Андрей Можаев. 

Памяти друга.


Эта повесть составлена мною из разрозненных записок моего друга и посвящена его памяти.

      

1

 

Это случилось всё в том же особо значимом для меня девяносто первом году. Уже позади было неожиданное благословение игуменьи Ксении в Ново-Голутвине монастыре и то подтверждающее благословение духовника Троице-Сергиевой Лавры архимандрита Наума с его повелением быстрее овладевать пением, чтением и всем богослужебным уставом. Также, в прошлом осталась и крылатая радость с предощущением и ожиданием невероятного разворота жизни. А ещё, я успел получить первый тяжёлый урок на самом пороге вступления в клир.

 

Кто помнит год, о котором пишу, тот знает, как близко подошла Россия уже к полному распаду, и как болели сердца от стремления, но и невозможности изменить положение прямым действием. Кланы политиков рвали друг у друга куски власти и собственности, а народ вогнали в нищету, отчего силы целиком растрачивались на борьбу за личное выживание.

 

Нечто похожее происходило и в Церкви. Я впервые попал в условия, когда требовалось выплатить дань местному чиновнику за оформление прописки и кусочка прихрамовой земли под будущий дом. На таких негласных поборах с приходов и монастырей чиновники неплохо наживались. Но я платить отказался, да и денег таких достать не мог, и потерял определённое мне место. И никто за меня не вступился – зачем портить отношения с властями ради такой мелочи?

 

Этот урок вплотную подвёл к унынию. Неужели, те благословения остались впусте или я сам оказался недостоин, и Господь закрывает путь? Но почему тогда отец Наум, прозорливо указавший мне на мои слабости, так твёрдо всё-таки повелел? Чему же верить?..

 

Вот такой поток мыслей потащил меня, шибая об острые камни сомнений. С тем и встретил начало Великого поста. Но уже скоро понял: беда происходит от меня самого. Горько было… Я выстаивал почти все службы, вычитывал все правила и молил Господа Сил дать мне кроху силы, без которой не смогу вычистить ум и сердце и стать хоть немного достойней. А ещё, я решил вместе с женой ехать после Троицы к нашему старенькому отцу Сергию на Ярославщину, пожить в тишине на острове среди болот, помочь в восстановлении храма. Кто, как не отец Сергий, знает меня полнее всех, способен разъяснить мне меня самого! Так я предполагал, но всё вышло совсем иначе.

 

Итак, Великий пост близился к завершению. Православная Москва уже встретила найденные в запасниках музея атеизма, что был в петербургском Казанском соборе, мощи преподобного батюшки Серафима. Объявили, что именно туда их упрятала в двадцатые годы новая власть. И вот, когда святые мощи привезли в Москву, их установили в Богоявленском Патриаршем соборе, что в Елохове. Но мне долгое время приложиться к ним было трудно - слишком много народу стекалось, а времени выстаивать несколько часов пока не хватало - приходилось напряжённо работать, чтобы прокормиться. И я выжидал.

 

Отгорела красной свечой неповторимая Пасхальная ночь. Разговелись, отдохнули… Во вторник светлой недели, когда народу в храмах значительно убывает, мы с женой собрались, наконец, в Елохово. Накануне всю ночь не мог уснуть от ожидания такой встречи, такого дара! И дара совершенно неожиданного, о котором недавно даже вообразить было невозможно!

 

К тому же, чувства разогревались ещё оттого, что второй моей настольной книгой, после ксерокопии дореволюционного жизнеописания батюшки Амвросия Оптинского, была «Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря» и приложение к ней «Записок Мотовилова», опубликованных когда-то Нилусом. Я перечитывал книги постоянно, знал все имена и названия мест, представлял топографию, планировку, образы построек. Словом, само собой как бы составился кинофон – так живо переживал всё происходившее там и тогда. И, безусловно, очень хотел попасть в недавно возвращённую обитель. Но так же хорошо помнил другое: самовольные, из одного хотения, поездки в святые места опасны бывают для души. Это часто связано с гордостью, ложным мнением о себе. Я видел много подобных паломников. По возвращении от святынь такие люди укреплялись и возрастали в гордости, но сами того не замечали. Со стороны же резко бросалась в глаза их экзальтированность, некая категоричность даже в простых беседах, погоня за чудесами. Вот почему к паломничеству нужно тщательно готовиться внутренне, иметь веский повод, чтобы получить незаменимую духовную помощь. И - уметь прочитывать по характеру складывающихся обстоятельств, открывается путь или нет. В «Дивеевской летописи» есть рассказ об одной такой «самовольной паломнице». Она толком не успела подойти к батюшке Серафиму, как уже услышала от него: «Сидела бы ты, матушка, дома, да творила мытареву молитву».

 

К этому знанию прикладывался также личный добрый опыт «от обратного» с поездки восемьдесят седьмого года в Оптину и Шамордино к святым могилкам, когда вокруг них ещё было полнейшее запустение. Тогда путь открылся независимо от моей воли, а результатом стало полное исцеление жены от неизлечимой болезни. Сегодня супруга давно пережила все ей отпущенные медициной сроки. Поначалу врачи уверенно отмеряли остававшееся время жизни. Затем высказывали задумчиво и многозначительно: «Наверное, и так в болезни случается». А теперь вовсе позабыли о своей некогда обречённой больной.

Думаю, не стоит многословно описывать, что переживаешь, когда молодая красивая и бесконечно любимая женщина умирает на глазах, и никто не в силах остановить это. Задумаешься в тоске и безысходности, дойдёшь до самого порога отчаяния, и только тогда отчётливо понимаешь, что следовало бы скорей изменить в своём поведении, в отношениях с людьми, с миром. И после так вдруг чудесно рождаешься любовью Божией заново!

 

Но вернусь к теме этой главы. Во вторник Светлой седмицы после Божественной Литургии мы с женой благословились к мощам у нашего настоятеля отца Николая, что венчал нас, в будущем крестил всех детей и обещал ещё их когда-нибудь повенчать. Итак, благословились и поехали.

 

В Елоховском народу оказалось немного, и вскоре мы приложились к раке, к стеклу окошка. Затем народ вообще иссяк. Я раскрыл текст акафиста преподобному, стал читать. Жена и ещё три присоединившиеся к нам женщины пели «Радуйся». Вдруг на середине чтения в собор вошёл высокий пожилой монах – игумен с наградным наперсным крестом. Юноша-иподьякон у раки открыл перед ним крышку, и тот приложился к мощам.

 

Надо сказать, что раку поставили на надгробие Сергия Страгородского, в сорок третьем году с разрешения Сталина наречённого патриархом. Такой выбор места для раки показался умышленным и странным. Увы, только спустя некоторое время мне откроются исторические документы об истинной судьбе мощей преподобного батюшки Серафима, начиная с далёкого двадцать седьмого года. Документы власти подтверждали, не говоря уж о предании истинно-православной Церкви, и зарубежной, и катакомбной её частей, о том, что ни в Москву, ни в Ленинград эти мощи так и не были никогда вывезены, а имелась там лишь небольшая их частица из часовни московского подворья монастыря.

