Андрей Можаев. А.О. Смирнова-Россет. Муза русской литературы (эссе)

            Моей дочери Саше.

            «Золотой век» нашей литературы, культуры изучен, казалось бы, вдоль и поперёк. Невозможно сосчитать, сколько работ создано о нём; и что можно сказать ещё? (автор исключает бульварную и паранаучную беллетристику с её «сенсациями»). Но отчего-то вновь и вновь тянешься к тому времени. И странно: отдаляясь, оно делается сердцу дороже, ближе.

            Это время влечёт неповторимой атмосферой, той культурной средой, что составили совершенно удивительные по своим характерам, судьбам люди. А высокое искусство не случается вне среды, не живёт вне времени само по себе. Поэтому, сполна понять, постичь произведения невозможно без объёмного и достоверного, документального познания эпохи. В бытии наций искусство, литература, история всегда идут рука об руку. Именно они формируют культуру личности, начиная с раннего детства, и даже ещё до рождения, из духа, интересов семьи. Ну, и сами художники также «питаются» токами своего времени, где среда им дарит азарт в работе или же убивает его. Потому, история литературы, искусства всегда изучает дружеский круг художников, среду общения. И это изучение в науке истинной не имеет ничего общего с поиском «жареных фактов, копанием в белье» и пр.

           

«Золотой» наш век был особенно богат на удивительных людей. Одна из характернейших, ярчайших личностей – Александра Осиповна Россет, в замужестве Смирнова. С момента появления в свете, обществе она встала в самый центр круга литературной жизни. И её значение в этой жизни уникально.

Появление в салонах северной столицы молоденькой фрейлины: выразительно-красивой, умной, замечательно образованной, обладающей художественным вкусом и острой на язык, - сразу вызвало взрыв романтическо-романических чувств и страстей поэтической братии. Это лучше всех описал поэт князь Вяземский, едва ли не первый женолюб эпохи и один из главных поклонников Александры Осиповны:

            «В то самое время расцвела в Петербурге одна девица, и все мы, более или менее, были военнопленными красавицы… Кто-то из нас прозвал южную черноокую девицу Донна Соль, главною действующею личностью испанской драмы Гюго. Жуковский, который часто любил облекать поэтическую мысль выражением шуточным и удачно пошлым, прозвал её «небесным дьяволёнком». Кто хвалил её чёрные глаза, иногда улыбающиеся, иногда огнестрельные; кто – стройное и маленькое ушко, эту аристократическую женскую примету, как ручка и как ножка; кто любовался её красивою и своеобразною миловидностью. Иной готов был, глядя на неё, вспомнить старые, вовсе незвучные стихи Востокова и воскликнуть:

        «О, какая гармонИя

В редкий сей ансамбль влита»!

            И заметим мимоходом, что она очень бы смеялась этим стихам: несмотря на…светскость свою, она любила русскую поэзию и обладала тонким и верным поэтическим чутьём. Она угадывала (более того, она верно понимала) и всё высокое, и всё смешное. Изящное стихотворение Пушкина приводило её в восторг. Переряженная и масляничная поэзия Курдюковой находила в ней сочувственный смех… Наша красавица умела постигать Рафаэля, но не отворачивалась…от карикатуры Гогарта и даже Кома. Вообще увлекала она всех живостью своею, чуткостью впечатлений, остроумием, нередко поэтическим настроением. Прибавьте к этому…не лишённую прелести, какую-то южную ленивость, усталость. В ней было что-то от «севильской женственности». Вдруг эта мнимая бесстрастность расшевелится или тёплым сочувствием всему прекрасному, доброму, возвышенному, или (да простят мне барыни выражение) ощетинится скептическим и язвительным отзывом на жизнь и на людей. Она была смесь противоречий, но эти противоречия были как музыкальные разнозвучия, которые под рукою художника сливаются в какое-то странное, но увлекательное созвучие…

            Хотя не было в чулках её ни единой синей петли, она могла прослыть у некоторых «академиком в чепце»… Даже богословские вопросы, богословские прения были для неё заманчивы. Профессор Духовной Академии мог быть не лишним в дамском кабинете её, как и дипломат, как Пушкин или Гоголь, как гвардейский любезник… Одним словом, в запасе любезности её было если не всем сёстрам по серьгам, то всем братьям по «сердечной загвоздке», как сказал бы Жуковский. Молодой русский врач С. Был также в числе прихваченных гвоздём. Когда говорили о ней и хвалили её, он всегда прибавлял: «А заметьте, как она славно кушает. Это верный признак здоровой натуры и правильного пищеварения». Каждый смотрел на неё со своей точки зрения: Пушкин увлекался прелестью и умом её, врач С. Исправностью её желудка».

            Здесь надо отметить: в последнем предложении князь Вяземский вольно или невольно (может быть, из духа соперничества) смещает акценты. Для Пушкина Россет прежде всего была ценна своим умом и литературным вкусом. А вот для П.Вяземского – именно прелестью.

            Из воспоминаний князя-поэта совершенно ясно, почему явление в свете Александры Осиповны вызвало не просто поток стихов к ней, но целую поэтическую дуэль, состязание: и прямое, и косвенное, и растянувшееся во времени на годы. В подтверждение этому дадим первое слово самому Вяземскому:

    «Вы – Донна Соль, подчас и Донна Перец!

     Но всё нам лакомо и сладостно от вас,

     И каждый мыслями и чувствами из нас

     Ваш верноподданный и ваш единоверец.

     Но всех счастливей будет тот,

Кто к сердцу вашему надёжный путь проложит

     И радостно сказать вам может:

     О, Донна Сахар! Донна Мёд»!

            Надо отметить сразу – эти пожелания, эти строки, увы, не оправдались: Александра Осиповна в семейной жизни оказалась несчастлива и замуж вышла совсем не за поэта.

            Но вернёмся к дуэли-состязанию. Очередь за Соболевским, ближайшим другом Пушкина и Смирновой-Россет. Он близок Александру Сергеевичу в оценке лучших качеств её:

   «Не за пышные плечи,

Не за чёрный ваш глаз,

      А за умные речи

      Полюбил бы я вас».

            Скажем сразу: пышные плечи здесь поэтизированы как дань вкусам времени. А сама Россет была хрупкого сложения, невысокого роста.

            Вяземский на это четверостишие Соболевского как бы возражает:

  «И молча бы вы умницей прослыли,

   Дар слова, острота, - всё это роскошь в вас:

В глаза посмотришь вам – и разглядишь как раз,

   Что с неба звёзды вы схватили».

            Также, князь-поэт пишет ещё стихотворение, где сравнивает глаза Александры Осиповны с южными звёздами.

            На его велеречивость, приподнятость тона в тех стихах не без приглушённого ехидства откликается Пушкин, явно посмеивается над восторженным другом. Это происходило в тысяча восемьсот двадцать восьмом году, и первый наш поэт хотя и был знаком с Россет, но той их известной: тёплой и тесной дружбы, - ещё не возникло.

«Она мила – скажу меж нами –

Придворных витязей гроза,

И можно с южными звездами

Сравнить, особенно стихами,

Её черкесские глаза.

Она владеет ими смело,

Они горят огня живей;

Но, сам признайся, то ли дело

Глаза Олениной моей»!..

            С Пушкиным категорически не согласен его приятель поэт Василий Туманский. Его стихи о глазах Александры Осиповны станут знаменитой народной песнью.

     «Любил я очи голубые,

       Теперь влюбился в чёрные,

       Те были нежные такие,

       А эти непокорные.

 

       Глядеть, бывало, не устанут

       Те долго, выразительно;

       А эти не глядят, а взглянут –

Так, словно царь властительный.

 

       На тех порой сверкали слёзы,

       Любви немые жалобы,

       А тут не слёзы, а угрозы, -

       А то и слёз не стало бы».

            Теперь послушаем самого чтимого и старшего по летам Василия Андреевича Жуковского. Надо пояснить сразу во избежание недоумения читателей: этот чудесный мечтательный поэт имел пристрастие и забаву – сочинять шутливые послания, которые мило именовал «галиматьёй». В них он ставил цель состязаться с самим прославленным пиитом графом Хвостовым. Вот, что он пишет Россет:

      «…Я на всё решиться готов! Прикажете ль, кожу

Дам содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам

      Дюжину тёплых калошей, дабы гуляя по травке,

Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль, уши

      Дам отрезать себе, чтобы в летнее время хлопушкой

      Вам усердно служа, колотили они дерзновенных

      Мух, досаждающих вам неотступной своею любовью

      К вашему смуглому личику»…

            За этой шутливостью укрыто серьёзное увлечение Василия Андреевича молоденькой фрейлиной Императрицы Александры Фёдоровны, которое будет иметь продолжение. Но об этом – чуть позже…

            Итог этому повальному увлечению подводит насмешливый Пушкин. Каламбурит, намекая на общие пересуды-разговоры о Россет, что велись компанией за карточной игрой под названием «тэ-тэ-тэ»:

    «…Черноокая Россети

В самовластной красоте

Все сердца пленила эти

     Те, те, те и те, те, те».

            Но итог этот всего лишь промежуточный. Позже под обаяние Александры Осиповны подпадёт и первое «послепушкинское» поколение молодых «любомудров», будущих основателей славянофильского движения. И с ними Россет также найдёт общие интересы, общие запросы ума и сердца. Хотя, над славянофилами она подтрунивала и даже колола их «глашатаев» за крайности увлечения идеей.

            Но это не мешает Алексею Хомякову в стихах о ней проводить ассоциацию с розой, выводя её из корня французской фамилии Россет. Фамилия, действительно, связана с этим прекрасным цветком, изображённом на их родовом гербе, и уходит корнями к рыцарям эпохи крестовых походов.

            А Иван Аксаков при знакомстве сначала отшатнётся от этой удивительной женщины, не сможет сразу понять её, оценить те воспетые достоинства. Но позже признает и силу ума, и очарование Александры Осиповны, хотя и продолжит с опаской относиться к ней. Он буквально повторит выражения о ней и Пушкина, и Туманского: «в самовластной красоте», «словно царь властительный». В письме к отцу Иван Сергеевич Аксаков скажет, что эту непонятную женщину скорее признаёшь как царицу ума и чувств. Но как жену ему её представить трудно.

            В конце тридцатых годов эту поэтическую линию продолжит и, пожалуй, завершит Лермонтов. Удивительно, как он сумел подхватить и выразить сквозь годы интонацию строк Пушкина о ней! Вот параллель Лермонтова:

       «…Люблю я парадоксы ваши,

       И ха-ха-ха, и хи-хи-хи,

Смирновой штучку, фарсу Саши

       И Ишки Мятлева стихи».

            Конечно, помимо шуток, помимо дружеских восхвалений и любований, были и другие, великие стихи, посвящённые Смирновой-Россет теми же Пушкиным, Лермонтовым. Были другие, глубокие и совсем не шутливые, отношения. Но о них – позже. Потому, что сейчас нужно рассказать, как и откуда появилась в столице Империи эта черноокая чудо-женщина, произведшая небывалую поэтическую бурю.

 

            Детство, юность, да и последующая жизнь Александры Осиповны складывались очень непросто. Казалось бы, эта очаровательная женщина избалована успехом, но на самом деле всё обстояло иначе. Своим местом в  истории она обязана прежде всего твёрдому, мужественному характеру, который складывался у неё под давлением ряда печальных обстоятельств.

            Лучше всех рассказала о своей жизни сама Смирнова-Россет в известнейшей книге воспоминаний. Этими драгоценными мемуарами, документами эпохи, мы обязаны Пушкину, который прекрасно понимал всю важность личной, семейной, родовой памяти. Он имел обычай покупать и дарить друзьям альбомы и при этом брал слово записывать в них всё, что те знают и помнят. Заслуги Пушкина в развитии нашей мемуаристики огромны. Ему мы обязаны укоренением этой традиции, ставшей затем обязательной для первого сословия, и целым рядом книг-свидетельств о времени его близких приятелей. Именно эти книги в первую очередь дают возможность ощутить вкус былого, дышать его воздухом.

            В марте тысяча восемьсот тридцать второго года в день рождения Смирновой-Россет Пушкин купил в лавке на Невском и подарил ей альбом. На первой странице написал своим чётким твёрдым и очень красивым, по свидетельству Александры Осиповны, почерком:

«В тревоге пёстрой и бесплодной

         Большого света и двора

Я сохранила взгляд холодный,

Простое сердце, ум свободный

   И правды пламень благородный

         И как дитя была добра;

  Смеялась над толпою вздорной,

         Судила здраво и светло,

         И шутки злости самой чёрной

         Писала прямо набело».

            Это стихотворение – точнейшее и самое глубокое определение личности Александры Смирновой-Россет, хотя с двумя последними строчками она соглашаться не желала. Она отрицала именно «злость» в себе.

