу помчалась мыться. И теперь я моюсь по два раза в день. Меня все этот запах преследует. Меня запахи всегда приводят в такое со­стояние. Как можно так запустить себя – это страшно. В об­щем, у меня все плохо. Да, совсем я как-то плохо себя чувст­вую. Я еще сейчас сунула голову под холодный душ. Амери­канцы считают, что это помогает. И у меня такое настроение ужасное. Еще он разболелся. Два дня его трясло от холода. Он, видимо, простудился. Он всю ночь валяется на полу го­лый. Я тут распорола свою кофту – сошью ему попонку. Сей­час более или менее тепло, но пол вообще ледяной. И моя личность больная. Эта порода очень подвержена астме. Я бо­юсь, как бы у него от этих простуд астма не развилась. Един­ственное мое очаровательное существо. Когда я прихожу, он швыряется, бросается, кричит, танцует. А потом начинает сер­диться. Я встретила здесь американку, она говорит про свою собачку: “Это мой бэби. Мои дочь и сын – это чужие люди. И внуки чужие. А это мой бэби”. У нее такая толстенькая чернявенькая собачка, и еще у нее вторая собачка. Старушка говорит: “И это моя бэби. Собаки лучше людей”. Извините меня, я заболталась. Мне не с кем слово сказать. Это такая квартира. Она меня губит. У меня же собака. Для меня все го­сударственные дома закрыты. Да я тут-то погибаю, а в госу­дарственном доме я просто повешусь – я там жить не смогу. Во всяком случае, Наташа с Юркой удрали из государствен­ного дома. Хоть им сейчас совсем не сладко, они все равно рады, что удрали от этой страшной публики. Этот местный люмпен почему-то не любит русских. Ну, конечно, они нам не могут простить, что мы – образованные люди. Вроде, мы и нищие, как они, да вовсе не то, что они. Это их очень раз­дражает. Здесь не любят ничего непохожего. Одно из двух – либо будь интеллигентным, либо нищим. А когда нищий чело­век позволяет себе быть интеллигентным – это их бесит. Вот моя турчанка потому разругалась со мной. Она никак не может понять, чем это я лучше ее – этой дяревни. Ее даже собст­венный муж бросил. Я его понимаю, он – журналист, ему на­до встречаться с людьми, а она рта не может раскрыть. Живет здесь всю жизнь, а говорит по-английски хуже моего.

 

5 января

Я тут была в ужасном состоянии. Мой все болеет. Я по­бежала к американке-соседке. У нее две собаки. Она варила своим лекарство: водку, мед и лимон – и давала им пить эту микстуру. Она и моему залила в рот ложку. Мой, правда, опьянел. А турчанка приперла меня к стенке – я возьму его, и все тут. Я должна его вымыть горячей водой – аи вилл тэйк кер оф ит. А я ей говорю: “Это как это вы возьмете? Это же живое существо. Разве можно им швыряться! Он привык ко мне, он любит меня”. Как это можно взять? Он же ведь тос­ковать будет по мне. Я ухожу на несколько часов, и он места не может найти, а тут она решила взять его у меня. А она на­чала орать. Она какая-то сумасшедшая. И вообще она совсем не такая хорошая. Она знала, что я у Антонины немного денег зарабатываю, и она решила меня вытеснить, стала крутиться вокруг нее, навязывалась с поручениями. Она вся в черном хо­дит – мрачная особа. И она, видно, злая. Недаром ее муж бросил. Теперь она в больную Антонину вцепилась. У той нет сил отказаться – болезнь ее донимает. Мне Антонина сказала: “Вот видишь, она тебе собаку принесла, а мне, видно, смерть принесет”. Да, мрачно все. У меня теперь совсем никого нет. Я совсем одна.

 

8

 

6 января

У меня сегодня такое состояние. Я никак не могу себя по­бедить. У меня прямо бьет в голове. Нет, когда такая головная боль, я не могу лежать. Я подкладываю подушку под спину и сижу. Моему надо было оливкового масла купить. Он простужен, так я еле до магазина дотащилась со своей головной бо­лью. Я просто погибаю. Я так устала. Я просто не могу суще­ствовать. У меня нет никаких денег. И квартира в таком со­стоянии! У меня нет сил подмести. Я даже не могла представить, чтобы в Америке, в такой богатой стране можно так жить. Оля, вы меня извините, я на вас навеяла тоску и безыс­ходность. Здесь же у меня никого вообще нет. Некому пожа­ловаться. Вот я на вас все и обрушиваю. Не знаю, в общем, наверное, есть счастливые люди. Вот, например, здесь есть одна актриса. Ей 56 лет, выглядит она на 30. И фигура у нее хорошая. Теперь она снимается в серии “Дайнасти”. Тут я увидела ее по телевизору. Она стоит вся усыпанная бриллиан­тами и сверкает, как елочка. Не знаю, у меня сегодня такое ужасное настроение. Да что вы! Куда нам до них дотянуться. Они здесь все в своих руках держат. Слишком низко надо прыгать, чтобы допрыгнуть. Здесь даже Завалюшин ничего не смог сделать. Такой живчик. Он ведь в крематории работал, пока эта бездарь Черных газетой заведовал. Здесь правит по­шлость. Помните, как у Достоевского – непреодолимая сила пошлости.