 

Итак, монах приложился к мощам, выпрямился. Затем посмотрел на нас и вдруг подозвал коротким жестом. Мы на мгновенье замерли – не надеялись на возможность этого и стояли счастливые уже тем, что хоть к раке попали!

 

Святые мощи были обёрнуты чёрным монашеским сукном. Я склонился. Сердце забилось так, что вот-вот, казалось, выпорхнет из груди! И вот, когда я коснулся губами сукна, а затем и шафранной поверхности самих мощей, меня вдруг охватило, окутало такой теплотой, таким тонким, переливчатым благоуханием! Что-то произошло, и весь материальный мир будто отодвинулся, отступил. Похожее тепло я чувствовал до той поры лишь однажды, в моём любимом Ярославле, в музее у Иры Болотцевой на молитве перед хранившимся там чудотворным образом Матери Божией Толгской. Но тогда ни Ира, ни жена не верили мне, называли самовнушением. А теперь это же самое почувствовали все пятеро.

 

На другой день мы рассказали отцу Николаю о том, что вышло из его благословения. Он, по своему обычаю, выслушал нахмуренно, подержал паузу, а потом светло, мягко улыбнулся: «Значит, похристосовались с батюшкой? Он любит христосоваться».

 

От этих слов передо мной будто несколько солнц вспыхнуло! Как я не мог сам такой очевидности понять – это же действительно было христосование! А ведь я, безусловно, помнил святое серафимово приветствие: «Радость моя, Христос Воскресе. Нет нам пути унывать».

 

Много ещё раз, пока мощи, связанные с дорогим именем батюшки Серафима, находились в Москве, мы ездили в Богоявленский собор – и днём, и вечером, всякий раз, когда выпадала возможность. Но ни разу больше крышка раки здесь перед нами не открылась.

 

А затем к августу, ближе ко дню памяти батюшки, началась подготовка переноса святых мощей в Дивеево. Синод определил нести раку крестным ходом с пасхальными распевами. Всё было так похоже на предсказание батюшки о том, что придёт час, когда он воскреснет телом, перейдёт и возляжет в своём Дивееве, и «на Руси посреди лета Пасху запоют». Да, вся Православная Русь пела в те дни сердцем и устами Пасху Красную вместе с шествием!

 

Нам в Москве было очень жаль расставаться со святыней. Мы все успели тогда сродниться с ней, знали, что она ждёт нас в Елохове, хотя и понимали необходимость расставания. Но всё же, при всей духовной неразрывности, оставалась грусть земного расставания, как с живым человеком. А в Елоховском соборе над надгробием патриарха Сергия какое-то время чудилась пустота.

 

Но вместе с этим, мне почему-то чувствовалось, что я ещё припаду к тем мощам. И ничего особенного в этом чувстве, конечно же, не было – имя преподобного Серафима Саровского тем шествием по Руси увлекло множество сердец в «дивное Дивеево». И моё оказалось одним из них. Всё ещё только начиналось.

 

2

 

Тем летом пожить на Ярославщине нам не удалось – жена поняла, что

ждёт первенца. Но эта радость наша густо перемешалась с тревогой. Со времени последнего курса лечения не прошло и пяти лет при общем отпущенном сроке жизни - в двенадцать. На обследовании врачи взялись ругать её за то, что подвергает организм нагрузке, предрекли неизбежный и скорый возврат болезни. Рекомендовали немедленно избавиться от ребёнка, на что жена без раздумий ответила "нет".

 

Нетрудно представить, как переживала это молодая женщина, да ещё с тяжелейшим больничным опытом! Оставалась только вера, и даже не в чудо, а просто – в Господа и Его милость. Я, разумеется, переубеждал, как мог, ставил примером все предыдущие здоровые годы. Она слушала, взбадривалась, но затем страх возвращался. И ничего, казалось, с этим сделать невозможно! Поэтому, настаивать ехать из города в глушь, на болота, было бы жестоким. Пришлось нам делить лето между Москвой и деревней на речке Лопасне, где мы с отцом достраивали, отделывали дом и разбивали сад-огород.

 

Ну, а те дни, что оставались свободными от деревни и моих разнообразных подработок, я проводил на просфорне Свято-Данилова монастыря, где трудились мои приятели. Просфорня эта была самой мощной, оборудованной в Москве и выпекала не только для обители, но и для недавно открытых храмов. Заказов поступало множество, и печи не остывали с утра до глубокого вечера. Обычные послушники не могли бы отдавать просфорне столько сил и времени – на устав, службы ни того, ни другого просто не оставалось. Поэтому, собрали шестерых надёжных парней, и они трудились на зарплате под началом иеромонаха. А я в свободное время приезжал повидаться и помочь им накануне праздников, когда заказов набиралось особенно много, и работа шла в три замеса. Так было и тем августом.

 

Распорядок на просфорне складывался следующим образом: с утра – первый замес, подготовка противней, раскатка, нарезка, загрузка в печи. Затем – короткий отдых. Далее шла выгрузка из печей просфор, отбраковка. Следом начинался второй замес. После обеда всё вновь повторялась с выгрузкой и отбраковкой, и переходили к последнему циклу. В это время шла самая напряжённая работа, а воздух раскалялся так, что тяжело и даже обжигающе становилось дышать. Но зато надвигался самый замечательный час – час последней выпечки, собирания просфор в мешки, закладки их в холодильные камеры. И – долгожданный отдых с чаепитием и душистым чудесным хлебом! Мы садились за общий стол, и начинались такие же ароматные, как этот хлеб с чаем, беседы обо всём на свете. Частенько заходили к тому часу монахи. Многие были присланы на выучку из других обителей. Ведь Свято-Данилов – это центр подготовки монастырских руководителей.

 

Словом, народ собирался пытливый, ещё неравнодушный, и разворачивались обсуждения, споры на самые больные темы жизни народа и Церкви. Таких высказываний, таких гласных оценок происходившего от высоких иерархов, за исключением митрополита Иоанна, услышать тогда было невозможно. А сегодня тем более не услышишь.

 

Однажды Успенским постом на подобном чаепитии мой друг Георгий рассказал, что из Дивеева вернулись его знакомые. Поездка была удивительной, а жили они на селе у хозяйки, с которой подружились. И теперь советовали съездить ему, остановиться у этой женщины по их рекомендации. Они знали, что у Георгия есть основательная причина отправиться туда – о ней я расскажу позже – и он последние месяцы жил надеждой. А теперь, вот, нашлось пристанище, и Георгий взялся уговаривать меня ехать вместе.