            Впоследствии она, как и обещала, заполнила этот альбом своими воспоминаниями, написанными замечательным русским языком. Правда, после её дочь Ольга исковеркает, перепишет их от себя до неузнаваемости. Но в протяжении двадцатого века пушкинисты сумеют расчистить и буквально по крохам восстановить первоначальную запись.

            Итак, родилась Александра Осиповна в тысяча восемьсот девятом году. Её отец, французский дворянин-шевалье Россет, во времена революции эмигрировал, скитался по Европе и Турции, пока не поступил в русскую военную службу при Императрице Екатерине Второй. Сражался за Новороссию с турками на гребной флотилии адмирала Мордвинова, отличился в боях. А затем стал ближайшим помощником герцога Ришелье. Вместе с ним Осип Иванович Россет строил Одессу и весь южный край, был начальников порта и карантина. Когда его старшей дочери Сашеньке шёл шестой год, Осип Иванович, руководивший борьбой с эпидемией, заразился в карантинных бараках и умер от чумы. Дочь и четыре младших её брата осиротели. Благо, отец загодя разместил в банке их наследство в триста тысяч рублей, оставил им маленькое поместье. И некоторые деньги на жизнь имелись.

            Мать их, Надежда Ивановна - урожденная Лорер, сестра будущего декабриста - отвезла детей в именьице Грамаклея под Николаевом к своей матери, грузинской княгине Цициановой, чей род вышел когда-то со своей родины вместе с царём Вахтангом в Россию.

У бабушки, в её скромненьком поместье на хуторе прошли лучшие годы Александры Осиповны и её братьев. Именно там закладывалась основа характера девочки, те драгоценные качества, которые так ясно выразил Пушкин в своём стихотворном посвящении. И там же она впитывала русский язык, живую речь с её меткими словечками, оборотами, народную песенность и чувствование, переживание природы. Вот отрывок из её воспоминаний:

            «Перед захождением солнца ласточки то поднимались, то опускались так низко, что крылышками поднимали пыль и оглашали воздух весёлыми звуками. Они как будто резвились перед ночным отдыхом и потом укрывались в свои гнёзда под крышей. Потом прилетал журавль на крышу сарая, поднимал одну красную лапку и трещал своим красным носиком, зазывая самку и птенцов. Дети говорили: «Журавли Богу молятся. Бабушка, пора ужинать»… Самое замечательное в Грамаклее была ничем не возмутимая тишина, когда на деревне умолкал лай собак и сизый лёгкий дым бурьяна поднимался с земли. Крестьяне вечеряли галушками и пшённой кашей или мамалыгой. Синий бархатный воздух, казалось, пробирался в растворённое окно, его как будто возможно было осязать».

            Спустя многие годы именно такие общие воспоминания тесно сдружат Смирнову и Гоголя, натуры поэтически-созерцательные, открытые высшим запросам души и духа. Также и с Пушкиным в переживании единства природы у неё окажется много близкого. Но главное – эта сельская жизнь превратит её в чисто русскую по складу души девушку, хотя в ней не было ни капли русской крови. Зато, в Александре Осиповне явны многие черты лучших героинь нашей литературы той эпохи. Не отсюда ли особое внимание, тяга к ней поэтов, писателей, интуитивно и сразу понявших её природно-здравую натуру?

            Детство у бабушки одарило девочку также особым обаянием семейных, родовых преданий. А это – великая воспитующая сила: осознание своего корня, связи с почвой. Из тех же самых лет выносила она и дар рассказчика, который особо отмечали друзья. Вот одна из её историй, добродушно наречённых Лермонтовым в его стихе «штучками»:

            «У бабушки была ещё дочь… Она не была хороша, но стройна и грациозна и была необыкновенно кроткая. Раз утром пришли сказать бабушке, что флота капитан приехал на станцию, что бричка сломалась и он просит её починить… Бабушка велела позвать его к обеду. Вошёл плотный среднего роста господин, очень смуглый, с большими чёрными глазами и курчавыми чёрными волосами с проседью. Он расшаркался, подошёл к руке бабушки и сказал: «Имею честь представиться – отставной флота капитан Вантос Иванович Драгневич»… После обеда бабушка пошла в свою комнату и поручила Дунюшке показать гостю сад. Вечером он ужинал и отправился ночевать на станцию. Со станции пришли сказать, что бричка ещё в поломке, и где ему обедать? Гостеприимная бабушка сказала: «Надоть человеку и покушать». И он пришёл к обеду. После обеда Сидорка принёс ему гитару на голубой ленте, и он пел: «Тише, ласточка болтлива» и ещё «Ах, Саша, как не стыдно сердце чужое взять и не отдать». И в это время он посматривал на Дунюшку. Вечером она вместе с ним гуляла, а после ужина он сделал предложение. «Що ты, с ума спятил, что ли? У меня все дочери за людьми известными, дворяне, а ты що? Да я отродясь не слыхала такого имени: Вантос Иванович, да ещё Драгневич»! Бедный Вантос так смутился таким ответом, что не нашёлся, чтобы ей сказать, что он из славных сербских князей и дворян… Утром хватились Дунюшки. Измаил пришёл сказать, что она села в бричку Драгневича с его гитарой и поехала в Херсон. Бабушка всплеснула руками и при мне сказала: «До какого сраму я дожила на старости, чтоб моя дочка с чужим мужчиной убигла»! По приезде в Херсон они обвенчались под благословением Дубницкого.., он об этом написал, также Дунюшка, но от бабушки не было ответа. Дунюшку это так огорчило, что она заболела и умерла. Вантос перестал играть на гитаре, поставил ей памятник – разбитую вазу на пьедестале, проводил целый день у праха нежно любимой жены; набожный, как все моряки, всякий день бывал у обедни и вечерни, служил панихиды. Он лишился сна и чувствовал, что скоро с ней соединится. В последний день он принёс гитару и так грустно запел вечную память, что соседи кладбища сбежались, но нашли только его труп. Дубницкий продал его походную бричку и гитару и похоронил его возле неё. Бабушку это известие повергло в страшное состояние, и она целыми ночами молилась по усопшим».

            Не правда ли, какое единство с темами русской литературы, особенно – с историями Пушкина, интонациями Гоголя! Это единство вырастало из понимания, знания и переживания самой, казалось бы, простой повседневной жизни с её вдруг вспыхивающими драмами сильных чувств и характеров. Именно это питало ту общую литературную среду, а не «блистание» в салонах с демонстрацией модных манер, вкусов, цитированием из нашумевших книжек. Отсюда же понято и отношение Смирновой-Россет к суете аристократизма, «высшего света», о чём писал Пушкин в своём альбомном посвящении ей, и отношение этого света к ней (об этом будет сказано позже). Зато среди литераторов она была совершенно «своя».

            Вот характерный отрывок из её воспоминаний, записанный поэтом уже другой эпохи Яковом Полонским:

            «Раз я созналась Пушкину, что мало читаю. Он мне говорит: «Послушайте, скажу и я вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чём говорю. Чужой ум меня стесняет. Я такого мнения, что на свете дураков нет. У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до Царя. И действительно, он мог со всеми весело проводить время. Иногда с лакеями беседовал».

            И вместе с этим Александра Осиповна, вслед за Царём, считала Пушкина умнейшим человеком эпохи: «Умнее Пушкина я никого не знала»… Ум, безусловно, идущий от внимания к человеку с его жизнью и сочувствия. Сочувствие – важнейшая родовая черта нашей литературы.

            Но вернёмся к её детским годам в Грамаклее. Увы, они, тихие и ласковые, длились недолго. Мать, Надежда Ивановна, вскоре вышла замуж вторично. Отчимом детей стал полковник Арнольди. Был он выходцем из Италии и, по слухам, выслужился из простых солдат. Человек грубый, невежественный и похотливый, Арнольди разрушил семейный мир. Удивительно, что новая супруга полностью подпала его влиянию. Волевое начало оставило её совершенно, и дети буквально не узнавали свою мать. Так, этот человек не мог пропустить ни одной юбки, волочился за всеми встречными-поперечными, сожительствовал со служанками. Но Надежда Ивановна, будто заворожённая, отрицала самые очевидные свидетельства и буквально «глядела в рот» своему одноногому полковнику (он ходил на протезе-деревяшке), бывшему полной противоположностью Осипу Ивановичу Россет. Дочь особенно остро переживала эту, как считала, душевную измену матери. Вскоре родились дети от нового брака. Александра и её братья очутились на задворках внимания. Следом Арнольди сумел уговорить супругу, и та переписала на него доверенность по управлению наследством детей Россет: банковской суммой в триста тысяч рублей и маленьким поместьем их отца. В конце концов, полковник полностью разорит сирот и даже распродаст все семейные памятные ценности.

            Уже скоро после этого брака полк отчима получил приказ на передислокацию. Начались долгие скитания многодетной семьи по Новороссии, Украйне, коренной России: походы, манёвры, смотры, - и в грязь, и в холод, и в зной. Ночевали на станциях, в попутных поместьях или крестьянских хатах, а то и в чистом поле. В тех странствиях по глубинке Александра Осиповна повидала очень многое от изнанки бытия, встретила такие провинциальные типы, с какими потом столкнётся вновь уже на страницах поэмы «Мёртвые души» Гоголя. И будет многое о том рассказывать Николаю Васильевичу.

            Александра Россет росла, превращалась в подростка. И в эту самую сложную для формирования личности пору она столкнулась с совершенно не детским испытанием. Ей пришлось защищать себя от похоти отчима. Он поначалу долго приглядывался к падчерице, стал уделять ей всё больше внимания. Затем, если они оставались наедине, взял привычку усаживать её к себе на колени, якобы угощая конфетами, и распускал руки. Мать, добровольная раба его, отказывалась верить словам и жалобам. Сашеньку Россет защищала только престарелая няня, швейцарская немка. Арнольди возненавидел её и сделал всё, чтобы выжить из семьи. Ребенок остался один на один с этим животным в человеческом обличье. В те времена Александра Осиповна узнала настоящий страх. Приближающийся стук его протеза в доме предупреждал об опасности. Она убегала к кому-нибудь из старших домочадцев. Но училась и резко отстаивать себя перед ним тоже. Мужественность, твёрдость её характера вырабатывались именно тогда. Но детство, конечно, было искалечено.

            Жизнь под одной крышей становилась невыносимой. Но подходил уже срок, и мать через связи выхлопотала своей нищей дочери место воспитанницы Екатерининского института благородных девиц в Петербурге. Это учебное заведение под покровительством Императриц готовило и выпускало фрейлин Двора. Вот как сама Александра Осиповна описывает событие:

            «Мне купили маленький сундучок, уложили бельё и платье на неделю, и мы поехали в Екатерининский институт, прямо к начальнице. Она нас приняла очень благосклонно… Тут я простилась с маменькой, она очень плакала, а я не проронила ни слезинки; меня утешала мысль, что не услышу стука ненавистной деревяжки».

            Вскоре её мать скончается, но и тогда, по признанию Александры Осиповны, дочь не сможет заплакать над гробом – такой силы было потрясение тем переворотом жизни. Конечно, она любила и жалела свою маменьку, но душевное их отъединение, увы, произошло. Слёзы по ней польются позже.

            И ещё, не сбылась надежда Александры Осиповны не слышать больше «стука ненавистной деревяжки». Арнольди имел наглость являться к ней в институт. И тогда девушка в страхе и отвращении убегала от него по коридорам, просила дам не оставлять её с ним. Узнав причину, начальница института выставила вон похотливца и приказала больше не впускать его никогда. Пробовали также вернуть присвоенное им наследство детей, но отсудить не удалось.

            Итак, девочка осталась круглой сиротой. На неё легла ответственность поддерживать младших братьев. И это притом, что все они оставались нищими. Но общие хлопоты при дворе принесут результат: подрастающих мальчиков определят в Пажеский корпус, военные училища.

            В институте Александра Россет, бесприданница, сдружится с богатейшей невестой России Стефани Потоцкой. Дружба их будет искренняя, долгая. Вместе они будут отдыхать в имении Потоцких на вакациях, вместе читать книжки-романы, мечтать о женихах и будущем семейном счастье, обсуждать достоинства и недостатки молодых людей светского круга. Впрочем, эти обычные для их возраста интересы не слишком поглощали ум и сердце девицы Россет. Её куда больше увлекало другое…

            О ту пору в институте преподавал отечественную литературу лучший из учителей – Плетнёв, ближайший приятель и помощник наших великих литераторов, а в будущем организатор и совладелец вместе с Пушкиным журнала «Современник». Он по настоящему сумел увлечь воспитанниц любовью к изящной словесности, как выражались тогда. Ничто прекрасное и выдающееся не проходило мимо их внимания. Через Плетнёва же Александра Осиповна впервые попадёт в тот круг писателей и поэтов, где так ярко вспыхнет её слава, признанная слава нашей отечественной музы!

