Виктория Андреева. Сумерки смертного дня (о стихах Валентина Никитина)

Есть поэты-языкобожцы, для которых язык – это последняя инстанция. Таков Бродский. И действительно, язык может стать аккумулятором мудрости, выразителем пластики и ритма явленного, когда (и если) поэт не упирается лбом в пустоту агностицизма и не превращается в счетчик, регистрирующий мертвые конфигурации объектов.
Есть поэты, которые не замечают язык. Они в нем живут, дышат им, как мы дышат воздухом. Они – неразрывная часть языка, его гении и духи, как есть гении и духи стихий. Естественно и без надлома, по-моцартовски легко они оформляют языковую материю, не замечая и не считая щедрых находок своего ненарочитого модернизма. Таков Станислав Красовицкий, признанный мусагет поэтического поколения московских шестидесятых.
Валентин Никитин принадлежит к тем поэтам, для которых язык – форма прорыва в область первоначал. Он либо стесывает его пласты в поисках первопричины:

при сотвореньи мира были те же
извечные начала – твердь и хлябь
и Божий Дух, носившийся над бездной
их горизонтом должен был разъять


либо льнет к нему, входя через молитву в его сокрытые пределы. И постоянно испытывает возможность языка коснуться той реальности, где неявленное становится видимым. Он знает слепоту регистрирующего взгляда (“свет-соглядатай, рассеянный свет”) и глухоту обычного уха, когда поэт затрагивает области невыразимого (“Silentium! священна тишина / в священной тишине косноязычна / живая речь а клинопись письма / мертва как снег, но есть в ней что-то птичье”).
Никитин – поэт неэвклидовой геометрии. Его взгляд не фотографирует с буквальной точностью назойливый и опустошающий вечный континуум. Он – вечный “заложник” реальности неочевидного, нефиксируемого картографами эмпирического: “и каждое неназванное имя он слышит так, как слышит тот, кто слеп”.
Он обрекает себя на диссонанс, чтобы не участвовать в “союзе вещей и трупов” – сговоре метафизических слепцов. Он борется с неразборчивой всеядностью профанического зрения, с его диффузными тенденциями. Его стихи несут в себе опыт духовного становления. Они говорят о приобретении им собственного видения, об освобождения от “диктатуры глаза”, от ограничений, налагаемых на художника эмпирическим зрением. Его метафоры и оксимороны не столько литературные находки, сколько опыт изменения видения, знаки страны, в которой он побывал. В созданной им картине мира вещи являют свои новые облики: плотное становится прозрачным, твердое – податливым, а “наша жизнь, как месяц тонкий, где верх колеблется внизу”.
Его поэтический мир целостен и центростремителен. Несмотря на конвульсии современной атеистической жизни, поэт не теряет истинной перспективы и реальной системы ценностей. Внутренний императив его жизни – постоянная гравитация души к Богу. Его конфессиональная верность проявляется пластично и естественно. Органичность его пребывания в православном этосе сочетается с искренностью и неубывной ясностью личного отношения. Им окрашено его восприятие жизни, природы. Даже в падающем снеге – обычном символе смерти – он узнает нисходящий на землю Логос:

о
берез идущий лес
снег проходит
как Христос
снег воистину
воскрес
и осеняет нас
крестом

Разговор души с Богом – главное содержание его стихов, а молитва – наиболее естественное творческое состояние. Молитвенное чувство живет в нем, как постоянное пламя, никогда не задуваемое порывами ветра, – в горе и радости, в минуты отчаяния и высшего просветления: “а в душу, как молнией шаровой, дохнула отчаянная молитва”, “я на лицо молитвы упаду и буду грезить, грезить наяву”.
Стихи Валентина Никитина возникают в экзистенциальные моменты встречи с самим собой, с жизнью, смертью:



ангел смерти бесшумно вошел
и незримую нить перерезал
и душа – беспокойный орел –
скрылась медленно за перелеском

а внизу на земле как ладья
с черным парусом белого тела
гроб поплыл и ладья проплыла
и вселенная тихо скорбела



Поэт апокалиптического восприятия жизни, Никитин видит исчерпанность профанического времени, его обреченность:



помилуй нас грешных Господь
помилуй нас грешных
уже наступает черед
пожаров кромешных
и в сумерках смертного дня
дыхания дыма
я вижу горят города
неслышно незримо



Никитин вышел из живой органической кавказско-московско-загорско-петербургской среды, насыщенной дружеским общением, религиозно-философскими дискуссиями, стихами. Он является частью сокровенного контекста 70-х годов, когда в русскую интеллектуальную среду неизбежно возвращались и становились ее неотъемлимою частью Платон и Добротолюбие, Р. Штейнер и С. Булгаков, П. Флоренский и Даниил Андреев. Как поэт он сформировался в сильном, ярком поэтическом поле московского литературного подполья, в ряду таких разноликих, но щедро одаренных поэтов, как Станислав Красовицкий, Леонид Аранзон, Илья Бокштейн, Елена Шварц, Валерий Шленов, Евгений Сабуров. Как и многие другие участники этого поколения, Никитин органично сочетает в себе метафизическое беспокойство, интеллектуальную искушенность и творческую самоотверженность.