 

Не стану описывать, как мне самому хотелось увидеть Дивеево. К тому же, мучили тревога за жену и та двойственность положения. Ведь, отец Наум твёрдо велел: «Через год чтобы дьяконом служил. Священником тоже можешь быть…». Ну, а я потерял место и всяческую возможность исполнить задание. Но теперь вдруг поманила тонкая надежда на молитвенную помощь преподобного Серафима, надежда определиться, в какую же из сторон двигаться дальше.

 

С тем я и обратился к нашему настоятелю отцу Николаю. Тот, выслушав, ни секунды не колебался: «Что ж не съездить, если возможность открывается. Может, он твои беды разрешит. Заодно, деньги от храма для обители передашь и записки наши. Староста подготовит. Заберёшь». Вот так нежданно-негаданно подготовилась моя первая поездка в Дивеево.

 

Мы отправились в начале сентября, когда на просфорне работы было немного. Весь мой багаж уместился в небольшой сумке: запасные брюки, рубашка, пара обуви. Да ещё – мыло с полотенцем и прочее, и немного продуктов. Пока собирал сумку, всё опасался забыть что-то нужное в быту, проверил несколько раз укладку. И едва не забыл другое, необходимейшее. Спасибо отцу Николаю – напомнил вопросом: «А чётки взял? Есть у тебя чётки?».

 

Вот именно о чётках я совсем забыл! А священник вернул меня «на землю» – ведь в Дивееве надо ежедневно ходить по канавке Матери Божией, вычитывать по чёткам сорок раз «Отче наш» и «Богородице, Дево», как батюшка Серафим заповедал! И как странно, искусительно-обидно выпадает из памяти важнейшее, известнейшее!

 

Чётки у меня были. Незадолго перед тем их подарила мне старушка-соседка, мастерица-вышивальщица. Она выполняла заказы для старообрядческой митрополии на Рогожской. Как-то однажды мы засиделись с женой у неё в гостях. Она долго рассказывала о своей жизни: коллективизация, голод, война, - расчувствовалась и подарила на память те расшитые бисером чётки старинной дораскольной формы – лестовку. Когда я потом принёс их показать отцу Николаю, он долго рассматривал, перебирал пальцами круглые, обтянутые кожей ступеньки. Лестовка явно пришлась по душе, и он вдруг высказал: «А ведь у преподобного Серафима такие были». И я вспомнил один известный карандашный рисунок с батюшки – там он действительно изображён именно с лестовкой! Излишне, думаю, описывать, как меня обрадовала такая неожиданная параллель!

 

Поезд уходил в ночь. В Арзамас прибывали к пяти утра, и ложиться смысла не имело. Мы сидели с Георгием за столиком, почти не разговаривали, а всё смотрели в чёрноту за окном. Как-то сама собой чувствовалась ненужность слов, необходимость сосредоточиться. Каждый из нас размышлял о прожитом и невольно выставлял себе промежуточную оценку своих дел, поступков, отношений, выводя её из всё более внятного зова совести.

 

Из картин той дороги только и запомнилось, что стоянка в Гусь-Хрустальном. Платформа оказалась забита народом. Люди с большими тяжёлыми сумками, тележками виделись в предрассветном тумане мрачными силуэтами.

 

Поезд стал. И вот прокатился гул голосов, люди подступили к вагонам, к дверям и окнам, стали что-то предлагать, раскрывая свою поклажу. В основном это были пожилые женщины: усталые, какие-то надломленные. А предлагали посуду и поделки-сувениры из стекла, хрусталя. Мы разговорились и узнали, что они - работницы комбината. Им несколько месяцев зарплату выдают не деньгами, а изделиями. Приходится таким образом сбывать товар, чтоб хоть как-то прокормить семьи, детей и внуков. А покупают в поездах совсем немногие: ведь, пассажиры сами в основном из таких же - из бедолаг. Да, те усталые, разозлённые, обнищавшие мои соотечественники запомнились навсегда. Явно увиделись за всем этим картины из эпохи гражданской войны, разрухи. Тот же самый дух…

 

В Арзамасе за билетами на автобус пришлось выстоять часовую очередь, но усталости не чувствовалось – бодрило ожидание встречи.

И вот, наконец, поплыли за окном городские виды. Улицы напомнили мне Серпухов – такие же ленты фасадов старых особнячков с серыми от пыли стенами, с осыпающейся штукатуркой. А впереди надвигался, вырастал своим объёмом прекрасный бело-голубой собор. Он был когда-то выстроен по одному из лучших проектов конкурса на возведение Храма Христа Спасителя.

 

Затем город остался позади. Пошли перелески, поля с пятнами чёрной земли среди массива суглинков. Мелькали за окном деревушки. В автобусе всю дорогу было на удивление тихо – народ в основном ехал богомольный, сосредоточенный.

 

Так в тишине и ожидании прошёл час с небольшим. И вдруг впереди, с выездом на пологий бугор, за поворотом, открылся вид на высокую красавицу-колокольню. Затем выступили из лёгкого тумана тёмные вытянутые купола нового собора, а следом – золотые, широкие и более плоские, собора Троицкого, старого. Народ закрестился, послышался шёпот молитв. Вот мы и в Дивееве!

 

От автобусной станции до монастыря нужно было пройти несколько сот метров. На пути встретилось несколько местных пожилых женщин и старик. Они стояли плотной группой и злобно что-то кричали нам издали. «Не обращайте внимания. Это сектанты. Их тут полно развелось», - пояснил сосед по автобусу. «Да и не только тут. В Оптиной – то же самое», - ответил я.

 

Действительно: такая картина была повсеместной - результат долгого насаждения атеизма. И теперь, когда власть начала возвращать святыни, тут же всевозможные секты, давно развернувшиеся вокруг этих мест, открыли прямую войну с Православием.

 

Далее, на пути нашем была Казанская церковь, что вне монастырской ограды, недалеко от колокольни и ворот. Она сияла недавней побелкой, но на дверях висели замки, и службы ещё не велись. Всё только-только восстанавливалось.

 

У стены рядом с абсидой – несколько могил с новыми крестами. Здесь покоилась матушка Александра из старинного рода Мельгуновых. Это она пришла сюда когда-то по благословению Киево-Печерских старцев, купила землю и собрала трудовую девичью общинку, попечение о которой потом возьмёт на себя батюшка Серафим.