            Хотя, курьёза ради, стоит сказать: таких учителей, как Плетнев, было тогда очень мало. Чаще встречались иные. Александра Осиповна иронически вспоминала о преподавателе русского языка, оппоненте Плетнёва. Тот предпочитал новым поэтам старых пиитов, Крылову – Хераскова. И восторженно декламировал воспитанницам такие строки последнего:

«На зелёненьком листочке

Червячок во тьме блистал.

Змий поспешно прибегает и невинного пронзает

Жалом гибельным своим.

«Что я сделал пред тобою»?

Червячок, упадши, рек.

«А зачем блестишь собою»?

Змий сказал и прочь потек.

            Этот пример приведён для того, чтобы показать, как трудно пробивала себе путь новая литература во вкусах того общества. И оттого тем дороже были читатели с верным художественным вкусом. Именно из них постепенно складывалась необходимейшая литературно-художественная среда, дарящая авторам отклик и радость их труда.

 

            Александра Осиповна вышла из института и начала служить фрейлиной: сначала при вдовствующей Императрице Марии Фёдоровне, а затем и при Александре Фёдоровне. Служба, обязанности фрейлины многообразны и часто суетны: она и дама, сопровождающая на церемониях и празднествах, и дежурная в кулуаре, и камеристка, и служанка, и чтица и многое, многое другое.

Россет получила шифр фрейлины на платье в тысяча восемьсот двадцать шестом году. Это был год казни декабристов. И тогда же она не побоялась впервые хлопотать перед Императором Николаем Павловичем, которого всю свою жизнь до самого конца искренне уважала. Она выхлопотала смягчение участи своего дяди Николая Ивановича Лорера, видного участника движения декабристов. Тот был сослан в Забайкалье.

            С того же года Александра Россет появляется в свете. Придворное, салонно-аристократическое окружение не радует её. Девушка узнала ему цену ещё в стенах института. А выше всего она всегда ценила свою внутреннюю свободу. Вот пример из её дневниковых записей того времени: «Утратилось тогда молодое и верное чувство, нас не обманывающее»… «Я никогда не любила сад, а любила поле, не любила салон, а любила приютную комнатку, где незатейливо говорят то, что думают, т.е. что попало». Есть у неё и куда более резкие характеристики дворцового круга. И тут уже слышна перекличка с интонациями Пушкина и Лермонтова. Но даже из этих двух коротких цитат вполне ясно, отчего Александра Осиповна предпочитала дружеский круг литераторов – придворному.

            Самым первым из всех, с кем она познакомилась, был Жуковский, назначенный в этом же самом году воспитателем наследника-Цесаревича Александра. Жуковскому она читала на выпускном экзамене отрывки из его же сочинений. А затем началась их близкая дружба при дворе.

            Василий Андреевич родился в тысяча семьсот восемьдесят третьем году. Он был незаконнорожденным сыном тульского помещика Афанасия Ивановича Бунина и привезённой его крепостными с войны, из-под Бендер, пленной турчанки Сальхи. Новорожденного, по договору с Буниным, усыновил бедный дворянин Андрей Иванович Жуковский.

Александра Осиповна Россет оставила замечательный портрет-описание Василия Андреевича:

            «Нас всех поразили добрые, задумчивые глаза Жуковского. Если б поэзия не поставила уже его на пьедестал, по наружности можно было взять его просто за добряка. Добряк он и был, но при этом сколько было глубины и возвышенности в нём. Оттого его положение в придворной стихии было самое трудное. Только в отношениях к Царской Фамилии ему было всегда хорошо...

            Хотя он был как дитя при дворе, однако очень хорошо понимал, что есть вокруг него интриги, но пачкаться в них не хотел, да и не умел.

            …Жуковский жил тогда, как и до конца своего пребывания при дворе, в Шепелевском дворце (теперь Эрмитаж). Там, как известно, бывали у него литературно-дружеские вечера. С утра на этой тихой лестнице толпились нищие, бедные и просители всякого рода и звания. Он не умел никому отказать.., не раз бывал обманут, но его щедрость и сердоболие никогда не истощались. Однажды он мне показывал свою записную книгу: в один год он роздал 18000 рублей (ассигнациями), что составляло большую половину его средств (надо отметить особо: Александра Осиповна станет первейшим его помощником в сборе средств нуждающимся, начиная от великих писателей, художников и кончая самыми простыми людьми, вплоть до попавших в беду проезжих иностранцев, хотя у неё самой до замужества не будет лишнего и гроша).

            Он говорил мне: «Я во дворце всем надоел моими просьбами и это понимаю, потому что и без меня много раздают Великие Князья, Великие Княгини и в особенности Императрица; одного Александра Николаевича Голицына я не боюсь просить: этот даже радуется»…

            Отношения его к старым товарищам, к друзьям молодости никогда не изменялось. Не раз он подвергался неудовольствию Государя за свою неколебимую верность некоторым из них. Обыкновенно он шёл прямо к Императрице, с ней объяснялся и приходил в восторге сообщить, что «эта душа всё понимает». «У Государя, - говорил он, - первое чувство всегда прекрасно, потом его стараются со всех сторон испортить; однако, погорячившись, он принимает правду». Такой-то натуре пришлось провести столько лет в коридорах Зимнего дворца!

            Но он был чист и светел душою и в этой атмосфере, ничего не утратив, ни таланта, ни душевных сокровищ».

            А теперь послушаем, как уже Василий Андреевич Жуковский относился в те времена к Александре Россет (он был старше её более чем в два раза). Вот одно из шуточных его писем из разряда любимой им и прославленной в круге литераторов «галиматьи». Сквозь неё явственно  проступает искреннее чувство:

            «Милостивая государыня Александра Иосифовна!

            Начну письмо моё необходимым объяснением, почему я отступил от общепринятого обычая касательно письменного изложения вашего почтенного имени. Мне показалось, милостивая государыня, что вас приличнее называть Иосифовною, нежели Осиповною, и сие основывается на моих глубоких знаниях Библейской истории. В Ветхом Завете, если не ошибаюсь, упоминают о некотором Иосифе Прекрасном, сыне известного патриарха Иакова (он был продан своими злыми братьями). Вы, милостивая государыня, будучи весьма прекрасною девицею, имеете неотъемлемое право на то, чтобы родитель ваш именовался Иосифом Прекрасным, а не просто Осипом, слово несколько шероховатое, неприличное красоте и слишком напоминающее об «осиплости», известном и весьма неприятном недуге человеческого горла.

            Кончив сие краткое предисловие, обращаюсь к тому, что вооружило гусиным пером мою руку для начертания нескольких строк к вам, милостивая государыня, строк, коим, признательно сказать, я завидую, ибо они обратят на себя ваши звёздно-сверкающие очи и, может быть, сподобятся произвести вашу зевоту, которая хотя и покривит прелестные уста ваши, но всё не отнимет у них природной их прелести: ибо они останутся прелестными и тогда, когда вы, милостивая государыня, соблаговолите растянуть их на пол-аршина в минуту зевоты или надуть их, как добрую шпанскую муху, в минуту гнева. Чтобы кончить и выразить в двух словах всё, что теперь у меня на сердце, скажу просто и искренне: всё ли вы в добром  здоровьи и будете ли дома после семи часов»?..

            Спустя много времени Александра Осиповна признается: Жуковский в те первые годы их знакомства предлагал ей через Плетнёва руку. Но она отказала: о замужестве тогда серьёзно ещё не задумывалась, да и он был мужчиной не по её нраву. Из-за крайней мягкости характера она его называла беззлобно-дружески «старой бабой». И это тоже была одна из известных её словесных «штучек». Но, несмотря на «штучки», несмотря на отказ, они оставались ближайшими друзьями, единомысленными всегда и во всём.

 

Совершенно иными по тону складывались отношения у Александры Россет и Пушкина. Они познакомились в конце тысяча восемьсот двадцать восьмого года на балу у Хитрово, дочери Михайлы Иларионовича Кутузова. Затем встречались на балах у Потоцких, Карамзиных. Вот как вспоминала о тех первых встречах Александра Осиповна:

«Отправились к Карамзиным на вечер, я знала, что они будут танцевать с тапёром. Все кавалеры были заняты, один Пушкин стоял у двери и предложил мне танцевать с ним мазурку. Мы разговорились и он мне сказал: «Как вы хорошо говорите по-русски». – «Ещё бы, мы в институте всегда говорили по-русски, нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски. А на немецкий махнули рукой» (далее – в переводе с французского). – «Но вы итальянка?» - «Нет, я не принадлежу ни к одной национальности: мой отец был француз, моя бабушка – грузинка, а дед – пруссак, но я православная и по сердцу русская. Плетнёв нам читал вашего «Евгения Онегина», мы были в восторге, но когда он сказал: панталоны, фрак, жилет, мы сказали: какой, однако, Пушкин индеса (непристойный)». Он разразился громким весёлым смехом, свойственным только ему. Про него Брюллов говорил: «Когда Пушкин смеётся, у него даже кишки видны».

С этими предметами гардероба и семейством Карамзиных связан ещё один анекдот, записанный Смирновой-Россет. Это случилось уже позже, на летнем отдыхе в Царском Селе. Государь Николай Павлович часто обедал в дачном доме у Карамзиных, в кругу их дружной семьи. Он очень любил семейность, ту её теплоту и простоту, которой ему в жизни не хватало в силу положения. В то время часто гостевали у Карамзиных и Пушкин, и Россет. При появлении Царя Александр Сергеевич всегда как-то робел, сосредотачивался. Однажды Государь, никогда не предупреждавший о себе заранее, также пришёл отобедать. В прихожей слуга Карамзиных, расстелив на полу кусок полотна, расчерчивал мелом, кроил себе портки. Царя это занятие очень заинтересовало, но он почему-то решил, что слуга готовит Карамзину столбцы для писания летописей, о чём за обедом Николай Павлович со всеми и поделился, интересуясь, над каким местом из Истории Государства Российского Николай Михайлович собирается трудиться. Кое-как отговорились. Но потом дружеская компания взяла привычку называть между собой всяческие виды штанов-панталонов «столбцами» в память о том анекдоте. Как переменчивы вкусы: что казалось юной институтке Россет непристойным в упоминании на людях, через несколько лет вызывало уже беззаботный смех. Такова была «поступь реализма»…

Так же у Карамзиных Александре Осиповне выпало счастье слушать  чтение Пушкиным «Полтавы». Но, увы – поэт был в тот вечер не в духе. Россет описала его и в эти моменты уныния:

«После обеда явился Фирс Голицын и Пушкин. Он захотел прочитать свою последнюю поэму «Полтаву». Нельзя было хуже прочитать своё сочинение, чем Пушкин. Он так вяло читал, что казалось, что ему надоело его собственное создание. Когда он кончил, он спросил у всех их мнения и спросил меня, я так оторопела, что сказала только: «Очень хорошо».

Её поразило то, что поэт спрашивает мнение у молоденькой и не имеющей отношения к литературе девушки! Кстати, Александра Осиповна считала «Полтаву» образцом художественного совершенства. В более поздние годы, с приходом нового поколения поэтов и значительной утратой эстетизма в их стихах, цитировала в спорах, как пример гармонии, красоты, строки именно из этой поэмы. 

Спустя десятилетия Смирнова-Россет, вспоминая те первые годы знакомства, произнесёт странные по первому впечатлению фразы. На вопрос Бартенева, первого биографа Пушкина, ценил ли он её и она его, ответит:

- «О, нет, ни я не ценила его, ни он меня. Я смотрела на него слегка, он много говорил пустяков; мы жили в обществе ветреном. Я была глупа и не обращала на него особенного внимания».

К чему отнести эти слова? Ведь, известно, что ещё в институтские годы Россет зачитывалась произведениями Пушкина, и гений первого поэта России был для неё неоспорим. А вот личные, частные отношения ещё лишены были глубины, искренности будущей дружбы, взаимопонимания. Стоит вспомнить то поэтическое состязание, о котором сказано в самом начале очерка: увлечённость Пушкина Олениной, его подтрунивание  над Вяземским и другими поклонниками Россет, над ней самой – «она мила, скажу меж нами». И он, и она как бы вращаются хоть и в одном круге, но на отдалённых орбитах.