 

8 января

Да, погода дикая. Здесь какие-то сумасшедшие времена года. Не знаешь, чего ждать. Тут даже землетрясение как-то было. Я, правда, его не заметила, но в “Новом русском слове” писали – значит было, надо полагать. Они врут по-крупному, а в мелочах они точны, иначе их главной лжи никто верить не будет. Вы слышали? Говорят какой-то Темкин сбежал со “Свободы” в совдеп. Вначале он вроде бежал с советского ко­рабля. Сразу стал работать на радио, несколько лет заведовал у них всем, а потом драпанул и объявился в совдепе со своей информацией. Здесь, видимо, много таких. Вот почему нам здесь так трудно. Вот тебе и “Свободная Европа”. Бред ка­кой-то. Говорят, там все повзбесились. А в чем дело-то? Ведь они все на уровне этого Темкина. Они же сами его и выбрали. Никто их не заставлял. Сколько к ним стучалось в закрытую дверь писателей, журналистов, буквально погибающих от голо­да. Я давно говорю, что нами правят люди, которые шевелят губами, когда читают. И ничего тут не поделаешь. У них все­гда будет больше общего с Темкиными, чем с нами, потому мы здесь так бедствуем. И это сейчас везде так. И в Амери­ке, и в Европе. Вот вы рассказывали про вашего приятеля в Париже, который сломался на этих трутнях. Да, бич пошлости, как говорил Достоевский. Самое страшное, что сейчас никому не нужны талантливые люди. Им никто не помогает, и вся бездарь против них. Да нет, я не отчаиваюсь. Это даже по-своему забавно. Интересно смотреть, до какого уровня можно дойти, отдав все во власть бездари. Вот мне тут один писатель звонил. С высшим образованием и помирает с голоду – живет в ночлежках, сидит на вэлфере. Я его спрашиваю: “А чем же вы здесь занимаетесь?” А он мне отвечает: “Я – писатель. И хочу быть писателем”. Видите, есть все-таки еще люди, кото­рые чувствуют призвание. Даже здесь. Трудно поверить. А как вы? Ваш Гринвич Вилидж вызывает у меня прилив нежно­сти. Но теперь мне о нем и мечтать нельзя. Мне тут одна го­ворит: “Вам надо встать на вэлфер”. Кто же мне даст вэлфер? У меня квартира 300 долларов   Для вэлфера нужна квартира только за 150 долларов. Она мне говорит: “Так вы попросите лендлорда, чтобы он вам дал письмо, что вы платите 150 дол­ларов”. Ну, с какой стати, скажите, он станет давать мне это письмо? Он тут вдруг меня спросил вчера “А вы что вэлфер получаете? ” Я ему говорю, что я не получаю никакого вэлфе­ра. Он сказал: “О!” Знаете, Оля, здесь не любят тех, кто на вэлфере. Они их не считают за людей. А эта мне, видите ли, советует: “Тогда вам надо получать по нетрудоспособности”. “Да зачем же вы из меня калеку-то делаете? Какая же я нетрудоспособная? Я могу работать”. Мне бы денег немного по­лучить. Я могла бы расплатиться со всеми. Для меня открыта одна дверь – к смерти. Что-то вокруг меня уж очень все чер­ное. Куда я ни толкаюсь, все закрыто. Здесь почему-то всюду одна сволочь. Вообще здесь все принимает какие-то утриро­ванные формы – уж если царят сволочи, то без просвета, при­личного человека и не надейся встретить. Я живу в затравлен­ном состоянии. Ночью на меня находит отчаяние. Я начинаю звонить туда в два, полтретьего, в три, полчетвертого, в четы­ре, полпятого, в пять. Мы как с папой стали бороться с н и м, все пошло к одному. Теперь его не стало. Я понимаю, что всем здесь нелегко. Даже барственный Ромашка с надушенны­ми усами с утра щи варит. В их кафе дежурное блюдо щи, и он варит щи. Так и хочется позлословить, что наконец-то он нашел себе место с четырьмя иностранными языками. Вернее, эта страна поставила его на место. Теперь он при деле – це­лыми днями варит кислые щи. Ну, хоть голодным не сидит, вроде меня. Кому здесь нужны его щи? По мне уж лучше французский луковый суп – совершенно очаровательная штуч­ка. Меня Антонина им угощала. Она регулярно забредает в немецкое кафе. Она каждую неделю бывает на Ист Сайде – ездит на химиотерапию, ей в вену вливают платину. Я тут по­ехала с ней – никакой там работы, просто посидеть с ней за двадцатку, чтобы ей не было одиноко, и в случае, ежели какая помощь понадобится. Ну, она вышла оттуда и говорит: “Не могу никуда ехать. Пойдем, я хочу этого супа поесть”. Теперь я знаю, что это за прелесть. Вот будут деньги, обязательно схожу в это кафе и поем лукового супа. Тут она меня звала недавно, но я не поехала, она все не могла понять, почему я отказываюсь. “Не бойся, я тебе заплачу. Ты же сидишь без денег. И сходим супу поедим”. Она не может понять, что мне плохо в такси. Люди понимают только себя. Она думает, что я преувеличиваю. У меня вообще все плохо. Я не знаю, что предпринять. Ничего у меня не получается.