 

Рядом с матушкой лежит Елена Мантурова, одна из первых инокинь Казанской, а в будущем – Серафимо-Дивеевской общины. И тут же покоится её брат Михаил Мантуров. Необычайно трогательна, поразительна история брата и сестры. Они, столбовые дворяне, прекрасно образованные люди, ушли от мира в самые «светские», пушкинские времена, когда такой подвиг воспринимался многими в обществе как дикость. Но они ушли с радостью, в полной кротости и готовые к христианскому самопожертвованию. И явили образ удивительной любви, которая, впрочем, недоступна пониманию людей маловерных. Так, сестра Елена смиренно приняла на себя готовность даже умереть за брата, без которого батюшке Серафиму невозможно было достроить Рождественский храм, другие постройки, и прежде всего – мельницу, что кормила потом сестёр общины. Неизлечимо заболевший Михаил был буквально и руками, и глазами преподобного Серафима и всю свою жизнь, всё состояние отдал на устройство будущего величайшего монастыря, принял обет нестяжательства, добровольной нищеты, чтобы ничто не могло мешать душе его, уклонять от духовного дела. Он бедствовал, голодал, ходил пешком на огромные расстояния, вызывал насмешки знакомых, собирал в Петербурге пожертвования, находил подрядчиков и следил за точным исполнением указаний святого старца. Он надорвал здоровье, не доведя до конца дело, и угасал в тяжелой болезни. И тогда сестра Елена после беседы с батюшкой Серафимом вымолила у Господа переложить на неё болезнь брата. Михаил вскоре выздоровел, а сестра угасла. Так была принята её жертва, основана обитель. «Нет выше той любви, аще кто положит живот свой за други своя».

 

Мы опустились на колени, поцеловали кресты. У их подножий лежали скромные букеты ранних астр…

Наконец, вошли в монастырские ворота. Крестимся и замираем, любуясь белоснежным тогда Троицким собором. Он, может, не так велик в объёме, но мощен, зримо овеян духовными токами.

 

Служба в соборе уже началась. Мы оставили сумки в притворе, прошли к солее. Слева от нас, под сенью – ставшая родной рака с мощами. Справа у клироса – икона-список Божьей Матери «Всех Радостей Радость», келейный образ батюшки, перед которым он столько лет молился и перед которым преставился ко Господу. В своём Сарове он предсказал монахам, что его кончину узнают по пожару в келье. И действительно, в момент исхода его души от свечки занялось несколько книг. Огонь лизнул также икону и тут же угас.

 

На клиросе – хор послушниц. С ними – игуменья, крепкая женщина лет пятидесяти с удивительно белым, светлым лицом. В серых глазах – доброта, но и твёрдость одновременно. Мать Сергию мне довелось ближе узнать уже во второй свой приезд. Тогда и расскажу о ней подробнее. Ну, а в тот раз, по первом вступлении в собор, полней всего захватило неповторимое, согласное дивеевское пение. Вроде, и распевы простые, знакомые, но в то же время особенно мелодичные. Голоса же - совершенно очищенные от чувственности, внешнего украшательства, и оттого непередаваемо нежные, безо всяких усилий уносящие молитву к небу. Навсегда, до конца дней запомнил я дивеевский распев «Богородице Дево, радуйся». Нигде никогда не встречал больше такого лёгкого дыханья, такой серебряной нити голосов.

 

Литургию отслужили тихо, смиренно. Народу было не слишком много. Никто ни разу не перешёл с места на место, никто не посмел шептаться – сила благоговения не позволяла. И только молоденькая сестра на послушании переходила от подсвечника к подсвечнику, гасила огарки, поправляла фитильки лампад.

 

Служба закончилась. Сестры приложились к мощам, а мы вслед за ними – к оконцу раки. И как же радостно было от этой новой встречи!

Затем я подал сестре за ларём список имен, деньги от храма. Она переписала в свою книгу, и мы с Георгием, оставив сумки всё там же, пошли на канавку, что начиналась за новым собором и вела в сторону деревянных домов села. Когда-то здесь была земля монастыря, его постройки, та самая мельница, что устроили по велению батюшки Серафима, и от трудов на которой кормились дивеевские сёстры. Они жили очень бедно, впроголодь. Дивеево – это непрестанный труд и молитвы. Оттого святой Серафим называл свою мельницу «питательницей», а сестёр – «сиротами». В те времена девичья общинка стала называться «мельничной».

 

Однажды батюшка, ни разу не бывавший в Дивееве, но в духе видевший и знавший местность досконально, призвал настоятельницу, нарисовал ей план, провёл на нём прямоугольник и велел выкопать по этой линии глубокую канавку. Он видел в духе, как сама Пресвятая Богородица обходила Своими стопочками, освящала дивеевскую землю. Тогда же старец открыл, что Пречистая Мать, небесная Настоятельница, взяла Дивеево в свой четвёртый и последний на земле удел. До того их было три: Грузия-Иверия, Афон и Киево-Печерская Лавра. И удивительна духовно-историческая связь между уделами. Так, в глубокую старину именно на Афоне монахи выловили у берега переплывшую море икону Пресвятой Богородицы Иверскую. Ту икону опустила в волны женщина, спасшая её от иконоборцев. И этот образ стал покровителем Афона. А позже именно из Афона вернулся на родину монах Антоний и устроил на киевской горе первую отшельническую пещеру, из которой родится великая Лавра, создавшая нашу Русскую Церковь и православную государственность. И уже из той Лавры, по указанию старцев, придёт в Дивеево матушка Александра и положит здесь начало иноческому житию. А тем духовным явлением Пресвятой Богородицы преподобному Серафиму и его повелением выкопать канавку, где проходила Матерь Божья, закреплялось навсегда значение этого места сохранённой чистоты и силы веры, которых в последние времена не сможет одолеть сам Антихрист. Недаром батюшка Серафим повторял о своём дивном Дивееве: «Незачем вам куда-то ездить. Тут вам и Иерусалим, и Афон, и Киев».

 

И вот мы шли по канавке, глинистой тропке, несколько просевшей от множества ног и действительно напоминавшей этим канавку. По левую руку, с внутренней стороны виднелись местами оплывшие бугорки. Им было более ста шестидесяти лет – следы откинутой земли, когда сёстры выкапывали эту канавку. По этим следам удалось восстановить её точное прохождение. Подумалось: не прозрел ли батюшка Серафим будущее семидесятилетнее запустение, и не оттого ли велел сёстрам оставить те бугры, как есть, не разравнивать? Да, воистину – дивное Дивеево!

 

И ещё об одном подумалось сразу – в периметре канавки не было ни одного жилого дома. Только – детское училище и обширный парк. А вокруг теснились, наседали друг на друга жилые бараки. Удивительно! Как сохранилось святое место от пьянок, драк, блуда и прочих увеселений коммунального житья?!

 

Так мы шли по канавке, под низкими ветвями старых тополей. Шли медленно, перебирая чётки и шепча установленные батюшкой Серафимом молитвы. Дивеево раскрывалось, принимало нас.

 

Нужный дом на селе мы отыскали скоро. В самой избе уже квартировали, но, к нашему счастью, пустовал во дворе чуланчик с двумя лежанками. В нём и разместились.

 

Хозяйка дома оказалась пожилой, строгой, ворчливой. Наш вопрос, можем ли заварить чаю, вывел её из себя: «Какой ещё чай? Это бесовская трава!». Георгий рискнул мягко возразить: «Как же это? А, допустим, старцы Оптинские? Они всегда чаем угощали и сами пили». Но та осталась непреклонной: «Не знаю, какие ваши старцы, а наши отродясь не прикасаются к этому зелью».