Хотя и с этим размышлением-выводом всё обстоит гораздо сложней. Может быть, того дружеского взаимопонимания у них пока и не было, но Пушкин-то прекрасно сознавал суть её натуры без того. И в те первые годы отдал им должное. Александра Осиповна стала прототипом героини с говорящей фамилией Вольская в его знаменитом прозаическом отрывке  «Гости съезжались на дачу». Этой работой высказаны чрезвычайно важные мысли, даны чрезвычайно важные оценки обществу, которые Пушкину очень многие не простят. И сделано это во многом через героиню Вольскую, в которой современники мигом узнали близкие автору по духу черты характера Александры Россет. Даже склонность её к экзотичным нарядам, то под турчанку в чалме, то под даму эпохи Ренессанса, отмечена:           

               «В сие время двери в залу отворились, и Вольская взошла. Она была в первом цвете молодости. Правильные черты, большие, чёрные глаза, живость движений, самая странность наряда, всё поневоле привлекало внимание. Мужчины встретили её с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала; отвечая криво на общие вопросы, она рассеянно глядела во все стороны; лицо её, изменчивое как облако, изобразило досаду…

            Вдруг она вздрогнула и обернулась к балкону. Беспокойство овладело ею. Она встала, пошла около кресел и столов, остановилась на минуту за стулом старого генерала Р., ничего не отвечала на его тонкий мадригал и вдруг скользнула на балкон…

            Важная княгиня Г. проводила Вольскую глазами и вполголоса сказала своему соседу:

            - Это ни на что не похоже.

            - Она ужасно ветрена, - отвечал он.

            - Ветрена? Этого мало. Она ведёт себя непростительно. Она может не уважать себя сколько ей угодно, но свет ещё не заслуживает от неё такого пренебрежения…

            Гости разъезжались… Вольская вдруг заметила зарю и поспешно оставила балкон, где она около трёх часов сряду находилась наедине с Минским. Хозяйка простилась с нею холодно, а Минского с намерением не удостоила взгляда»…

            Так и вспоминаются строчки Смирновой-Россет: «Я никогда не любила сад, а любила поле; не любила салон, а любила приютную комнатку»… И ниже в тексте отрывка Пушкин через диалог персонажей испанца и русского объясняет, отчего же свет не может вызывать уважения. Позже, в дневниках Александры Осиповны будет достаточно много резких записей-отзывов, совершенно схожих с этими строками Пушкина:

            - «Всякий раз, когда я вхожу в залу княгини В. – и вижу эти немые, неподвижные мумии, напоминающие мне египетские кладбища, какой-то холод меня пронимает. Меж ими нет ни одной моральной власти, ни одно имя не натвержено мне славою – перед чем же я робею?

            - Перед недоброжелательством, - отвечал русский. – Это черта нашего нрава. В народе выражается она насмешливостию, в высшем кругу невниманием и холодностию. Наши дамы к тому же очень поверхностно образованы, и ничто европейское не занимает их мыслей. О мужчинах нечего и говорить. Политика и литература для них не существуют. Остроумие давно в опале как признак легкомыслия. О чём же станут они говорить? О самих себе? Нет, - они слишком хорошо воспитаны. Остаётся им разговор какой-то домашний, мелочной, частный, понятный только для немногих – для избранных. И человек, не принадлежащий к этому малому стаду, принят как чужой…

            - Извините мне мои вопросы, - сказал испанец, - но вряд ли мне найти в другой раз удовлетворительных ответов, и я спешу вами воспользоваться. Вы упомянули о вашей аристократии; что такое русская аристократия.

            - Наша благородная чернь, к которой и я принадлежу, считает своими родоначальниками Рюрика и Мономаха. Я скажу, например, - продолжал русский с видом самодовольного небрежения, - корень дворянства моего теряется в отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах истории нашей. Но если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы многих. Но настоящая аристократия наша с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят до Петра и Елисаветы. Денщики, певчие, хохлы – вот их родоначальники. Говорю не в укор: достоинство – всегда достоинство, и государственная польза требует его возвышения. Смешно только видеть в ничтожных внуках пирожников, денщиков, певчих и дьячков спесь герцога Монморанси, первого христианского барона, и Клермон-Тоннера. Мы так положительны, что стоим на коленах пред настоящим случаем, успехом и.., но очарование древностью, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным достоинствам для нас не существует. Карамзин недавно рассказал нам нашу историю. Но едва ли мы вслушались. Мы гордимся не славою предков, но чином какого-нибудь дяди или балами двоюродной сестры. Заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности».

            Финал этого отрывка - исчерпывающее объяснение того, почему Пушкин дарил близким людям альбомы и брал слово записывать родовые предания и личные воспоминания.

«В тревоге пёстрой и бесплодной

         Большого света и двора

Я сохранила взгляд холодный,

Простое сердце, ум свободный

   И правды пламень благородный

         И как дитя была добра»…

 

            Настоящая дружба Пушкина и Смирновой-Россет, сама потребность в этой дружбе вспыхнула чуть позже создания отрывка «Гости съезжались на дачу» - летом тысяча восемьсот тридцать первого года. Это было редкостное лето юного семейного счастья и настоящего пиршества общения!

Пушкин с молодой женой поселились в Царском Селе, сняв дачу в доме Китаева. Это было их «медовое» лето. Жуковский жил поблизости в Александровском дворце при наследнике. Россет – в Большом дворце, высоко под крышей, где находились «кельи» фрейлин. И все они в те месяцы буквально не расставались. Вот воспоминания о том Александры Осиповны:

            «Тут они оба (Жуковский и Пушкин) взяли привычку приходить ко мне по вечерам, т.е. перед собранием у Императрицы… Если случалось, что меня дома нет, я их заставала в комфортабельной беседе с моими девушками (горничными). «Марья Савельевна у вас аристократка, а Саша, друг мой, из Архангельска, чистая демократка. Никого в грош не ставит» (слова Пушкина). Они заливались смехом, когда она (горничная Саша) Пушкину говорила: «Да что же мне, что вы стихи пишете – дело самое пустое! Вот Василий Андреевич гораздо почётнее вас»… В это время оба, Жуковский и Пушкин, предполагали издание сочинений Жуковского с виньетками. Пушкин рисовал карандашом на клочках бумаги, и у меня сохранился один рисунок».

            Также, оба поэта устроили тогда состязание – взялись писать сказки. Именно тем летом были созданы «Сказка о царе Берендее» и «Поп – толоконный лоб и служитель его Балда».

            К Пушкину чуть не ежедневно приезжал из Павловска молодой литератор Гоголь. Именно в доме Китаева Александра Осиповна познакомилась со своим будущим задушевным другом, а после напрочь забыла о месте и времени их знакомства, отчего Николай Васильевич будет посмеиваться над ней. Но тем летом Гоголь ещё не входил в их близкий круг.

            Россет сблизилась с Натальей Николаевной и часто сама навещала молодых супругов. Вот её запись:

            «Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья… Волоса его обыкновенно были ещё мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара, но он это любил, сидел в сюртуке, без галстука… Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьёзно спрашивал нашего мнения (Гончаровой не исполнилось тогда и девятнадцати лет, Россет было двадцать два года, а Пушкину шёл тридцать третий). Он говорил часто:

- Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих нехорош, мне не нравится…

            Однажды я говорю Пушкину:

            - Мне очень нравятся ваши стихи «Подъезжая под Ижоры».

            - Отчего они вам нравятся?

            - Да так, - они как будто подбоченились, будто плясать хотят.

            Пушкин очень смеялся:

            - Ведь вот, подите, отчего бы это не сказать в книге печатно – «подбоченились» - а как это верно. Говорите же после этого, что книги лучше разговора.

            Наговорившись с ним, я спрашивала его:

            - Что же мы теперь будем делать?

            - А вот что! Не возьмёте ли вы меня прокатиться в придворных дрогах?

            - Поедемте.

            Бывало и поедем. Я сяду с его женой, а он на перекладинке, впереди нас, и всякий раз, бывало, поёт во время таких прогулок:

 «Уж на Руси

  Мундир он носит узкий,

  Ай да Царь, ай да Царь,

Православный Государь»!

            Смирнова-Россет приводит здесь известнейшие стихи казнённого декабриста Рылеева, но с переделанной первой строчкой: «Царь наш – немец русский». И всё рано остаётся удивление той весёлой отвагой компании, разъезжающей по дорожкам Царского с песней личного врага Императора!

            Теперь необходимо сказать несколько слов об отношениях Гончаровой и Россет. В литературоведении давно сложилось и до сих пор встречается мнение, что Наталья Николаевна, мол, гений мужа не понимала, стихов не любила и не ценила, завидовала Россет и прочее. Но из вышеприведённых отрывков видно, что это не так. Подобные мнения почерпнуты из давних сплетен, клеветы, которыми опутали жену Пушкина намеренно. Известны его слова перед смертью: «Бедная. Её заедят». Эта клевета была важнейшей частью широкой многоходовой интриги, буквально загонявшей Пушкина на дуэль в защиту чести жены. «Жёлтая» беллетристика и псевдо-наука постоянно воспроизводят комбинации тех давних сплетен, имеют с того свой гешефт. Их мощно подпитывали сфальсифицированные дочерью Смирновой, Ольгой, мемуары матери. Та вписала резкие характеристики Пушкиной-Гончаровой, исказила характер отношений с Пушкиным, и Пушкина с ними. Но наука уже давненько очистила текст от лжи, восстановила подлинник. И выявила причину случившегося – непомерное честолюбие, претензии тяжелой и снобской по характеру Ольги Смирновой на особое место их фамилии в истории общества с повышением собственного реноме. Хотя личные отношения Натальи Николаевны и Александры Осиповны, в самом деле, не были такими уж благостными.

            Есть и другие важные источники, с помощью которых можно точнее понять эти отношения. Из сопоставления подлинного текста Смирновой и записанных со слов Натальи Николаевны её старшей дочерью от второго брака Александрой Араповой-Ланской воспоминаний становится ясно: эти сложности исходили из обычной женской ревности, соперничества, но не переступали пределов разума. Хотя, от лица самой Араповой звучит в прибавлениях к рассказам матери резкое негодование и выпады против Смирновой и её мемуаров, унижающих достоинство Пушкиной-Ланской. Но в то время, когда писались ею эти обличения, ни Натальи Николаевны, ни Смирновой в живых уже не было. Фальсификация же была доказана гораздо позже. Итак, вот строки, записанные Александрой Араповой-Ланской:

            «После удачливой работы он (Пушкин) выходил усталый, проголодавшийся, но окрылённый духом, и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлений…

            С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Карамзина, Жуковского, Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвётся к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда хватая шляпу, он со своим беззаботным звонким смехом объявлял по вечерам:

- А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет?..

            - Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого моё мнение? – и её нежный задумчивый взгляд с замиранием ждал ответа…

            - Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.

            - А разве Смирнова не женщина? Да, вдобавок, и красивая? – с живостью протестовала она.

            - Для других – не спорю. Для меня – друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь, ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милее со своей неопытностью… Избави Бог от учёных женщин, а коли они ещё за сочинительство ухватятся, - тогда уж прямо нет спасения. Вот тебе мой зарок: если когда-нибудь нашей Маше придёт фантазия хоть один стих написать, первым делом – выпори её хорошенько, чтоб от этой дури и следа не осталось.

            И нежно погладив её понурую головку, он с рукописью отправлялся к Смирновой, оставляя её одну до поздней ночи со своими невесёлыми ревнивыми думами.

            Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны к Смирновой, я добавлю, что хотя они и продолжали часто видеться и были на короткой дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было».

            Эти вполне понятные отношения женщин подтверждают письма Пушкина к жене, где он как бы между делом упоминает, что у Смирновых почти не появляется и тем снимает повод к ревности. Хотя он, конечно же, не забывал Александру Осиповну и чрезвычайно ценил всегда. Её главное качество, что притягивало великих писателей и поэтов, заключалось в умении понять, выявить главное – направление ума, замысла художника, направление литературного движения. То, что Пушкин охарактеризовал, как умение «указать что-нибудь, ведущее к новому горизонту». И это качество её было уникальным и бесценным. Вдобавок, для Александра Сергеевича Смирнова-Россет являлась важнейшим источником, корреспондентом. От неё он узнавал те веяния, те настроения и события при Дворе, а также всяческие истории, что помогали ему и в литературной работе, и в тактике издательско-журнального дела.

            Ну, и ещё одно свидетельство правоты записей Александры Араповой об отношениях этих двух исключительных женщин можно привести. Позже, к сороковому году, вернувшаяся после двух лет жизни в имении Полотняный Завод Наталья Николаевна будет снова встречаться со Смирновой в ближайшем к ней дружеском доме Карамзиных. И никаких противоречий между ними не возникало.

            Но о тех вечерах у Карамзиных будет сказано более подробно ниже. А сейчас необходимо вернуться в тысяча восемьсот тридцать первый год.