 

16 января

Я, наверное, действительно какая-то тупая. Вот тут мой журнал пришел – “Вог”. Там про меня все написано. Я все слова знаю, а перевести не могу. Самое любопытное, что когда я читаю про неприятности, все слово в слово сбывается. А хо­рошие вещи – нет. Прямо до смешного. В том гороскопе все про меня было написано и про мои головные боли, и про то, что Сатурн – это планета кармы. Я решила, что на меня что-то надвигается. Я ни на что не надеюсь. Хотя надежду терять нельзя. Оля, вы знаете, я хотела вас спросить. У меня была книга по-английски “Борьба с безумием”. Я хотела найти ее, но не знаю, как это спеллингуется. Это для моей знакомой. Помните, я говорила, что у нее сын болен. Я узнала, что с ним. У него полностью поражена воля. Это началось с детства. Но она не замечала этого. Сейчас его преследуют галлюцина­ции. Я ей сказал, чтобы она написала на Филиппины. Там мо­нахи могут его вылечить. Да мне вряд ли что поможет. Я же беяндер. Против меня все звезды. Я неудачник. Это судьба, и ничего с ней не поделаешь. Через нее не перепрыгнешь. Я фа­талист. У меня вообще родители были странные. А бабушка так вообще не могла понять, почему она принадлежит этой странной стране. Она всю жизнь бредила пустыней, Египтом, люто ненавидела снег. Хотя она была из хорошей русской се­мьи. Она кончила Институт благородных девиц. Прекрасно го­ворила по-французски и прожила страшную жизнь – я вам рассказывала. У нее на глазах расстреляли ее мужа. У нее бы­ло 13 братьев и сестер. Один ее старший брат был художни­ком, до революции жил в Париже. Потом его заставили рисо­вать всех вождей. Когда умирал очередной вождь, его вызыва­ли рисовать. Он запил. Когда звонили в дверь, он трясся – все время ждал ареста. Да, вокруг меня было много чего. Все это ушло и смыто революцией. Ничего не осталось. Революция уничтожила всех, кого можно. Отец моего отца куда-то удрал. У него были пляжи, дома. Может, он жив сейчас. Я говорила папе: “Миллионеры долго живут”. Да как его найти? Да нет, теперь бы мне только дожить. Я устала от этой жизни. Я по­глупела и стала идиотом. Я деградирую. Я всегда читала, ин­тересовалась всем. А здесь я только и думаю, как бы запла­тить за квартиру и вылезти из этих долгов. Ой, Оля, вы, пря­мо, как мой папа. Папе нужно было продать пальто. Он пошел на толкучку, сел в сторону и сидит. Наконец, к нему подошел один мужчина и спрашивает: “Вы пальто продаете?” “Да, – говорит, – а как вы узнали?” А тот отвечает: “У вас такой беспомощный вид. Думаю, наверное, пальто продает”. Вы знаете, я тут посмотрела рекламу мехов. Знаете, кто у них дизай­нер? Эрте. Он делает в таком оглушительном духе. Такие ра­финированные вещи, со вкусом, с изяществом. Вот у кого здесь я видела роскошные вещи, так это у Либераччи. Знаете, здесь есть такой пианист. Он сейчас очень моден. Он выходит на сцену обвешанный б р ы л л и а н т а м и, в розовых камзолах, в манишках из кружев, из соболя, из норки плащи. У него ко­роткие пальцы, и на каждом пальце по прекрасному солитеру. Он – такой шикарный. Он скидывает соболиные плащи и по­казывает б р ы л л и а н т ы – публика млеет. Это ей нравится. Выкатывают на сцену перламутровый рояль. Он выезжает на сцену в машине. Перельманы говорят, что он не пианист, а гарбедж. А я слушала его, он – серьезный пианист. Он играет Шопена при свечах. В Лондоне он собирал огромную аудито­рию.