Обсуждать дальше тему не стали, умолкли. Но всё же нам позволено было вскипятить воду. И на том спасибо... С тем и ушли отдохнуть.

 

А вечером вновь была служба. И вновь прикладывались к раке, затем шли по канавке при свечах вслед за сёстрами под их «небесное» пение.

 

Утром Георгий к началу службы не поднялся – накопилась усталость от просфорни, да и южная характерная ленца примешалась. Ведь, мой друг был грузином.

Я оставил его досыпать, но из-за этого отношения с хозяйкой Георгий испортил напрочь. А через него - и я, в своей попытке отвести её обвинение, что он, мол, дрыхнуть сюда приехал.

В дальнейшем мы только ночевали в чулане и старались не попадать на глаза женщине вообще.

 

На завершении, отпусте, Литургии ко мне подошла высокая крепкая инокиня в телогрейке и кирзовых сапогах. Тихонько спросила: «Братик, не поможешь в работе?». «Ну, как же не помочь? – с радостью»!

 

Мы вышли из собора и двинулись к небольшому зданию, что справа от колокольни. Там были подсобные помещения с инструментом, одеждой и ещё разным. Инокиня подала мне такую же, как и у неё, телогрейку, сапоги, рабочие штаны.

 

Невдалеке у стены под навесом лежали мешки с цементом, мелом. Начинались дожди, и стройматериал необходимо было занести в помещения. Вот этим мы и занимались с Георгием все последующие дни.

 

В этой работе я подружился с нашей инокиней-начальницей, сестрой Валентиной, рассказал ей о себе, а она открыла мне свою простую историю. Родом она - с Оренбуржья, из казачек. Работала экономистом на производстве, сделала неплохую карьеру, имела доход, но жила одна. Валентина с юности пришла к вере. Парней-женихов сама не приманивала, а те сторонились нравственно взыскательной девушки. Тот же единственный, что на всю жизнь, так и не встретился, как это часто случается.

 

Валя не позволяла себе тосковать из-за этого и лишь полнее жила верой, вырастала в любви к Богу. Однажды ей дали почитать «Дивеевскую летопись», и батюшка Серафим с тех страниц навсегда вошёл в её сердце. Она старалась исполнять все правила, наставления. А когда услышала, что обитель вернули Церкви и появились первые насельницы, тут же взяла отпуск и уехала в Дивеево. Пришла к игуменье, поклонилась и стала упрашивать принять её. Опытнейшая мать Сергия увидела и чистоту сердца, и решительность, и дельность будущей насельницы. Валя вернулась домой, продала жильё, вещи и приехала уже навсегда. По-возрасту она оказалась самой старшей среди сестёр, исключая только двух о ту пору монахинь: саму игуменью и казначею. Остальные были совсем молоденькие девушки и ходили до поры в рясофорных послушницах-сёстрах.

 

Мать Сергия определила Валентине самое, пожалуй, трудное и хлопотное послушание – вести все хозяйственные работы. И вчерашняя инженер-экономист стала местным завхозом, прорабом. Конечно, она уставала, огорчалась, что приходится пропускать службы, стоять на которых было счастьем, но, по-монашески - «послушание выше поста и молитвы». И послушание своё Валентина несла отменно!

 

Позже, во второй свой приезд, я ближе узнаю и других сестёр. Все они были одного дивеевского духа во главе с матерью-игуменьей. Я поражался, как мог возродиться этот дух на разорённом месте, при полном почти разрыве цепи поколений?! Жива была только одна старушка-монахиня прежнего пострига. Но дух возродился и был тем же, что закладывался батюшкой Серафимом: кротость, тихость, добросердечие ко всем, непоколебимая твёрдость в вере. И жили так же трудно, в материальной скудости, как и давным-давно жившие их предшественницы. Денег в обители почти не было, даже досыта порой не ели. Накопленные средства тут же пускались на закупку стройматериалов – разруха была отчаянная. Всё возводили заново. Жили в старом корпусе, где был сырой воздух, гуляли сквозняки. В комнатах – по нескольку металлических коек. И – работа, работа, работа…

 

С нашим приездом пошли дожди, и сёстры уже не снимали кирзовых сапог, быстро промокавших телогреек, намотанных в несколько слоёв толстых платков. Обветренные лица, красные от холода руки, повсеместная глинистая грязь по щиколотку. И вопреки всему этому – душевная бодрость, открытые улыбки в разговорах. А когда наваливалась неподъёмная усталость, садились где-нибудь в уголочке, в сторонке, охватывали головы руками, перемогались минут пять-десять и продолжали своё дело.

 

Сёстры дивеевские! Ну, кто неволил, кто зазывал вас из благоустроенных городских квартир, из шумной весёлой толпы, от надёжного асфальта в эту арзамасскую глушь близь мордовских лесов?! Да никто и ничто, кроме любви к Богу и святому Серафиму! И как же во всю историю измазывают самыми нелепыми и пустыми обвинениями вот таких чистых девушек, самоотверженных женщин! И кто? – те, кто вечно болен несытым себялюбием, кто ни малейшего представления не имеет об их жизни, о тайных слезах, борьбе со своими недостатками, о великой радости бескорыстного братолюбия, взаимопомощи, о сладости невидимой внутренней молитвы. Но так и должно быть по слову Христову: «Меня гнали, и вас будут гнать». «Если бы вы были от мира, мир бы принял вас. Но как вы не от мира суть, мир вас не принимает».

 

Да что там – мир, завистливый к чистоте и пустой! Свои же, свои часто и жестоко гонят! В истории Дивеева множество тому примеров. Да и нынче, когда мы жили там, присланный на служение в собор священник сговорился с местными властями, а те переписали на него кирпичный дом, принадлежащий монастырю. Пришлось вмешаться архиерею. Захватчика от служб отстранили, но дом вернуть не смогли. И новому присланному иерею жить оказалось негде. Ну, а во второй приезд я уже своими глазами наблюдал в соборе безобразную историю пустейшего и злобного обвинения сестёр настоятелем собора в прикарманивании денег. Бросив алтарь в самый благоговейный момент всенощного бдения – чтения шестопсалмия – священник в полном облачении ворвался за свечной ящик и взялся выгребать, суетливо пересчитывать купюры. А сёстры стояли потупившись, безмолвно, и глядели на его шитые золотом поручи. «Десница Твоя, Господи, прославися в крепости, десная рука Твоя, Господи, сокруши враги… Руце Твои сотвористе и создасте мя. Вразуми мя, и научуся заповедем Твоим» - такие стихи Псалмов читаются в алтаре при облачении в эти поручи, и целуется на них знак святого Креста. Здесь же употребили их по прямопротивоположному назначению. Сёстры глядели, молчали, а в глазах их стояла горечь. Да, удивительны бывают женские терпение и любовь, стойкость и верность избранному пути вопреки всем обстоятельствам, испытаниям, бедам и страхам. Церковь подобрала единственно достойное и точное определение этому - "жены-мироносицы".