 

            То лето явилось преддверием новой жизни не только для молодой семьи Пушкиных, но и для самой Александры Россет. Она уже ходила в невестах, была помолвлена с Николаем Михайловичем Смирновым, человеком из приятельского круга Пушкина. Богатый, родовитый, умный и приятный в обществе, хотя порой вспыльчивый до ярости, он состоял камер-юнкером и служил по дипломатической линии. Из всего круга женихов Александра Осиповна, не желавшая, в общем-то, замужества и не видевшая себе друга по сердцу, остановила всё же выбор на нём. Важную роль сыграло положение Смирнова и его значительное богатство. Увы, эта проза жизни побеждала в том её положении. Замужество позволяло оставить фрейлинскую службу и стать в свете на одну ногу с недоброжелателями-аристократами, получить моральную и материальную независимость. Но эта причина всё-таки не главная - на брак вынуждала забота о будущем четырёх братьев, оставшихся на её попечении. Старшие заканчивали учёбу, близился их выпуск в офицеры. А средств, да ещё – для гвардии, не было. В те времена вся экипировка, амуниция, устройство быта оплачивались из личных средств. И сестра в этом безвыходном положении решается на брак. Вот её жёсткая фраза: «Я продала себя ради моих братьев». К слову, двое из них будут потом нести на своих плечах гроб с телом Пушкина в Конюшенную церковь.

            Но всё это, включая оброненную фразу, случится позже. А тогда, летом тридцать первого года, Александра Россет ещё надеялась на возможное вдруг семейное счастье, настраивала себя на него и, обращаясь к достойным чертам характера жениха, писала ему нежные записки. Их обвенчали в тридцать втором году.

            Увы, надежды её не оправдались. Семейного уюта не состоялось, хотя материальное и общественное положение, как и судьбы братьев, выправились. В этом Смирнов был глубоко порядочен. А вот характерами супруги не сошлись. Вернее, даже не характерами, а самим образом жизни, привычками, представлениями о семье. В этом Николай Михайлович имел крупные в глазах жены недостатки. У него не было чувства дома. Всему он предпочитал мужские холостяцкие компании, пирушки. Соответственно, и жене уделялось внимания мало. И чем дальше – тем меньше. Азарт же его и страсть нашли выход в игре, в казино. Почти всё свободное время отдавались этому, часто без перерывов на обеды, ужины.

            Молодая супруга переживала это остро, с раздражением и неприятием. Чувство несчастливости лишь углубилось, когда между Смирновой и умнейшим, тонким по натуре Юрием Самариным, будущим «знаменем славянофилов», вспыхнуло идеальное чувство, порой доходящее чуть не до взаимного обожания. Они пронесли его до конца жизни, глубоко спрятав в сердцах.

            Все тридцатые годы оказались для Александры Осиповны очень трудными. Семья никак не хотела складываться. Затем - тяжелейшие роды. Более двух суток она не могла разродиться. И в этих мучениях хрупкая, слабая с виду молодая женщина явила исключительное мужество. Она ни разу не позволила себе вскрикнуть. Прокусила губу, но не кричала, лишь стонала глухо. Таков характер – считала недостойным кричать и жаловаться. Доктор-немец, не отходивший от роженицы, и сам измученный тяжелейшим случаем и видом её страданий, был потрясён такой силой воли! Этим же было потрясено и общество.

            Разродиться она так и не смогла и первенца потеряла. Это пошатнуло её здоровье. Они с мужем уезжают за границу на лечение. У него, к тому же – служба.

            В тысяча восемьсот тридцать четвёртом году она удачно родила дочерей-двойняшек. Хотя и эти роды были очень трудные. Друзья сопереживали ей, а потом поздравляли в письмах. Смирновы теперь чаще жили в Бадене и Париже, чем в России. Но Александра Осиповна не теряла связи с происходящим на Родине, с литературным миром. Она прочитывала всё выходящее новое. Подписалась на журнал «Современник», который начали издавать Пушкин с Плетнёвым, поддерживала их направление и журнал, помогала деньгами. В это же время начала принимать у себя в доме Гоголя. Их сближение происходило в Париже с самого начала тридцать седьмого года. Уже совсем рядом чёрная дата…

            Известие о гибели Пушкина она узнала в числе первых. Сын Карамзина, Андрей, сидел у Смирновых за обедом, когда ему принесли письмо. Здесь же, за столом, он прочёл о трагедии. От этой вести все долго потрясённо молчали. Затем пришли Гоголь и Соболевский. Вместе переживали непоправимость события. Николай Васильевич остался подавленным этим. Высказал, что Россия теперь для него опустела.

            Вслед за этим первым письмом стали приходить другие, с подробностями. По Парижу, где было много русских, загуляли те же слухи и сплетни, те же обвинения поэта и его жены, что в Петербурге. Их произносили, как истину, и это мнение считалось общим. Лишь самые близкие друзья Пушкина поняли, что же произошло на самом деле, что стояло за трагедией. И таких людей было очень-очень немного.

            В те чёрные дни торжествующий лжи и злорадства Александра Осиповна высказала чрезвычайно важные мысли и даже предвиденье и тем снова оправдала строки о себе покойного Александра Сергеевича: «смеялась над толпою вздорной, судила здраво и светло». Вновь она поняла и сформулировала самое главное – направление. Вот место из письма Вяземскому:

            «Ничего нет более раздирающе-поэтического, чем его жизнь и его смерть. Я так же была здесь оскорблена, как и вы, несправедливостью общества… Я молчу с теми, которые меня не понимают. Воспоминание о нём сохраняется во мне недостижимым и чистым. Много вещей имела бы я вам сообщить о Пушкине, о людях и делах; но на словах, потому что я побаиваюсь письменных сообщений».

            Как прозрачны эти строки, особенно – последние слова! Смирнова досконально знала придворные круги, хитросплетения, интриги, знала цензуру. Недаром она была не один год корреспондентом, живым путеводителем по этому миру для Пушкина. И чётко сознавала, почему нельзя доверять бумаге, кто и что стоит за всем злодеянием.

            В другой, гораздо более поздней записи Александра Осиповна прямо скажет о бароне Геккерене, о его похоронах в Голландии, что тот умер как собака. К чести Европы, за его гробом не пошёл ни один человек. И даже Дантес не приехал из Парижа проститься с телом. Здесь она прямо указывает на главного исполнителя интриги. И её презрение к нему полностью соответствует презрению Натальи Николаевны, на которую обрушилась вся тяжесть хитро маскируемой под правдоподобие клеветы. Так, Пушкина-Гончарова разорвёт навсегда отношения с сестрой Екатериной, когда узнает, что та посмела в Вене обедать на приёме за одним столом с Геккереном, хотя знала, как этот человек опутывал ложью имя её, как разыгрывал сводника, к чьим соблазнам, якобы, Наталья Николаевна прислушивалась. По свидетельству дочери её, Александры Араповой-Ланской, разрыв с сестрой был единственным случаем в жизни, когда тихая кроткая мать не сдержала гнева.

            В сороковом году Смирнова-Россет у Карамзиных и сама могла слышать от Натальи Николаевны подробности трагедии, той лжи Геккерена, той игры в сводника, которою он её настойчиво опутывал. Этот барон-посланник намеренно навязывал ей беседы в салоне или в перерывах на балу, на людях, о страдании приёмного сына Дантеса, о необходимости быть снисходительной к тому. Он преследовал её и дерзал приезжать домой в отсутствии Пушкина, когда от дома ему было отказано, пытался всучить  письма и даже предлагал матери маленьких детей бегство во Францию. Ему не важны были отповеди, её нежелание слушать, требования покинуть дом. Ему важно было демонстрировать факты встреч и обмена словами. Затем это использовалось при составлении пасквилей с извращённым содержанием этих самых фактов. Недаром Пушкин послал вызов на дуэль именно Геккерену. Он знал от жены все подробности и полностью верил ей. Не было случая, чтобы она солгала или утаила правду. Но расчёт интриги был именно на это знание Пушкиным правды. Так его загоняли на дуэль в защиту чести супруги. И он не мог уклониться от этой дуэли, иначе клевету повернули бы уже в сторону его трусости, личного бесчестья. Счёт шёл очень высокий: достоинство и честь национального гения России. Уронить их, позволить топтать – уронить и топтать имя России. Пушкин и все лучшие люди страны понимали это. И это же выразил вскоре в своём стихотворении отважный Лермонтов.

            Но даже и не барон-злодей Геккерен, в руках которого глупый и влюблённый Дантес превратился в куклу-убийцу, был организатором интриги. Он был её главным исполнителем. За его спиной стояли куда более весомые фигуры!

            В двадцатые годы двадцатого века советский нарком Чичерин, последний представитель знатной дипломатической династии Империи, хранитель родового архива и семейных преданий, прямо назвал организатора травли и гибели Пушкина: семейство Нессельроде. И прежде всего - жену властного многолетнего канцлера Империи (это задокументированное высказывание Чичерина привёл в своей книге о Тютчеве Вадим Кожинов). Надо особо отметить, что и Геккерен, и Нессельроде, и Меттерних, канцлер и фактический правитель Австрийской Империи, были земляками, из баварских немцев. Вся международная политика велась этими коварнейшими деятелями в поддержку лоскутной разваливающейся Австро-Венгрии и германских княжеств. То есть – в пользу усиления пан-германского мира и его доминирования. Эта политика всячески старалась вовлекать Царя Николая Павловича в свой интерес. Этот интерес проводился через пресловутый «Священный союз» под знаменем борьбы с революционностью, демократизмом, конституционализмом. России отводилась роль тупой военной силы, которую при изменчивой конъюнктуре её союзники многократно предавали, предварительно обделав свои дела русскими руками. При этом необходимо было уводить российскую власть от осмысления и достижения её собственных интересов во внутреннем экономическом развитии и оздоровлении, внешнеполитическом влиянии на востоке и юге, и особенно – на Балканах.

            К середине тридцатых годов значение Пушкина для лучшей, действенной части нашего общества и национального самосознания стало исключительным. Сам Царь внимательно прислушивался к его слову и недаром называл умнейшим человеком России. Он открыл ему доступ к части важнейших архивов государства. Пушкин совершал следующий за Карамзиным шаг: он переходил от описания, изложения истории для современников к вопросам философии истории. А эта область всегда связана с идеологией, стратегической разработкой самого курса развития нации в её внутренней и внешней политике, с осознанием своего места и значения в ансамбле мировых держав. Пушкин, со своим недюжинным умом и интуицией, ищет концептуального решения государственно-исторических вопросов первейшей важности. Это вопрос крестьянский, земельный, вопрос перехода от бюрократической тирании к демократизации общества, острейший вопрос улучшения, смягчения нравов развитием просвещённости, неразрывно связанный вопрос правовой и экономический. Известно его выражение: «Законы у нас гуманные, а указы шкуродёрские». То есть, Пушкин призывает к тому, что позже, в очень трудное для страны время сформулирует его лицейский «однокашник» канцлер Горчаков: «Россия сосредотачивается».

            В это же самое время на первое место для Пушкина выходит журнально-издательская работа. Он открывает «Литературную газету» и, главное, журнал «Современник». Помимо выработки литературно-художественного направления, эти издания – канал, которым проводятся перечисленные идеи, вопросы для полемики, созидательного общественного мнения. Рядом на страницах «Современника» печатаются лучшие художественные произведения и публицистика, острейшая, например, историческая полемика с Чаадаевым или изуродованные цензурой мемуары об Отечественной войне Дениса Давыдова. Недаром именно в те годы весь журналистский официоз открывает печатную травлю Пушкина, объявляет его талант исписавшимся, огрубевшим, погрязшим в быте. Усиленно выдвигают и превозносят в противовес Пушкину имена бойких поверхностных сочинителей, продвигают их к милостям двора и высшего света и т.д. Для Александра Сергеевича времена эти были со всех сторон тяжёлыми. Он печатается гораздо реже по сравнения с прежним. Но в нём вызревает иное, куда более значительное качество гения. Он выходит на новый рубеж, распахивает свой горизонт необычайно. Пушкин становится крупнейшей государственной личностью эпохи. А литература наша становится важнейшей созидательно-исторической силой.

Увы, многие тогда верили официозному шельмованию поэтического имени Пушкина. Гнёт этого мнения давил. И поэт многое из нового не публикует, держит пока в столе. Главное сейчас – журнал, развитие литературно-общественного направления. И это прекрасно понимала среди немногих друзей и Александра Осиповна. И как могла, материально и морально, помогала делу. Понимали и помогали Гоголь и Жуковский, Карамзин и Вяземский, и тот же Чаадаев, и Денис Давыдов. Главные идеи по-своему воспринимает и развивает следующее, молодое поколение «любомудров», хотя есть меж ними и определённые расхождения во взглядах. После они расколются на так называемых «славянофилов и западников», но и в своём разногласии о путях развития страны и общества главная цель будет одна. Эта цель – всё та же, которую ставил всеми своими трудами Пушкин. Впрочем, здесь речь идёт уже о следующем периоде истории и культуры. И он достаточно известен.