Он очень популярен у Брайтон Бича. Ну, он – клоун. А почему нельзя быть клоуном? Он сам выбрал эту роль и упи­вается ею. Тут по телевизору показывали комнаты с его кам­золами. Каждый камзол – тысяч на 50. Это тоже шоу. А Перельманы с пеной у рта доказывают, что это безвкусица. А почему нет, если ему нравится? Самое страшное в мире – это убийство. А роскошь всем всегда нравится. Он этим берет. Для Брайтон Бича он – идеал. У него замки в Калифорнии. Машины – каких только нет на свете. Я не могу ничего ска­зать про его игру, но папа считал, что техника у него велико­лепная и быстрота, и точность. А эти Перельманы кричат, что он – холуй. По-моему, он – серьезный пианист. Ведь так же и с писателями. Один любит Толстого, другой – Достоевского. Но нельзя же отрицать одного из-за другого. Они говорят: “Он – ничто”. Я говорю: “Он решил сделать себе карьеру”. Он действовал на более низкие чувства. Многим недоступна игра Перельманов. Они апеллируют к голове, к более высоким чувствам. Но каждый человек творческий. Его надо восприни­мать таким, каков он есть. В творчестве нет эталонов, что можно, а что нельзя. Он так делает – значит, можно. Он то­гда играл вещи цыганского плана, и папа пришел в восторг. А они кричат, что пианист не должен это играть. Почему нет? Мы, например, слушали в Москве пианиста из оркестра Дюка Эллингтона. Он играл прекрасно, с такой отдачей – черный пианист. Это были чувства, которые вас захватывали. Либераччи играет Шопена с капризом – в камзолах с кружевными воротниками. Ведь его-то и надо играть в кружевах и при све­чах – это же приподнятый композитор! А их сын играет Шо­пена казенно, по всем правилам – и ничего своего, ничего не­ожиданного. Вот они и не могут простить ему, что тот играет свободно, страстно, по-цыгански, с надрывом. Вы знаете, в это воскресенье погода была роскошная, и мы с моим красавчиком пошли в парк в клойстер. Ему там нравится, он носится везде, листвой шуршит. И там двое парней играли на гитаре цыган­щину. Сразу привлекли внимание – здесь такие вещи любят. Толпа собралась. Мы с моим немного развлеклись. Мне так тяжело. Я же совсем одна. Я просто не знаю, что делать. Я не знаю, куда мне пойти. Он мне дал имена двух женщин в Гугенхайме. Но их там больше нет – не работают. Я спраши­вала, где они, и ничего не могла добиться. А  е г о  я не могу разыскать. Сын с дочкой не хотят со мной говорить: “Е м у сейчас не до этого”. Я им говорю: “Мой отец звонил  е м у  перед смертью, а  о н  швырял трубку. А вы мне еще что-то объясняете. У вас же моя картина”. “Да, мы знаем, мы будем в Нью-Йорке и отдадим”. “А когда вы будете?” “Не знаем. И звонить  е м у  нельзя, и телефона е г о  вам не дадим”. “Я чуть ли не каждый день звоню вам, и назвонила на 20 долларов”. “А вы берегите деньги, не звоните”. “Вот я не зво­нила – и ни картины, ни денег. Картина у вас. Я за нее про­сила гроши”. Они же страшные, они все хотят даром. Ту кар­тину, которую он у нас вначале взял, ведь, она же у него в каталоге. Он заплатил за нее через 6 месяцев и вместо пяти тысяч прислал две. Так он с нами расплачивался. Папа ему звонил. Он обещал нам 20 тысяч. Где они? “Ничего, целее будут”. Он, в результате, заплатил тысяч пять. Потом выслал чек на десять тысяч. Говорит нам: “Подождите, не кладите чек”. Мы ждем-ждем. Потом пошли, положили. И пришло письмо, что денег нет под этот чек. Я им говорю: “Хотя бы часть дайте. Мне нужны полторы тысячи за квартиру запла­тить”. А сын: “Почему вы мне все это рассказываете? Я ни­чего не знаю”. Вот какие люди. А с турчанкой беда. Она как придет, так четыре часа у вас украдет. Даже пес мой угорел от нее. Забрался под кресло – я его еле нашла там и уложила спать. А по поводу государственных квартир я узнала для вас. Там возле вас есть место – Влади. И за двухкомнатную квар­тиру платят 100 долларов. Если хотите, я могу узнать. Мне туда нельзя соваться, ведь у меня же мой собак. Я же не могу его бросить и съехать на дешевую квартиру – он же ко мне уже привязался. А для вас, может, все-таки лучше там посе­литься, чем платить бешеные деньги. Я бы на вашем месте попробовала, вы же ничем не связаны. Тут у одной моей знако­мой бигем появился – такой роскошный с трагическими глаза­ми и трагической мордой. Женщина, у которой он жил 5 лет, купила квартиру, а там нельзя было с собакой. Так она предпочла стены, и собаку отдала. Если вы берете собаку, надо знать, что они привязчивые, и вы берете на себя обязательст­ва. Что вы хотите, если даже деревья чувствуют и мыслят, а здесь живое существо. Как же можно его бросить? Тут один лесник написал статью. Он пишет, что чувствует душу деревь­ев. Он вообще влюблен в леса. Он считает, что деревья такие же, как люди. Ой, Оля, уже даже не знаю, на каком небе я нахожусь. Я уже потеряла всякую надежду. У меня такое впе­чатление, что мы связались с  э т и м  с т р а ш н ы м  чело­веком, и  о н  нагнал на нас мороку, и я никак не могу вы­браться из этого. На нас все несчастья посыпались. И все об­рушилось со страшной силой на мою голову. И никак это не остановишь. Я не знаю, что делать.