 

Время шло до обидного быстро. Все остальные дни мы провели в работе. И это было в радость - утешались словами батюшки: «Кто для сироток моих потрудится, того убогий Серафим не оставит ни в этом веке, ни в том».

 

Труд предваряло утреннее богослужение, завершало – вечернее, с обязательным проходом по канавке при свечах, вслед за сёстрами, с пением. Ежедневно молились на дорогих могилках, купались в ближнем святом источнике, над которым недавно установили павильон. Питались в монастырской ограде, в дощатой столовой для паломников. Еда была совсем простая и особенно вкусная оттого, что на душе было спокойно, ровно-радостно. Суета мира отступила совершенно. Только в беседах с Валентиной касались тревожных событий, но не растравляли себя образами их. Да, крепость дивеевская, до небес ограждённая канавкой, жила по-прежнему апокалипсическим распознаванием знамений эпохи. Вспоминали давние предсказания праведников, которых не желали слушать, а после умывались слезами и кровью нескольких поколений. Говорили о надвигающемся: о проектах электронных кодировок, о начавшихся извращениях Православного учения в Церкви, о поощрении разъединения митрополий и епархий по национальной принадлежности, о попытках чиновников Евросоюза подчинить бизнесу святой Афон. Горячо ожидали, прочитывали и обсуждали все проповеди и статьи-обращения митрополита Иоанна, молились, чтобы хоть этот голос был услышан… Вот так жило только-только возвращённое, но уже возродившееся духом, а может – никогда и не уходившее им, Дивеево.

 

Пришло воскресенье, последний наш день. С вечера выкопали с Георгием глубокую, на метр, яму на канавке, под бугром, набрали немного земли на память. От надгробия матушки Александры взял засохший цветок астры. Допоздна вычитывали полное правило, готовились к исповеди и причастию.

 

Рано утром, во время чтения часов, началась исповедь. Справа у клироса – довольно молодой священник принимал мирян-паломников. Слева сидел у аналоя на стульчике старый-старый иеромонах. Он выглядел очень строгим, собранным и замкнутым, а особая бледность лица прямо говорила - подвижник почти не покидает кельи. Это был духовник сестёр.

 

Я примерился идти к иерею и выжидал, когда народ схлынет, чтобы исповедаться спокойно. Вдруг ко мне подошла одна из сестёр, что несла послушание в храме – ухаживала за подсвечниками, лампадами, а после мыла полы. Я её приметил с первого же дня. Тихая, немного ссутуленная, эта девушка подолгу стояла у икон и почти всегда плакала. Вернее, она молилась, а слёзы текли сами. Она их смахивала, отходила от образа, отчищала воск с пола, и слезы литься переставали. Но как только принималась молиться у другой иконы, всё повторялось. Я догадывался, что ей попущено какое-то искушение. Да и Валентина предупреждала, чтобы мы не разглядывали деву, а если та заговорит с нами, отвечали бы мягко, но сдержанно. Слёзы же у неё льются от переживания своего недостоинства, грешности. Это скоро должно пройти – как только отпадёт через эти слёзы корешок гордости, того прошлого самомнения. Поэтому, мать-игуменья и поставила её на храм, чтобы она могла выплакаться в молитвах, чтобы никто не мешал ей общими делами. И сёстры удивительно бережно, с тихой любовью обращались с нею и никогда не навязывали советов. Она была для них просто дорогим, немного захворавшим ребёнком.

 

Кстати, это состояние мне оказалось немного знакомым. Накануне вечером, когда мы вычитывали в своём чулане правило, в груди разлилась неожиданная теплота и острая грусть о бесцельно прожитых годах. И сами потекли слёзы. Георгий покосился и тихо высказал: «Плачешь? Это неплохо. Но смотри, не распускай себя». На том всё и закончилось.

 

И вот вдруг теперь эта трогательного вида сестра подошла ко мне, посмотрела в глаза не без проницательности: «Брате, вижу – у тебя тревога в душе». Она спрашивала так ласково, так искренне заботясь, что я коротко раскрыл ей свои обстоятельства с благословением, потерей места и как бы потерей почвы под ногами, высказал и опасения наши с женой из-за болезни.

«Значит, правильно подошла к тебе. Иди за мной. Тебе сюда надо», - и она перекрестилась на образ «Всех Радостей Радость». Затем подвела к старику-монаху, их духовнику, что-то коротко шепнула ему. Тот поднял голову, выжидающе посмотрел на меня подслеповатыми глазами. Сестра вновь подступила ко мне: «Не бойся», - легонько толкнула в спину.

 

Я опустился на колени рядом с иеромонахом. Он молчал, готовый слушать. А я от неожиданности позабыл всё продуманное к исповеди. И начал зачем-то передавать ту свою историю с несостоявшимся рукоположением.

 

Монах долго слушать не стал, резко спросил: «От меня-то чего хочешь?». Прямой вопрос сразу поставил меня обеими ногами на землю. Действительно, с какой стати вдруг беседу развёл? Ведь это исповедь, и надо открывать пред Богом негодное в себе! «Простите, отче», - выдавил я смущенно. И следом пошла, наконец, настоящая исповедь. Старик взял меня своими сильными сухими пальцами за затылок, резко нагнул голову так, что я уткнулся ему лицом в колени. Потом накрыл епитрахилью и крепко сжал через неё ладонями мою голову.

 

Он шептал молитвы несколько минут. Снял руки, и я выпрямился, поднялся, приложился к Распятию, Евангелию. После такого отпущения сделалось очень легко. Особенно голова ощущалась лёгкой: мысли уже не будоражили, улеглись. С этой лёгкостью и подступил к Чаше, причастился.

Когда же отошёл от солеи и запивал теплотой, вновь подступила сестра. Сейчас она не плакала, а улыбнулась мне и поклонилась.

 

А после на прощанье мы вновь прошли с молитвами по канавке, вновь поклонились всем могилам и у Троицкого собора, и у Казанской церкви, посидели немного на паперти. Автобус привёз новых паломников. У стены храма остановилась группа молодых чувашей: девушек и парней. Они уселись на лавке, о чем-то живо переговаривались. Все одеты опрятно: ребята – в белых рубашках и пиджачках; девушки – в скромных платьях и неброских цветов косынках. Здоровый и чистый душой молодой народ... Как приятно было смотреть на них! Когда же мимо проходил к дверям священник, молодые разом умолкли, дружно поднялись и приветствовали его. Это было так неожиданно для нас, так завидно! Многие забыли уже совершенно о своём исконном укладе, обычаях, взаимном уважении, что соединяют людей в народ. И те молоденькие чуваши напомнили о многом.

 

Затем прощались с пожилым молдаванином-крестьянином, который помогал в работе. Этот хозяин, глава семейства, нарочно приехал с родины, чтобы поискать в ближайших селах дом на продажу. Человек он был глубоко верующий, и в Молдавии ему стало совсем не по сердцу из-за того политического бандитизма, что развернули рвущиеся к власти кланы. Его веру также постоянно оскорбляли злобой и ложью времени, и он мечтал уехать поближе к батюшке Серафиму, дожить в мире души и честных трудах.