Вернёмся в тридцать седьмой год, в Париж, в дом Смирновой-Россет, к тому событию, с которого начиналась эта подглавка. После всего, хотя кратко и общо, сказанного становится яснее, каким силам прежде всего мешал и досаждал Пушкин, становятся яснее строки из письма Александры Осиповны князю Вяземскому о боязни раскрывать свои мысли и знания в корреспонденции. А вот - ещё слова уже из другого её письма от апреля месяца к Жуковскому. Слова - предвидение:

«Одно место в нашем кругу пусто, и никогда никто его не заменит. Потеря Пушкина будет ещё чувствительнее со временем. Вероятно, талант его и сам он развились бы с новой силой через несколько лет».

Эту мысль мог высказать тогда только недюжинный по уму человек.   

 

В тридцать восьмом году Александра Осиповна вернулась в Россию. И в Петербурге у Карамзиных состоялось её знакомство с Лермонтовым. Об их отношениях известно меньше всего. В биографиях обоих, в мемуарах и письмах – лишь скупые упоминания друг о друге, без подробностей.  И это накладывает некий шлейф таинственности, побуждает исследователей прелагать разные версии, трактовки причин этого их «полумолчания».

Так, известно, что поэт был вхож в дом Смирновых на правах друга: то есть, мог проходить в комнаты в любое время без доклада и даже в отсутствие хозяев. Это указывает на особую степень близости, доверия. Именно в отсутствии и ожидании хозяйки было вписано Лермонтовым в её альбом, лежавший всегда открытым на столе, знаменитейшее стихотворение-посвящение «А.О. Смирновой»:

«В простосердечии невежды

Короче знать вас я желал.

Но эти сладкие надежды

Теперь я вовсе потерял.

Без вас – хочу сказать вам много,

При вас – я слушать вас хочу:

Но молча вы глядите строго,

И я, в смущении, молчу!

Что ж делать? – речью безыскусной

Ваш ум занять мне не дано…

Всё это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно».

            И здесь тоже - какая-то недосказанность, неудовлетворённость. Да и вписав стихи в альбом, он ушёл тогда, не дождавшись её.

            В продолжение этого, известно со слов Смирновой и из писем Лермонтова, что поэт не дождался от Александры Осиповны никакого отклика на эти стихи и был тем обижен или просто раздосадован. Но причину такого молчания никто из них не указывает. Будто оба решили хранить какую-то тайну!

            Но ведь хорошо известно, как высоко ценила Смирнова дар поэта. Позже она приведёт в воспоминаниях о том послепушкинском времени упадка в литературе характеристику Гоголя, что один Лермонтов тогда пел стройно, своим голосом.

            Также есть у литературоведов, историков основания предполагать, что она лично хлопотала при дворе о смягчении наказания Лермонтову за его дуэль с Барантом.

            К этому следует прибавить строчки из письма Михаила Юрьевича к Столыпину-Монго по дороге на Кавказ незадолго до гибели, в которых он просит сообщить о здоровье Александры Осиповны и о том, благополучно ли она родила (семья Смирновых к тому времени вновь уехала в Баден, где на свет появилась младшая дочь Надежда).

            Эта мемуарная скупость, некая противоречивость в отношениях: и внутренняя близость, участие и сочувствие, и одновременно внешняя дистанция навели некоторых исследователей даже на версию тайной страсти, плодом которой явилась дочь Смирновой и Лермонтова, символически названная Надеждой. Увязывают это с неким тайным смыслом, подтекстом и стихотворения, и того художественно-документального литературного опыта Александры Осиповны, который назван ею «Баденский роман». Это часть мемуаров, написанная гораздо позже описываемых событий. Там рассказано о «платонической» любви её и Николая Киселёва, секретаря посольства во Франции и родственника мужа. Отношения разворачиваются именно во время её беременности и близких родов. Роман записан по-французски и герои даны с некоторым художественным обобщением. Рассказано вновь о детстве, о жизни Смирновой, о жизни Киселёва. Даны объяснения причин их вспыхнувшего чувства.

            В той выдвинутой версии предлагается видеть за взятым как бы напрокат именем Киселёва именно Лермонтова, а время, мол, сдвинуто намеренно. На самом деле это происходило в петербургском доме Смирновой, в результате чего и появилась на свет их дочь. Оттого – тайна и недосказанность; оттого – умышленно приписанное Киселёву чувство. Это сделано ради того, чтобы ни одна душа не узнала их тайну. В защиту этой авантюрной версии выдвигают указания на то, что некоторые обстоятельства жизни, детства Киселёва из романа не соответствуют фактам биографии и сходны с детством Лермонтова. Также в романе есть абзац, где героиня характеризует стихотворение Лермонтова «Молитва» как самое возвышенное по религиозному чувству в современной поэзии. Правда, герой возражает и приводит примером стихи Пушкина. Этот абзац даёт повод сторонникам версии заявлять, что «Молитва» тайно посвящена Лермонтовым Смирновой, а другие его стихи «На рождение ребёнка» якобы обращены к их дочери Надежде. Но всё это – слишком хлипкие поводы для выдвижения таких предположений. Нет даже косвенных свидетельств тому. Зато сегодня подобная экзотика на фоне добровольно-принудительного раскультуривания населения модна, она позволяет сочинителям заявить о себе и что-то с этого получить.

            На самом деле «платонические» чувства Смирновой и Киселёва были. О них Александра Осиповна подробнейше рассказала потом Гоголю и получила от него строгое внушение. Он укорял её в том, что она нарушила заповедь Христову, сердцем изменила мужу и должна в том принести покаяние, исправить себя. Это засвидетельствовано письмами Николая Васильевича и записями самой Смирновой о тех откровениях. Странно было бы думать, что она ради сокрытия тайны, обмана истории, решила обмануть человека, которого считала своим духовным наставником. Мотивы же некоторой идеализации в «Баденском романе» можно объяснить многими причинами, включая чисто личную оценку или переоценку своей жизни и даже неудовлетворённость какими-то её сторонами. Много есть причин, побуждающих человека взяться за перо.

            Теперь, после всего вышесказанного, стоит попытаться взглянуть на её отношения с Лермонтовым уже от характера самого поэта. А характер у него был сложный, и особенно это проявлялось в отношениях с женщинами.

            В мемуарах Араповой-Ланской есть замечательное описание со слов матери, Натальи Николаевны, беседы её с Лермонтовым именно в то самое время, вскоре после отъезда Смирновых в Баден, и в том же самом салоне Карамзиных. Это описание вполне сопоставимо с тем немногим достоверным, что мы знаем об отношениях поэта и Александры Осиповны. Проглядывается тут некая параллель.

Казалось бы, Лермонтову, который написал гневную отповедь убийцам Пушкина, сам Бог велел сблизиться с женой его, выяснить многое в подробностях. Но он ведёт себя прямо противоположно. Неужели, клевета и осуждение светом Натальи Николаевны задели и его сердце? Хотя семейство Карамзиных прекрасно знало правду, неустанно отстаивало её и с особой лаской относилось к Пушкиной-Гончаровой.

Вот это воспоминание, записанное Александрой Араповой:

«Нигде она (Наталья Николаевна) не отдыхала душой, как на карамзинских вечерах, где всегда являлась желанной гостьей. Но в этой пропитанной симпатией атмосфере один только частый посетитель как будто чуждался её. За изысканной вежливостью обращения она угадывала предвзятую враждебность. Это был Лермонтов.

Слишком хорошо воспитанный, чтобы чем-нибудь выдать чувства, оскорбительные для женщины, он всегда избегал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз.

Матери это было тем более чувствительным, что многое в его поэзии меланхолической струёй подходило к настроению её души, будило в ней сочувственное эхо. Находили минуты, когда она стремилась высказаться, как дань поклонения его таланту, так и рвалась ему навстречу, но врождённая застенчивость, смутный страх сковали уста.

Постоянно вращаясь в том же маленьком кругу, они чувствовали незримую, но непреодолимую преграду, выросшую между ними.

Наступил канун отъезда Лермонтова на Кавказ. Верный дорогой привычке, он приехал провести последний вечер с Карамзиными, сказать грустное «прости» собравшимся друзьям… Уступая какому-то необъяснимому побуждению, поэт, к удивлению матери, завладев освободившимся около неё местом, с первых слов завёл разговор, поразивший её своей необычайностью.

Он словно стремился заглянуть в тайник её души и, чтобы вызвать её доверие, сам начал посвящать её в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в разности мнений, в беспощадности суждений, часто отталкивавших от него ни в чём не повинных людей.

Мать поняла, что эта исповедь должна была служить в некотором роде объяснением: она почуяла, что упоение юной, но уже признанной славой, не заглушило в нём неудовлетворённость жизнью. Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощного, отлетающего духа, но живое участие пробудилось мгновенно, и дав ему волю, простыми словами, она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие примеры из собственной тяжёлой доли. И по мере того, как слова непривычным потоком текли с её уст, она могла следить, как достигала цели - …некрасивое, но выразительное лицо Лермонтова точно преображалось под влиянием внутреннего просветления.

В заключение этой беседы, удивившей Карамзиных своей продолжительностью, Лермонтов сказал:

- Когда я только думаю, как мы часто здесь встречались!.. Сколько вечеров, проведённых здесь, в этой гостиной, но в разных углах! Я чуждался вас, малодушно поддаваясь враждебным влияниям. Я видел в вас только холодную, неприступную красавицу, готов был гордиться, что не подчиняюсь общему здешнему культу, и только накануне отъезда надо было мне разглядеть под этой оболочкой женщину, постигнуть её обаяние искренности, которое не разбираешь, а признаёшь, чтобы унести с собой вечный упрёк в близорукости и бесплодное сожаление о даром утраченных часах. Но когда я вернусь, я сумею заслужить прощение и, если не слишком самонадеянная мера, стать когда-нибудь вашим другом. Никто не может помешать посвятить вам ту беззаветную преданность, на которую я чувствую себя способным.

- Прощать мне вам нечего, - ответила Наталья Николаевна, - но если вам удалось уехать с изменившимся мнением обо мне, то поверьте, что мне отрадно оставаться при этом убеждении…

Ему не суждено было вернуться в Петербург. Когда весть о его трагической смерти дошла до матери, сердце её болезненно сжалось. Прощальный вечер так наглядно воскрес в её памяти, что ей показалось, что она потеряла кого-то близкого»…

Может быть, что-то сходное с этими противоречиями ума и сердца происходило у Лермонтова и со Смирновой? После отъезда её в Баден Михаил Юрьевич начал писать повесть «Штосс». И в ней дал в образе Минской её портрет, за которым явно проглядывает его действительное отношение:

«В ту самую минуту, как новоприезжая певица подходила к роялю и развёртывала ноты, одна молодая женщина зевнула, встала и вышла в соседнюю комнату, на это время опустевшую. На ней было чёрное платье, кажется, по случаю придворного траура. На плече, пришпиленный к голубому банту, сверкал бриллиантовый вензель; она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; чёрные, длинные, чудесные волосы оттеняли ещё молодое, правильное, но бледное лицо, и на этом лице сияла печать мысли».

Какая звонкая перекличка со строками стихотворного посвящения ей и с образом Вольской из отрывка Пушкина «Гости съезжались на дачу»! 

           

            Самая глубокая, искренняя дружба связывала Александру Осиповну с Гоголем. Правда, их отношения долгое время разворачивались вяло, как необязательные. Выше уже упоминалось: Смирнова даже забыла, что они познакомились в Царском Селе у Пушкина летом тридцать первого года. Вот, как она сама о том писала:

            «Каким образом, где именно и в какое время я познакомилась с покойным Н.В. Гоголем, совершенно не помню. Это может показаться странным, потому что встреча с замечательным человеком обыкновенно нам памятна, и притом у меня память прекрасная. Когда я однажды спрашивала у Н.В., где мы с вами познакомились, он мне отвечал: «Неужели вы не помните? Вот прекрасно! Так я же вам не скажу: это, впрочем, тем лучше, это значит, что мы всегда были с вами знакомы…

            В 1837 году я провела зиму в Париже… Русских было довольно, в конце зимы был Гоголь… Он был у нас три раза один, и мы уже обходились с ним как с человеком очень знакомым, но которого, как говорится, ни в грош не ставили. Всё это странно, потому что мы читали с восторгом «Вечера на хуторе близ Диканьки» и они меня так живо перенесли в великолепную Малороссию» (может быть, что-то подобное проскальзывало по отношению и к Лермонтову в начале их знакомства, и оттого он обижался?)

             Летом того же года в Бадене их дружба окрепла. Здесь состоялось историческое первое чтение первых глав поэмы «Мертвые души». Смирнова описала в подробностях и то, как это происходило, и то, что этому предшествовало:

            «Мы встречались почти каждое утро. Он ходил или лучше сказать бродил один… Часто он так был задумчив, что я долго, долго его звала; обыкновенно он отказывался со мною гулять, прибирая самые нелепые резоны. Его, кроме Карамзина, из русских никто не знал, и один господин высшего круга мне сказал, встретив меня с ним (пер. с фр.): «Вы находитесь в дурном обществе; вы гуляете с каким-то Гоголем, человеком очень дурного тона».