 

20 января

Оля, вы знаете, тут пришел новый каталог. Так я открыла его, закрыла, потом спрятала – подальше от соблазна, потом опять открыла и посмотрела. Там такие платья. Разных цветов – бордового, лилового, а зеленое прямо изумрудное. И костюмы, и юбки, брюки из кожи, из замши. Здесь столько всего есть, а мы сидим без копейки. У меня есть брюки коричневые, кожаные. Я их ношу. У меня были такие же кордироевые. Когда я иду по улице, ко мне подходят: “Это лезер? Я говорю: “Леэер. О, лезер! Будто, я в Москве. Я тут была в “Альтмане”. Ко мне подходит такая роскошная дама: “Вы из Парижа? У вас такие брюки”. И начала со мной по-фран­цузски говорить. Вы знаете, у меня в Москве однажды было французское пальто. Мне из Парижа привезли. Знаете, там есть один знаменитый магазин. Когда мы приехали в Вену, я все мечтала оказаться в Париже и побывать в том магазине из-за этого пальто. Я как-то надела это пальто. И вдруг ка­кая-то женщина ко мне подходит: “Почему вы в моем пальто?” Я на нее глаза вытаращила. А она мне: “Это мое пальто. Я его отдала в химчистку, а вы украли мое пальто”. Я подошла к милиционеру, мы позвонили в химчистку, и там ее пальто было в целости и сохранности. Она, видимо, хотела мое пальто при­своить. Сейчас мне нужно хоть какое-нибудь пальто купить. Мне нужно тряпочкино пальто. В моей куртке нельзя ходить, насквозь продувает. Я так не люблю снег. Он несет смерть деревьям, листьям, траве. Когда шел снег в Москве, со мной начиналась истерика, хоть я и родилась в Москве. Я всегда ждала весны. Когда появлялась земля, я радовалась каждому черному пятнышку. Да, наверное, мне бы понравилось в Кали­форнии, но я туда не добралась, здесь осела и здесь, видимо, подохну. Я потеряла все зубы, одни корни остались. Теперь они начали хулиганить. У меня десна опухла. Я нажралась тет­рациклина, и мне надо много пить, а у меня ни чая, ни сока, ни воды. Мне бы хоть десятку раздобыть. У меня тут было как-то забавно. После тетрациклина мне захотелось капусты. Я купила банку, открыла, мой примчался, стал нюхать и сожрал все прямо из рук. И теперь он у меня ест и морковь, и сэлари. Нет, собаки, в  п р ы н ц и п е, едят овощи. Он у меня и се­ледку жрет. Он любит, когда я мясо варю с морковкой. Он – дорогая штучка. Он и похож на китайского дракона. Китайские пекинезы отличаются от японских – в Китае они длиннее, а в Японии меньше. Ко мне тут черная подошла и стала его цело­вать: “О, у меня такой был. Берегите его. Это не собака, а шампанское”. Нет, в “Саге о Форсайтах” у Клер был тингалинт. Мой отходит постепенно. У него общительный характер открылся. Теперь он играет со всеми, прыгает. Когда он идет со мной, он заглядывает во все щели. Его все время страшно интересовал сабвей. Вчера он меня туда затащил, чтобы удов­летворить свое любопытство. Он у меня совсем как ребенок.

 

5 мая

Эту неделю меня Антонина замучила. Они ее так перепу­гали. Ее всю трясло. Я ей говорю: “Успокойтесь. Один ска­зал, что у вас ничего нет. Другой сказал есть. Ему нужны деньги. В этом все дело”. Я ее полдня убеждала и, наконец, убедила. Она даже смеяться стала. Она говорит: “Ты меня ус­покаиваешь. Как это тебе удается?” И под конец совсем ожи­ла: “Эмма, мне врач сказал, что у меня ничего нет. Как ты и говорила”. Я ей говорю: “Да, у вас ничего нет. Вы не похожи на человека, у которого это есть”. Мне жалко ее. Я плакала, чтобы она не видела. Мне страшно жалко ее мужа. Ему 95 лет. Он безумно ее любит. Они 40 лет вместе прожили. Это редко бывает. Муж ее не хотел везти в большой Пре­свитерианский госпиталь, а хотел в маленький, в центре. Там врачи – убийцы какие-то. Им только деньги нужны. Как это можно, чтобы так было? Они совали своему врачу много де­нег. Помимо иншуренсца. И все бестолку. Он из них только деньги выкачивает. Она мне говорит: “Я боюсь его”. И все равно идет к нему, как кролик к удаву. И слышать не хочет о лекарях, о травах. Я вообще не знаю, что здесь происходит. Оля, а вы слышали тут сейчас шумят по поводу Джона Мен­деля. Узнали, что он где-то в Бразилии. Они его ищут. Ока­зывается, что он умер. Но выступает масса и французов, и ев­реев и говорят, что это – убийца, что он не умер. Что он, мол, был крепкий, здоровый, когда убивал. И он жив. Я не знаю, как такие люди вообще могут жить на свете. Он должен был быть не в своем уме. Методично убивать людей. Я не по­нимаю, как может такой человек существовать на земле? Уби­вать и потом жить. Я этого не понимаю. У папы был знако­мый. Он был на войне. Так она на всю жизнь с ним осталась. Он говорит: ночами я там, на войне. Она от него не уходит. Он никого не мог убить. Он был очень робкий, совестливый человек. Его какая-то сила берегла. У нас соседка была. Рус­ская, обыкновенная, очень совестливая, ненавидела советскую власть, страшно ее боялась. Она была из дворянской семьи. А муж был партийный. Но она его любила. Тут мужа забрали на войну. И она так боялась, что его убьют на войне. Безгранич­но. А тетка ей сказала: если ты будешь о нем постоянно ду­мать с любовью, то его не убьют. Но как-то она заболела и была без сознания. Тут-то его ранили. Но это даже к лучше­му. Его с ранением домой отпустили. А что я? Я не могу до­ждаться никаких денег. Мне нужно хотя бы месяц отдохнуть, чтобы не думать о квартплате, о свете, о телефоне. Меня так ударила смерть отца. Он был хороший человек. Его все люби­ли. Даже этот страшный Парин. Папа работал на радио в 50-х годах, и ему этот Парин говорил: “Тут у вас работает Горе­лов, он пишет, что вы – враг народа. И антисоветский че­ловек. Пока все эти письма ко мне попадают. Но если их уви­дит кто-нибудь другой, вы понимаете чем это вам грозит”. Он дал ему прочитать эти письма, и у отца полголовы стала белой. Папа, когда уже почти ничего не видел, работал в АПН. Им надо было сдавать по семь-восемь статей. Он все время работал, писал за всех и меня заставлял писать и сдавал по 40 ста­тей. Да нет, за ту же самую зарплату. Его за это очень цени­ли. И он никогда ни на кого ничего не писал. Даже на своих врагов. У них там был один журналист. Он пил очень. Было собрание, и его решили уволить. А папа вбегает и говорит, что это отличный человек. Его вызывают и говорят: “Ну что вы делаете. Вы перед всеми выступаете, расхваливаете его. Смотрите, что он на вас пишет, какие ультиматумы ставит: либо Случевский, либо я. Я требую вышвырнуть Случевского”. А когда “Юность” организовали, его туда так зазывали. Все зна­ли, какой он прекрасный работник. А папа тогда был без работы. Ему Катаев звонит и говорит: “Вы у меня работаете. Вы мне нужны”. Даже там умели ценить людей. А здесь Черных не нашел ничего умнее, чем предложить ему, человеку без ка­ких-либо средств к существованию, 15 долларов за статью. Это профессиональному журналисту-то в его 70 лет. Издевательство какое-то. Он только машинистке заплатил 20 за пе­репечатку.