Вот так собирало Дивеево своим духом богомольцев со всех концов когда-то единой страны.

 

И, наконец, дождались мы у собора нашу сероглазую Валентину. Она проводила нас до ворот. Постояли, всмотрелись друг в друга – не хотелось расставаться. И тогда Валя высказала: «Приезжай, братик, ещё. Ты теперь наш». От этих слов навернулись невольно слёзы, и я пообещал: «Постараюсь, сестрица. Как Бог даст»...

 

3

 

В Москву мы вернулись, будто сошли с сияющей вершины в тесную долину. А через два дня мой Георгий запил. Это и было той его болезненной слабостью, с которой он воевал уже много лет. Мы надеялись - молитвы в Дивееве укрепят его, но он вновь сорвался. И особенно обидно было оттого, что произошло это так быстро.

 

Я познакомился с Георгием семь лет тому назад. Он работал звукооператором на студии, и его поставили к нам на картину. Первый съёмочный день совпал с осенней датой памяти иконы Божией Матери Иверской. Нужно было ехать на натуру - часа полтора в дороге до объекта, чтобы отснять проходы героя вдоль опушки, по лесной тропе, подход к дому и ещё что-то подобное. И всё это – с живыми шумами леса, ветра, шорохом сухих листьев под ногами, дальними звуками деревни.

 

Звукооператор явился на смену с похмелья. Видно было, как тяжко ему высиживать в салоне микроавтобуса. Я пробовал отвлечь его от обычной в таком состоянии мрачности, упомянул про сегодняшний праздник иконы.

Георгий чуть оживился, стал расспрашивать. И я рассказал историю чудесного образа. Особо отметил, что в Москве исстари Иверская чтится особо. И о том, что та старинная икона из снесённой у Красной площади часовни теперь находится в Воскресенском храме в Сокольниках. К ней можно в любое время прийти.

 

С этого разговора завязалась наша дружба. А с той работы над картиной Георгий как-то вдруг обратился к Православию. Впервые в его жизни мы сходили на службу тоже во время съёмок картины - в маленький храм Суздаля, единственный тогда действующий там. Ну, а дальше, в Москве, я отвёл его к своему первому батюшке отцу Сергию, настоятелю Знаменской церкви у Крестовской заставы.

 

Георгий воцерковился на удивление быстро, стал вырастать как тот сказочный царевич в бочке – «не по дням, а по часам»! И вскоре уволился со студии, где буквально спивался. Мой друг уже рвался душой к чистоте веры, к духовной красоте служб. Но и нависавшее на нём прошлое тянуло к себе сильно. Тогда он и устроился на просфорню, где работал уже третий год и подолгу не пил вообще. Но время от времени случался то какой-нибудь юбилей, то особое кавказское семейное торжество. А не то – и привязавшиеся вдруг пресловутые почечные приступы. С этими приступами врачи насоветовали ему выпивать стакан сухого красного вина или сто грамм коньяку. Георгий, после долгих перерывов почти уже не боялся малого количества спирного. Тем более, что почки действительно после этого успокаивались. Но следом начиналось главное. Часа через два после выпитого он делался беспокойным. Его тянуло на сентиментальность и казалось, что выпей сейчас бутылку сухого, и она как раз подарит лёгкое чувствительное настроение без опьянения. А дальше за одной бутылкой следовала другая, а там – третья, и так далее... В итоге, дней на пять человек выпадал из сознания вообще.

 

Иеромонах с просфорни молился о нём, присылал служебную просфору с вынутой за него частицей, затем кормил какими-то лекарствами и прикрывал от огласки по начальству. А парни временно подменяли его в работе. Когда же Георгий появлялся, то каялся глубоко, искренне, просил у каждого извинения. Попрёков не было – слишком эта болезнь всем известна и распространённа. Но грусть о человеке, сожаление и строгие беседы с ним были. И Георгий старался обуздывать себя изо всех сил. Ему было совестно, что снова обидел друзей своей слабостью.

 

Но главные его страдания разворачивались дома. Мать плакала от безысходности – они жили в тесной однокомнатной квартире гостиничного типа, которую оставил им бросивший их лет десять тому назад отец.

Приезжала вразумлять брата жившая у мужа умница-сестра. А после, когда в Тбилиси Шеварднадзе устроил переворот, разбил танками центральные улицы, и бросил народ уже в полную нищету, Георгий вывез из Грузии в их московскую тесноту свою бабушку. Старики тогда стремительно вымирали там от безденежья, голода и холода.

Перед бабушкой своей Георгий совершенно благоговел. Она же при запоях ругала его с утра до ночи без остановки последними словами и порой охаживала скалкой. На что Георгий целовал её щёки в глубоких морщинах, целовал изработанные руки с распухшими в суставах пальцами и каялся. Но, тем не менее, эта горькая беда его до конца не отпускала, хотя приступы становились реже.

 

Тот запой по возвращении из Дивеева выдался по-особому лютым. В самый его разгар я пришёл к другу домой, сел у кровати и мы долго молчали. Георгий распух, кожа позеленела, в покрасневших глазах не проглядывало никакой мысли. А под его кроватью стоял ящик с бутылками сухого вина. Георгий пил, даже не вставая.

 

Как же больно было смотреть на него! Как хотелось сделать всё, что в моих силах, чтобы не повторялось таких мучений семьи и человека, с которым свела меня своим Иверским образом Сама Пресвятая Богородица, с кемм сроднили общие молитвы, труды на просфорне, долгие беседы о вере и жизни. И, наконец - само Дивеево!

 

И тогда я взял с него слово пойти нам вместе в Знаменский храм, где были две чудесные иконы Иверские, и помолиться вместе о победе над этим недугом. Тем более, мне знакома была по той, ещё доцерковной, жизни вся мера мучений от этих пьянок. Когда-то после армии сам загуливал с дружками по молодости и глупости.

 

Спустя три дня Георгий уже мог более-менее сносно передвигаться по квартире. И я, не откладывая дела, пока покаянный настрой особо силён, повёл его в церковь. Повёл специально пешком, чтобы друг надышался бодрым осенним воздухом, восстановил координацию, собрался с мыслями о собственном будущем. Георгий был послушен как ребёнок…

 

В сенях Знаменской церкви, справа от входа, мы опустились на колени перед первой иконой Пресвятой Богородицы Иверской. Молились каждый про себя. Я просил дать мне силу молитвы о Георгии, чтоб она могла быть донесена до Господа. Просил дать другу той любви, что умеет побеждать страсти.

 

Затем мы вошли в саму церковь и встали перед образом-мощевиком святого мученика Трифона. И вновь тайно и горячо просили помощи.

И вот, наконец, опустились перед тем чудотворным образом Иверской, что украшен был резной сенью и поднесёнными в благодарность за помощь и вывешенными под стеклом золотыми крестиками, цепочками, нитями жемчугов.