            В июне месяце он нам вдруг предложил вечером собраться и объявил, что пишет роман под названием «Мертвые души» и хочет прочесть нам две первые главы.

            …Около 7-го часа мы сели кругом стола. Н.В. взошёл, говоря, что будет гроза, что он это чувствует, но несмотря на это вытащил из кармана тетрадку в четвёрку листа и начал первую главу… Меж тем гром гремел, и разразилась одна из самых сильных гроз, какую я запомню… Он поглядывал в окно, но продолжал читать спокойно. Мы были в восторге, хотя что-то было странное в духе каждого из нас» (от автора: надо отметить, что Гоголь воспринимал грозы и нервно, и мистически: именно так описана у него летняя гроза, переходящая в снегопад в главе, где Чичиков приезжает к Коробочке, и может быть, именно тот случай навёл его на это описание).

            А вот ещё одно место из воспоминаний Смирновой, которое говорит о её глубоком понимании и личности Гоголя, и его произведений (что сегодня считается хрестоматийным, тогда понимали единицы):

            «Никто так не читал, как…Николай Васильевич и свои и чужие произведения; мы смеялись неумолкаемо…и не подозревали всей глубины, таящейся в этом комизме. Такова уж участь комика, и надобно, чтобы долго смеялись ему, пока вдруг не уразумеют некоторые избранные, что этот смех вызван у него плачем души любящей и скорбящей, которая орудием взяла смех.

            …Этот вопрос, конечно, смущал Гоголя. Высокий христианин в душе, он знал, что образец наш, Христос Спаситель, не смеялся никогда. Потому легко понять, что произошло в нём, когда он увидел, что Чичиков, Собакевичи, Ноздрёвы производят лишь смех с отвращением… Всё это в первую минуту Гоголь чувствовал; но до страдальчества дошло это позже, когда пошла так называемая его школа, и страдание это вырвалось из груди его в «Переписке с друзьями». Её никто не понял, эту переписку, потому что никому не был открыт он вполне, и что перегорело в его душе (собственные его слова в письме ко мне), было известно только Богу» (здесь надо прибавить, что Смирнова едва ли не первая поняла и отметила: Маниловы, Ноздрёвы, Собакевичи глубоко сидят в натуре каждого человека, откуда их и «вытащил» на свет Божий гений Гоголя).

            С той поры, когда Александра Осиповна поняла главное в душе Гоголя, она стала его «добрым ангелом». Именно её ходатайствам при дворе и просьбам через графа Виельгорского к министру народного просвещения Уварову мы обязаны тем, что «Мёртвые души» вопреки возмущению клерикально-официозных сил напечатаны без цензурных вырезок, убивавших книгу (сочетание слов «мертвые души», особо возмутившее те силы, взято из посланий святого апостола Павла и означает людей, окостеневших в грехах своих и ещё при жизни омертвевших для добродетели).

            Именно Смирнова многократно ссужала деньгами Гоголя и его друга, великого живописца Иванова, буквально голодавших в Италии, и тем давала им возможность продолжать труды.

            Это она долго и настойчиво добивалась и добилась для полунищего нашего гения пособий, а затем и пенсиона от Императора, что было непросто. При этом - выиграла ряд острых стычек с самим шефом жандармов графом Орловым:

            «В воскресенье на обычном вечере Орлов напустился на меня и грубым, громким голосом сказал мне: «Как вы смели беспокоить Государя, и с каких пор вы – русский меценат?» Я отвечала: «С тех пор, как Императрица мне мигнёт, чтобы я адресовалась к Императору (подразумевается – даст знак, когда у того доброе настроение), и с тех пор, как я читала произведения Гоголя, которых вы не знаете, потому что вы грубый неуч и книг не читаете, кроме гнусных сплетен ваших голубых штанов» (цвет формы жандармерии – «Прощай, мундиры голубые» у Лермонтова)… Государь обхватил меня рукой и сказал Орлову: «Я один виноват, потому что не сказал тебе, Алёша, что Гоголю следует пенсия». За ужином Орлов заговаривал со мной, но тщетно. Мы остались с ним навсегда в разладе».

А как глубоко понимала Александра Осиповна художническую душу Гоголя, обычно скрытые глубоко состояния её, из которых и вырастают  произведения! Однажды Николай Васильевич устроил для своего «доброго ангела» чудесную экскурсию по Риму. Она полностью была созвучна с его «Римом», этим лучшим описанием в мировой литературе «вечного города».

Вот воспоминание Смирновой о той экскурсии. Она уже самим стилем своим открывает нашему пониманию истоки той вещи Гоголя, «Рима», и причину того, почему он долгие годы писал о России именно в Италии:

            «Никто не знал лучше Рима (лучше Гоголя)… Не было итальянского историка или хроникёра, которого бы он не прочёл, не было латинского писателя, которого бы он не знал… Он сам мне говорил, что в Риме, в одном только Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления… И точно, в Риме есть что-то примиряющее человека с человечеством. Слава языческого мира там погребена так великолепно; на великолепных развалинах воздвигся другой Рим, христианский, который сперва облекся в смирение в лице мучеников или молчаливых отшельников в катакомбах, но впоследствии веков, заражённый тою же гордынею своих предков, начал погребаться с древним Римом. Развалина материальная и развалина духовная – вот что был он в 40-х годах, но всё над ним то же голубое небо, то же яркое, тёплое, но не палящее солнце, та же синяя ночь с сиянием звёзд, тот же благотворный воздух, не тревожный, как неаполитанский, но успокаивающий. И столько красоты и величия в воспоминаниях не примиряет ли нас с человечеством? Остаётся благодарность Провидению, которое позволило всякому принести плод свой во время своё, и, гуляя по развалинам, убеждаешься без горечи, что народы, царства, так же как и всякая личность, преходящи».

            Именно тогда в Италии у Гоголя и Смирновой начался поворот к вере, вырастание в ней и стремление полнее жить по учению Христову. Это связало их ещё теснее в общем строе, стремлении душ. А весна в Ницце тысяча восемьсот сорок четвёртого года явится кульминацией этой духовной дружбы, уже целиком стоящей на вере. Именно тогда Смирнова открывала ему тайны своего сердца без ложного стеснения, а Гоголь становился для неё наставником. Теперь они держались друг за друга как брат с сестрой во Христе.

            Впереди ждёт их ещё ряд расставаний и дорогих встреч. Николай Михайлович Смирнов, уже произведённый при дворе в камергеры, переходит на службу в министерство внутренних дел. Он назначен калужским губернатором (закончит свою карьеру гражданским губернатором Санкт-Петербурга). Вернувшийся в Россию Гоголь вместе со Смирновыми отправляется в Калугу. Не раз он будет жить в их доме и ездить в Оптину пустынь, просить у святого старца Макария благословения постричься в монахи и даже надоедать ему,  получая отказы.

            Глубоко опечаленный этим Гоголь вновь уехал за границу. Александра же Осиповна стала теперь его бесценным корреспондентом, рассказчиком в письмах о России. Гоголю нужны как воздух материалы – он работал над двумя книгами сразу. Во втором томе незавершённого замысла эпопеи-трилогии «Мертвые души» по её рассказу об отчиме Арнольди написан образ генерала Бетрищева. И сама Александра Осиповна тоже попала на страницы этой книги. Когда в новый приезд свой на Родину Николай Васильевич будет читать в калужском губернаторском доме девять глав второго тома, она сразу узнает себя в одной из героинь. Вот её воспоминание о том:

            «Одно лицо было удивительно хорошо отделано…эмансипированная женщина-красавица, избалованная светом кокетка, проведшая свою молодость в столице, при дворе и за границей. Судьба привела её в провинцию, ей уже за тридцать пять лет, она начинает это чувствовать, ей скучно, жизнь ей в тягость».

            Действительно, так всё и было с нею, и дальше только нарастало. Гоголь многое провидел. Жить губернаторшей Смирновой претило. Особенно – те вынужденные визиты к первым дамам-чиновницам губернии и приёмы их у себя. Всё это так напоминало описанное в первом томе «Мертвых душ»! А с самого прибытия в Калугу её разозлило признание простодушного священника кафедрального собора в том, что все местные опасаются новой губернаторши. Ведь, Лермонтов написал о ней: «Но молча вы глядите строго…»!

            Гоголь, как мог, внушал: нельзя впадать в мрачное состояние. Ведь в своём положении Смирнова способна приносить много пользы, если поможет вырастать всему доброму в людях. Его наставления, советы ей войдут затем в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Вообще, Смирнова-Россет оказала автору исключительную корреспондентскую помощь в работе над этой важнейшей вещью.

            «Выбранные места…» вышли в печати под новый, тысяча восемьсот сорок седьмой год. И вновь Александра Осиповна помогла уладить затруднения с цензурой. И она же едва не единственная тогда горячо приняла эту непонятую обруганную книгу:

            «…Любезный друг Николай Васильевич. И вас поздравляю с таким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, всё то, что вы писали доселе, ваши «Мёртвые души» даже, - всё побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего последнего томика».

            Александра Смирнова-Россет, удостоенная от общества вместе с Гоголем наименования «религиозных фанатиков» за свою позицию, вновь поняла главное – направление. Поняла то, что даже лучшие умы понять и принять не смогли и не захотели! В этой книге Гоголь вышел за рамки  художественной прозы. Он раздвинул границы современной словесности возвращением к традиции духовно-нравственной литературы раннего и средневекового христианства, соединённой с публицистичностью на злобу дня.

            Может быть, Гоголь сделал излишний акцент, допустил горячность проповедника, неприемлемые тем, иначе воспитанным, обществом. Но суть-то совсем не в этом! Суть - в увлечённой проповеди его главной мысли. А об этой мысли говорить по существу не захотели. Если сформулировать её кратко, она будет звучать так: это мысль о необходимости выстраивать жизнь личности, общества и государства согласно заповедям, правде Божией. Всё начинается с конкретного человека, с его стремления приблизиться к воплощённой Истине-Христу через Его Церковь. И далее – выстраивать на этой основе каждому на своём месте, куда он поставлен, жизнь народную, службу государственную.

Гоголь не идеализировал русскую жизнь. Он яснее других понимал накопленную порочность и пошлость. Оттого и страдало сердце его! Он понимал необходимость учиться лучшему у других стран и народов, но видел и таящуюся за всей пошлостью и чиновным произволом народную, молодую и неистраченную силу России. В этом – смысл его знаменитого монолога из «Мертвых душ» о птице-тройке, независимо от того, кто бы ей временно ни правил. Ион сознавал прекрасно, куда мчится она сейчас, и куда могла бы мчаться, окрылённая силой христианской Веры сердечной. И только на основе церковности, деятельной соборности видел возможность очищения и действительного взлёта Руси. Отсюда его известнейшее определение её как нашего монастыря, где к трудничеству на своём месте должна прилагаться обязательно сердечная искренняя молитва, стремление ко Христу. Без этого краеугольного камня монастыря как братства нет. Есть хищничество и пошлость. А высшая цель земного существования: преображение, восстановление души погибающего в грехах брата. «Полюбите нас чёрненькими, а беленькими нас всяк полюбит»…

В этом же была и главная идея, цель не только «Выбранных мест…», но и эпического замысла трилогии «Мертвые души». Чичикову надлежало пройти через тюрьму, любовь, страдание и покаяние к очищению и восстановлению в себе образа Божия.

            На Гоголя за его литературно-христианский поступок обрушились удары со всех сторон. Вожди нарождавшегося революционно-материалистического «разночинства», предтечи тех, кого в наши времена уже Солженицын окрестит «образованцами», считали вкупе с либералами, что писатель призывает к ужесточению клерикализма, крепостничества, бюрократизма. «Славянофильский» лагерь, близкие приятели и сочувствующие, решили, что он замолился в своём «прекрасном далёко», в своих «палестинах» и впал в гордость и прелесть, помутился разумом. Иерархи Церкви также осудили книгу общими и жестокими словами как вредную. Говорили много на тему его книги, говорили о Гоголе, но не о главной мысли его. Били автора со всех сторон, били наотмашь, били не жалея, как не жалели ни Пушкина, ни Лермонтова. Примешивалась и обычная литературная зависть, и ревность тех, в чью «епархию» он покусился вторгнуться.

            Лишь граф Толстой, известнейший в истории Церкви своей горячей верой обер-прокурор Святейшего Синода, у которого жил Гоголь, пытался утешить его, поддерживал. С ним – ещё очень немногие. Да Смирнова с горячностью защищала книгу в литературных салонах и бывших приятельских кругах, в результате чего сама прослыла полупомешанной. Вот, что пишет она Жуковскому:

            «Читали ли вы книгу Гоголя и знаете ли вы, какие толки пошли о нём? В Москве его сочли совсем за сумасшедшего и объявили это во всеуслышание, разумеется, его «друзья».