 

12 мая

Оля, милая, у меня была чудовищная головная боль. По­года стоит какая-то психопатическая. Я как-то вас хотела спросить: возле вас нет “Си-спрея А-а. Сейчас все дорого. Я вот тут смотрела “Эланси”. Стоит фантастически – 45 долларов. Я искала эту “Харли-систем”. Ее нигде нет. Наверное, прогорели. Да, он именно прелестный. Он типа очень дорогих кремов. А вы знаете, меня тут удивили. Я, извините, говорила вам про алое. А сегодня ко мне прибегает турчанка и говорит: “Вот вы говорили про “Алое Вера”. Вот тут купон, можно за­казать”. И, как вы думаете, сколько стоит? Галон – 10 долла­ров и 3 доллара на шипинг. А она хотела 200 долларов. Ну, это же фантастика. Ведь алое буйно растет и дает фантастиче­ские плоды. И как она по такой цене продает? Есть люди, ко­торые умеют ловить рыбку в мутной воде. Я, вообще, здесь никого не понимаю. Вот Антонина: “Ой, меня Бог наказал, не­известно за что. Я болею и болею”. Ничего себе, неизвестно за что. Да хотя бы за то, что она ест живых раков. Покупает их, швыряет живых в кипяток и тут же жрет. Не знаю, нико­гда не пробовала. Я вообще никогда рыбу не ела. А она жи­вого сует в кипяток. Я так напустилась на эту старушонку. Наорала на нее и дверью хлопнула. Я ей говорю: “Вы – пси­хопатка. У вас болезнь страшная. А вы жрете живых раков. Что здесь есть больше нечего? Чего здесь только нет! Бана­ны, абрикосы, персики, манго, тут творог, сыры, соки”. Вы представляете, я для нее манго открыла. Она прожила здесь 40 лет и не знала его. Здесь, вообще, можно делать удиви­тельные вещи. А вы знаете, в Вене на рынке продавались пло­ды кактуса. Они очень вкусные. Они роскошные, эти плоды. Мне сказали, что их любят только в Израиле. А вы знаете, на 34-ой открылся магазин вместо “Корвета” – “Ди виляж”, в подвале. Наверх куда-то мчатся эскалаторы. И там какие-то рестораны французские. И этажи там смешно называются: Пя­тое Авеню, Мэдисон. А в виляже продается жратва. Они ту­да, видимо, из “Мейса” перебрались. Надо бы нам с вами ту­да выбраться. Кого вы видели? Да, это чудовище. Он на всех пишет доносы. Он служит им. Он всякие гнусности писал. Он тут такое написал об одном человеке, которого папа знал. Па­па ему сказал: “Как вам не стыдно. Вы все напридумывали. Вы – чудовище. Вы – кагебист”. Его отец выгнал из дома. Тот, о ком он написал, был злой субъект, но этот подлец. Он – гадина. Он страшный человек. От такого человека лучше подальше держаться. И он наверняка с ними сотрудничает. Наш знакомый сказал папе: я не понимаю, почему он пригрел эту гремучую змею. На папу он тоже наговорил – сказал, что ему за 80, так что куда бы он ни приходил устраиваться, ему говорили: а, а вы молодой. А нам сказали, что вам за 80. А папе еще и семидесяти не было. А сам гад, подлиза, называл папу своим учителем. Он не силен по части журналистики. Это ему не дано. Он про всех пишет доносы, даже про Юрченко написал. Ну, я тоже не знаю, кто такой Юрченко. У них у всех здесь рожи зловещие. Но что касается этого пакостного человека, то я его хорошо знаю. Он почему-то считает себя писателем. Тут он как-то звонит папе и говорит: “Я пишу книгу на очень пикантную тему. Вы должны мне помочь”. А папа ему говорит: “Чем? Если вас это интересует – позвоните Лимонову”. А до этого он написал про какого-то святого. Он как-то настырно и гнусно обо всем пишет. Когда мы приехали, он говорил нам: вы должны здесь работать, где угодно, лишь бы устроиться. А себя он сразу записал в писатели. А как ваш Юрочка Алиев? Перебрался в Париж? Ну да, поближе к сво­ей родной совдепии. Там границу перейдет, и опять окажется в своей Москве. Моя мечта – поехать в Париж. Когда мы были в Вене, нам говорили: давайте, поезжайте в Париж. Папа по­думал-подумал и говорит: “Да нет, лучше в Америку”. Что они там вытворяют в Вене. Они там как у себя дома. К нам соседка прибежала в ужасе. Она получила открытку от сестры. Там было написано только ее имя и отель. Не было ни города, ни страны. И открытка ее нашла. Это о чем-то говорит. Они все о нас знают. Вы представляете, они знали, где мы, кто мы. Они за нами следили. Это настолько страшно. Уехать от них и остаться под их наблюдением. Нет, это не так просто – не все эмигранты жили в этом отеле. И не так-то просто разыскать человека в Вене, не говоря о том, чтобы угадать и город, и страну. Поэтому отец и предпочел уехать подальше. Мы же не знали, что здесь будет то же самое.