            Здесь она подразумевает свои бои за книгу со славянофилами, с семьёй Аксаковых в частности. Это отношение Аксаковых также выглядит странным – они очень близко дружили с Гоголем, знали о всех его замыслах. Отношения их были тёплые, доверительные. Гоголь не раз жил в их особняке, давал литературные советы Константину. И именно Константин Аксаков точнее всех когда-то определил замысел и смысл поэмы «Мёртвые души» в своей полемической статье, направленной против огрублённого, упрощённого понимания этой вещи Белинским.

            Александра Осиповна прекрасно понимала, чем грозит Гоголю такое отношение к нему общества. Она знала, обсуждала с ним многократно в переписке и те беды русской жизни, избавлению от которых решил служить великий писатель. Она знала его сердце, сострадала, пыталась хоть как-то вступиться, помочь людям понять его, горячилась и надрывала свои собственные нервы. Но всё оказалось напрасным. Трагедия Гоголя была пущена в действие.

            Он покусился обратиться к общественному мнению с вопросами чрезвычайной важности, не спросив дозволения у властей светских и церковных, у литературной братии. Это вопросы будущего России: о том, куда и как двигаться дальше. Эти вопросы были не придуманы им, а рождены историческим временем. И уже очень скоро сам ход развития  потребует переустройства заскорузлой, дичающей на глазах бюрократической и экономической системы страны, «подмороженной» Царём на целых тридцать лет. И Россия опять, в своём уютном застое, этой «маниловско-обломовской» дрёме, окажется неготовой к последовательным продуманным переменам, что вызовет взрыв, резкий рост революционности и всех, с этим связанных последствий. И нет ли в том вины образованного общества? Не захотели прислушаться к голосу гениального своего писателя, как чуть ранее – к голосу Пушкина. В особенности - к повести его «Капитанская дочка» (недаром спустя почти сто тридцать лет другой наш исключительный поэт, редактор «Нового мира», возродивший из советского небытия русскую классическую традицию и направление, будет разделять всех литераторов на тех, кто не читал или не понял смысла повести «Капитанская дочка», и на тех, кто понял).

Но вернёмся к теме очерка. Ладно бы, если просто не поняли книги, но мало того – ещё ошельмовали. А ведь Гоголь по-своему продолжил начатое Пушкиным: государственное, народное служение литературы,- и расширил её значение, повернув новой гранью. Что ж, действительно – «не бывает пророка в своём отечестве».

             Всё это сломило хрупкую нервную натуру Гоголя. Его всё больше тянет посвятить жизнь целиком Христу, уйти от мира в молитву, но в монашестве ему неоднократно отказано от имени Церкви. С художественной прозой он расходится всё дальше, как бы вырастает из неё. Его сокровенная литературная идея отвергнута во всех кругах. А ведь она являлась для Гоголя ещё и личным искуплением того осмеяния ярко выставленной «пошлости пошлого человека» (слова И.Тургенева), которую писатель стал воспринимать как свой грех, как нехристианское отношение к падшим братьям. Ради чего же продолжать «Мертвые души» с той же самой идеей? Но Николай Васильевич ещё борется, уничтожает текст и переделывает, хотя и со срывами, пишет.

Точку поставил его духовник-священник, которого он глубоко почитал. Тому не понравился выведенный во втором томе образ иерея, прототипом которого увидел себя. И он строго попросил убрать этот образ вообще.

Началось прощание Гоголя с миром. Он готовился к кончине как глубокий христианин: говел, соборовался, прошёл полную исповедь и принял Святое причастие. Завершил подготовку тем известным трагическим жестом: сжёг окончательно рукопись второго тома, письма, архив.

            Вопреки завещанию Николая Васильевича похоронить его тихо и скромно, за гробом шли толпы людей. Весь Университет прервал занятия. Смирновой-Россет не было тогда в Москве, к тому же - болела. Вот как она пишет со слов знакомого, а последним предложением от себя подытоживает. И в этом резюме видна вся горечь и боль её души:

            «Маркевич мне говорил, что во время похорон с трудом он пробирался в толпе, полиция была вся на ногах, жандармы с озабоченными лицами рыскали во все стороны, как будто в ожидании народного восстания. Он нарочно спросил у жандарма: «Кого хоронят?» А тот громовым голосом отвечал: «Генерала Гоголя». Это уже чисто русская оценка заслуг Отечеству».

            Также, Александра Осиповна приводит в книге воспоминаний письмо Жуковского к Плетнёву, чью точку зрения о Гоголе она, видимо, разделяла. Иначе не стала бы приводить этого письма без своих комментариев:

            «Любезнейший Пётр Александрович, какою вестью вы меня оглушили, и как она для меня была неожиданна... Я особенно думал о Гоголе…и вот уже его нет! Я жалею о нём несказанно… Какое пустое место оставил в этом маленьком мире мой добрый Гоголь!.. Для нашей литературы – он потеря незаменимая. Но жалеть ли о нём для него? Его болезненная жизнь была и нравственным мучением. Настоящее его призвание было монашеское. Я уверен, что ежели бы он не начал свои «Мёртвые души», которых окончание лежало на его совести и всё ему не давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступил бы ту атмосферу, в которой душа его дышала бы свободно и легко. Его творчество, по особенному свойству его гения, в котором глубокая меланхолия соединилась с резкой иронией, было в противоречии с его монашеским призванием и ссорило его с самим собой. По крайней мере, так это мне кажется из тех обстоятельств, предшествующих его смерти… Гоголь, стоящий четыре дня на коленях не вставая, окружённый образами, говорящий тем просто, которые о нём заботились: «Оставьте меня, мне хорошо», - как это трогательно! Нет, я не вижу суеверия. Это набожность человека, который с покорностью держится установлений Православной Церкви… Он молился, чтобы успокоить себя, как молились многие святые отцы нашей Церкви и, конечно, в эти минуты ему было хорошо, как он сам говорил. Путь, которым он вышел из жизни, был самый успокоительный и утешительный для души его. «Оставьте меня, мне хорошо».  

           

            С конца сороковых годов жизнь Александры Осиповны становится всё тяжелее. Вновь будут трудные роды, уже последние, болезни, нервная усталость, долгое лечение. Круг друзей молодости, их поколения, крайне сузился. После ухода Хомякова и Гоголя оставались ещё Жуковский, Вяземский, Самарин, Сологуб, Тютчев. Но связь с ними, обществом, светом слабеет. В литературе – смена поколений, царство «натуральной школы», содержательное измельчание, эстетический упадок. Её воспитанному в «золотой век» художественному вкусу не претил в те времена едва ли не единственный Тургенев. У Ивана Сергеевича, которого благословил в литературе сам Гоголь, она даже гостила в Спасском-Лутовинове.

            Со славянофилами она расходится всё дальше. А «демократизации» вкусов и нравов в литературе и её среде не приемлет. Характерную для нового поколения оценку Александры Осиповны оставил поэт Яков Полонский:

              «Я застал Смирнову далеко уже не первой молодости… Мне казалась она больной, нервной, беспрестанно собирающейся умереть и чем-то глубоко разочарованной… Иногда при гостях она вдруг как бы оживала. Самым добродушным тоном говорила колкости, - она же умела говорить, - но так, что сердиться на неё никто не мог… Я уважал её за ум, но, по правде сказать, не очень любил её… Из-под маски простоты и демократизма просвечивался аристократизм самого утончённого и вонючего свойства».

            Стоит обратить внимание на это словечко - «вонючего»: какое впечатляющее развитие «изящной словесности» от времени Пушкина через «достижения натуральной школы» к разгулу «демократизма и народничества»! Тогда считалось «священной» обязанностью пинать, лягать всё, в чём увидится или просто представится аристократизм. Впрочем, у Тургенева в образе Базарова это сполна описано. Но всё же «демократы», не понимающие шуток и острот оттого, что озабоченны были вселенскими революционными идеями, хотя бы в уме Смирновой не отказывали. А вот граф Лев Толстой так и в нём ей вовсе отказал. Да ещё в таких выражениях, какие демократам и на язык-то не шли! Он увидел в ней одно «кривлянье» и пустую болтовню… Впрочем, граф тоже был по жизни весьма серьёзным человеком и тоже решал вопросы вселенские.

            Вот в такой среде Александре Осиповне пришлось находиться какое-то время. Она с печалью наблюдала, как окончательно коснеет в самодурстве, безответственности и стяжательстве огромная чиновничья и крепостническая машина страны – то, против чего столько было написано её друзьями, то, от чего они предостерегали, то, что обличали и расплачивались своими жизнями. Притом, в обществе понятиями чести и достоинства руководились всё меньше. Им взамен приходили капиталы.

            Смирнова-Россет, договорившись с мужем жить дальше раздельно – благо, дети выросли – уезжает за границу: Англия, Франция, Швейцария. Иногда ненадолго возвращается в Россию и вновь отбывает. Тогда же принимается работать над своей книгой воспоминаний. С нею – старшая дочь Ольга. Характер у той тяжёлый, отношения их ухудшаются.

Дочь везде оговаривает мать, пытается освидетельствовать её у врачей как сумасшедшую, оформить над ней опеку. Но этого не удалось – медики не подтвердили её показаний. Потом Ольга из корысти и больного снобизма фальсифицирует воспоминания матери так, что изрядно и надолго подорвёт репутацию той.

Из-за всего этого здоровье Александры Осиповны, конечно, ухудшилось значительно: длительные нервные расстройства, депрессия, лечение. И – ностальгия по ушедшей России, времени, людям. Вот её строки от тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года:

«Всё-то я, бедная старуха, таскаюсь по гостиницам. И как скучно и пусто за границей, и как бы хотелось опять в спокойную, отжившую Москву, отжившую для тех, которые не понимают, что это сердце России».

Она скончалась в Париже в тысяча восемьсот восемьдесят втором году, прожив семьдесят три года. Тело её, как она и хотела, привезли в Москву и похоронили в некрополе Донского монастыря, неподалёку от могил родителей и сестры Пушкина.

Так завершилась земная жизнь женщины, которую можно образно и с полным правом назвать «музой русской литературы». Не последнее значение в этом сыграло то время, которому принадлежали её воспитание и взросление, как и юность, молодость всех её ближайших друзей. Это было время общего национального подъёма после победы над Наполеоном в Отечественной войне, время ожидания благих перемен в стране - к свободе, самостоянию народа и каждой личности и с жаждой деятельности ради приближения этих перемен.

Эта эпоха получила историческое название «декабристской». Её главным содержанием почему-то до сих пор считают заговор с целью свержения Царя и принятия конституции. Но это не так. Идеи насилия кружка Павла Пестеля с революционно-буржуазными претензиями управлять массами разделяли единицы. Тем и обусловлен их замешенный на безжалостном, постыдном обмане своих же солдат провал на Сенатской площади.

Дело в том, что термину «декабризм» приписано общее содержание эпохи и все лучшие устремления того поколения. Но в какое-то одно узкое русло, термин-обозначение они не сводятся. Огромное большинство образованных людей того времени революционно-конституционалистские идеи декабристов не принимало. Эта разность и оживляла ту жизнь, порождала полемики, созидала общественное мнение, оппонирующее бюрократической машине, говорящее о необходимости реформ, избавлении от недостатков и пороков.

Главные же качества того деятельного поколения были общими, что и явило блистательную плеяду личностей. Эти качества сформулировала предыдущая эпоха философии европейского Просвещения. А в жизнь их вводили у нас и руководились ими как раз первые поколения века уже девятнадцатого. Вот принципы, на которых они стояли. В государственной жизни: Разум, Добродетель, Законность во главе с Просвещённым Монархом. В личном поведении: благородство, верность убеждениям, подлинная порядочность, правдивое слово, высокое чувство чести, истинный демократизм, внутренняя свобода. Цель – созидание личности, как главной ценности бытия. Лучшие достигали этого и оставили нам свой свет.

 

P.S. В двадцатом веке, уже в советские достаточно поздние времена, внук Александры Осиповны собрал часть оставшихся от неё раритетных вещей и перевёз их к себе на квартиру в Тбилиси. Он добился на этой основе открытия литературного мемориала Смирновых, где работало затем общество русско-грузинских литературных связей. Среди обстановки там находились два живописных больших портрета Смирновой-Россет, её чудесный мраморный бюст, исполненный в античной эллинской традиции скульптором Вичманом, и бюро, за которым работал Гоголь. Как рассказали автору этого очерка, во время переворота, устроенного в девяностых годах Шевардназдзе при помощи российских танков, в центре Тбилиси, в том самом квартале проходили бои, обстрелы. Здание пострадало. Мемориал был или уничтожен, или разворован.