 

30 мая

Вот и май прошел. Какой-то он дикий был – то холодно, то тепло. Сегодня ветер сумасшедший, и он все разгоняет. У меня никаких новостей. Я живу сегодняшним днем. А вы слы­шали, “Голос Америки” объявляет конкурс. Их службы работают довольно гнусно. Какая-то разбавленная сладенькая во­дичка. Эта Вандалос, которая сюсюкает про Бродвей, такая дамочка, пропахшая нафталином, делает идиотские передачи. То, что они здесь ляпают, могут делать только непрофессионалы. Тут что-то всюду неблагополучно. Мы ехали на За­пад, а оказались в окружении полуграмотных людей. Казалось, что в совдепии был уровень ниже уж нельзя. А теперь, я ви­жу, что можно. Многие вещи у них как в заводской стенгазе­те. Я не знаю, должны же где-то быть и цивильные люди. Не могли же они их всех перевести. Как это им так удалось – сплошная серятина повсюду. Без единого просвета. Да еще и полуграмотная. Это просто какой-то скандал. Ну, Америка, всегда была диковатой. Потому здесь и правит дикая дивизия. В Европе, видимо, все не так мрачно. Вот папе же сразу же предложили работать в Мюнхене, когда мы сидели в Вене. А здесь и близко не подпустили к редакциям. Но немцы есть немцы. Папа не хотел в Германию. Русские могли и концлаге­ря для себя понастроить, и убивали друг друга, но у них дру­гой характер. А немец он всегда немец. Тут у нас старушка есть, немка. У нас в подвале поселилась кошка. И у нее сей­час, на весну глядя, появились котята. Так эта милая немецкая старушка забила все ходы и выходы в подвале, чтобы они не вышли. Турчанка бегает по ночам и кормит их, они там орут от голода. Старухе под 80 лет, и она не поленилась все забить деревянными досками, основательно, не отдерешь. Как же нужно не любить живое существо. Мрачно это. Тут мне еще знакомая позвонила. Ее ограбили. Влезли воры. Собаке забили кляп. Да очень просто – засунули тряпку в рот. Видимо, пал­кой, иначе бы она их укусила. И ограбили. Ну, у нас следят, сами жильцы дежурят. Не знаю, что мне опять делать. Я Ему послала 250 долларов. Он вернул и написал: “Вы мне должны не 250, а 300 долларов. Будьте добры, пришлите всю сумму”. Я думала, что Он примет эту сумму, а я, как достану 50 долларов, сразу дошлю. Он совершенно отчаянная дрянь. Он мне пишет письмо, что Он меня вышвырнет. Мне надо поехать, попробовать продать эмалевую брошь. Мне бы отсюда пере­браться как-нибудь. Вы знаете, Оля, у меня есть один знако­мый. Я у него узнавала, как бы это снять студию в его краях. Он живет на Мэдисоне и 59-ой. А другой на Мэдисоне и 71-ой. Так тот платит за три комнаты и кухню всего 800 долларов. Мне говорят, что он врет. Он вовсе никакой мне не зна­комый. Я с ним общалась только по телефону. Я его в некото­рой степени побаиваюсь. Он ездит в совдеп, когда захочет. Говорит, что родился в Германии и у него двойное гражданст­во, поэтому он может ездить туда-сюда. Да, им как-то все здесь удается: и квартиры у них, и они не бедствуют. Вот ез­дит себе туда-сюда, как в командировки. Он как-то влезает во все разговоры, про всех узнает. Когда услышал, что мы долго в Европе были, стал расспрашивать про всех. Особенно про одного нашего знакомого. Я ему говорю: “Он любит сен­бернаров”. Что, я ему рассказывать что ли буду? Нет, мы встретили в Вене парочку породистых людей. Вот Голицын, например, породистый, жутко красивый парень. Уж, наверное, у меня есть глаза. А то Наташа мне здесь говорит, что она была фрейлиной. Видали мы таких фрейлин. Да, нет Антонина – это баба из Белоруссии. Вы все перепутали. У нее совсем плохи дела. Спина болела-болела, а тут ей сказали, что у нее шишка в легком, что немедленно надо делать биопсию. Я ей говорю: у вас ничего не может быть. Мой отец писал об этом. Я вычитывала рукопись, и я знаю немного. Я не специалист, но я ей говорю: не трогайте. Смотрите, вы растолстели, у вас ничего такого не может быть. Она выслушала и помчалась в госпиталь. Вчера мне звонит: ой, я тебя люблю; скажи мне, что мне делать. Ты была права. Врач сказал: ничего нет. Это был просто рубец. Я ей говорю: “Надо чего-то одного при­держиваться. Нельзя и там, и там поспеть. Лежите теперь, что ж вам теперь делать. А что они сделали моей приятельни­цей пианисткой. Она пошла в госпиталь с зубами. Они ей вне­сли инфекцию, и у нее начался гнилостный процесс. Теперь она с этим мучается. Тут у них такая молодая актриса Лэйзи Митэлл. Она не спала, так они ее посадили на снотворные, и она совсем потеряла сон. Врачи тут совсем безмозглые. В ос­новном, это люди посредственные. Они отличаются от нас только тем, что 5 лет трубили и задницей взяли свои знания. Они к этим знаниям не имеют никакого отношения. Врач – ведь это же, прежде всего, талант. Это, как писатель или художник. Этому выучиться нельзя. Ты или писатель, или ре­месленник. Так и врач. Вы знаете, Оля, нога у меня не прохо­дит. Да нет, я думаю, это моя старая беда. Это было еще в Москве. Я попала ногой в какую-то ямку. Они там как всегда рыли, и я попала туда. У меня потемнело в глазах. С тех пор я ее подворачивала несколько раз. А здесь я стала ходить без каблуков и окончательно ее подмяла. Теперь она мне не дает покою. Сейчас так болит, что ходить не могу. Мне бы надо поехать к знакомому одолжить немного денег, а я не могу. Нет, я думаю, это не артрит. Я знаю, здесь у многих эта бо­лезнь. Здесь же климат сырой. В России артрит считался бо­лезнью голубых кровей, преимущественно интеллигентных лю­дей. А здесь он у каждого второго. Но в общем они дольше живут, чем в России. Тут по телевизору есть программа о долголетии. Пришла столетняя старушка, такая маленькая, ми­лая. Ведущий ей, предлагая сигареты: “Вы курите?” “Нет, я только сигары люблю”. “А выпиваете?” “Да, два скотча в день”. “Я эксесай делаю”. И легко нагнулась и достала с пола карандаш. “И танцевать люблю”. И смеется. Глаза у нее озор­ные. Все понимает. Славная старушонка. Я не знаю. Я что-то совсем выдохлась. Я так устаю, что еле двигаюсь. Мне как-то все трудно. Может, потому, что мне эти три года так тяжело дались. Я думаю, что мне делать? У меня вчера и сегодня бы­ла такая головная боль. Я сделала гимнастику и справилась с ней. И даже мой радикулит затих. Я делаю гимнастику по полтора часа. А сейчас у меня тело закаменело, потому что я давно не занималась собой. Когда я стала делать упражнения, у меня было такое ощущение, что мое тело каменное. А теперь я его начинаю слышать. Тут комедия была. У нас есть один сосед, у него жена и внук. Он простой человек, но джентльмен – всегда мне дверь открывает. Вчера я вхожу в лифт, а он бежит и кричит: “Подождите!” Вбегает и говорит: “Хелло, кид. Я говорю: “Это я – кид? “Ну, конечно, кид. Года 22-23”. Я говорю: “Да я вашего возраста”. Ну, я получила от этого фан, как они любят говорить. Моя турчанка собралась уехать. На Мраморное море. Она оттуда. Хочет там подле­читься. Она там не была 16 лет. У меня чувство, что ее не впустят обратно. А Марта тоже дикий человек. Она безумно работает. У нее сын, дочь. И по ночам она еще кормит кошек. По дороге она находит мебель, притаскивает ее на себе и чи­нит. И раздаривает соседям. У нас тут новые жильцы появи­лись, так она им теперь тащит. Здесь люди странные. С пре­увеличенными добродетелями и пороками. Здесь все чрезмер­ное. Я устаю от этого.