 

Сердце моё уже разгорелось, кровь нахлынула, и я дерзко попросил в молитве переложить на меня часть того греховного груза, если друг мой не в силах вынести его сам… Господи! - я не понимал тогда, о чём прошу, и чем подобное может закончиться для меня! Я на время просто утратил трезвость ума и души. Мне представлялся такой поступок свидетельством любви. А на самом деле это было неверием в силу молитвы и милосердие Божие.

 

Да, Георгию ещё не хватало в то время той полноты любви, того стремления к Царству Небесному, что одно только способно унимать страсти мирских удовольствий, перекрывать их тонкой и ровной радостью постоянного соединения с началом идеальным, когда земное во всех формах и ощущениях теряет силу своих иллюзий, с чем бы они ни были связаны. Впрочем, этого не хватает и всем, кто удовлетворён одной своей правильностью, верой, милосердными поступками. Это сознание правильности - тоже иллюзия, но более опасная, чем явный грех. Она исходит из преувеличенной значимости добра человеческого вообще, а своего личного - в первую очередь. Но добро это на земле, в этой жизни до будущего очищения и восстановления на Страшном Суде Христовом смешано с соблазном самомнения, вырастающего в гордыню. Вот отчего Господь в Евангелии учит подавать милость так, чтобы правая рука при этом не знала, что делает левая. И вот отчего так не стойки мы в своём добре и вечно спотыкаемся, падаем. И нужен Господь, отпускающий нам в покаянии грехи наши, чтобы мы смогли подниматься снова, делать выводы и двигаться дальше вопреки всему. Такими падениями Он остерегает нас от самого страшного гибельного состояния – гордыни с его немилосердием, жестокостью к оступившемуся брату, окаменением сердца в неспособности до конца простить и окостенением ума в своём превосходстве над другими.

 

Вот и я в тот момент молитвы-просьбы впустил в себя самомнение: недооценил друга и переоценил свои силы. Что, мол, может мне грозить? Я восемь лет уже капли в рот не беру спиртного, да и не тянет. И даже вернись ко мне желание выпить, и с таким искушением справлюсь: буду молиться, а Господь за мой подвиг ради ближнего даст силы для победы. Так размышлял я совершенно искренне, не задумываясь, что гораздо трудней день за днём просто молиться от души о человеке, пытаться его вымаливать тайно, не брать на себя чужие грехи, а бороться со своими собственными.

 

О той моей просьбе перед иконой никто тогда не узнал. Только потом, когда начал я пожинать от своей гордости возвращением страсти к алкоголю, духовник епархии на исповеди, выслушав меня, вздохнул о том, прошлом: «Дурачки вы… Сами не знаете, чего просите, чего хотите. Что ж в нас столько этого мирского? Терпи теперь до конца. Претерпевший до конца, тот спасется. А чтобы на будущее знал и вдохновлялся в борьбе, не унывал, помни – победивший страсть пьянства получает венец равномученический. Так святой епископ Нифонт Кипрский, сам когда-то опытом всё это прошедший, нас учит. А ты, видишь, друга хотел награды лишить? Дурачки вы».

 

Но всё это будет уже после. А тут надо прибавить, что через несколько лет Георгий, в конце концов, победит окончательно свою страсть. Никакой моей заслуги в этом не будет. Просто, все мы, друзья и родные, поддерживали человека, чем могли. И никогда он не чувствовал себя среди нас негодным, никчёмным. Это терпение и сочувствие окружающих, без всякого притом лицеприятия или умаления смысла греха, побуждало его упорней бороться со слабостью и не давало совести замолчать.

 

Ну, а я потом, как уже упоминал, сполна отплачу за свой «благой порыв». Это будет мне и наказанием, и наукой. Навсегда запомнилась от тех лет одна беседа моего духовного отца Сергия во времена его настоятельства именно в Знаменском храме. Он говорил, что инославные, сектанты постоянно указывают на широкое развитие среди православных вот таких явных грехов, как пьянство. И в пример добродетели приводят благопристойные нравы свои. Конечно, говорил отец Сергий, нельзя замазывать наши грехи. Но и выносить приговор грешникам, обобщать до принципов, что лучше всех тот, кто благопристойней выглядит и обеспеченней устроен в жизни, как это любят делать окостеневшие в сознании личной праведности и успеха люди, мы тоже не смеем. Идущему к Истине падший ангел чинит множество препятствий, но Господь даёт силы преодолевать их. Поэтому православные люди называют свои беды «посещениями Божьими» и благодарят Господа за то, что не оставляет, а напоминает о необходимости что-то изменить в себе и осмотреться по сторонам, что делаешь ты не так? Ну, а в благополучном житейском «тихом омуте» известно, кто водится. Поэтому, не надо отчаиваться, в какой бы грех, в какую бы страсть не впадал. Нужно верить всепобеждающему милосердию Божию, и даже в самом отчаянии упорно двигаться к Господу, хоть ползком!

 

Если же мы надеемся найти справедливость и милосердие вне Бога, в одних скоропреходящих земных конструкциях, возведённых в абсолют, в цель и смысл бытия, ну, тогда и ждать от Господа Его благ мы не имеем никакого права, так как сами отвернулись от Него и одними своими силами в очередной раз решаем достичь совершенства. Но каждый раз такие, даже самые благие по замыслу, конструкции разрушает накопившаяся жестокость, в которую неизбежно перерождается несовершенное, смешанное со злом, человеческое добро. Именно оно, поврежденное первородным грехом, требует полного очищения Страшным Судом Христовым, и никак иначе для инобытия восстановлено, обновлено быть не может. Именно для этого и приходил на землю Господь Иисус Христос, чтобы взять на Себя, искупить эту тяжесть, открыть Своим Учением жизнь как путь приготовления к этому восстановлению ради совершенной радости уже иного по всем формам бытия с Богом и утвердить Своим Воскресением неизбежность этой Истины.

 

4

 

Прошло совсем немного времени, и мне вдруг снова открылся путь в дивную обитель. Надо ли говорить о той радости? Ведь, в Москву я возвратился только телом и отчасти умом, а сердцем, памятью оставался там. И жил с чувством незавершённости события, исключительно важного для моего будущего, хотя и не понимал, что же, собственно, не завершено и в чём будет его исключительность. Словом, жажда вернуться в Дивеево исходила от переживания неполноты первой встречи и не исчерпанности её содержания.

 

Уже наступал октябрь. Ехать самому, наобум, было невозможно. Летом и под кустом заночуешь, а осенью – где? У прежней хозяйки не остановишься. Мой друг оказался для неё таким неодолимым искушением, что под конец постоя немилость пала уже на обоих нас. Что ж делать? Не станешь, ведь, задабривая на будущее, отступаться от ближнего, хотя бы и в пустяках. Пришлось разделять его бремя.

 

Однажды, вечером, позвонила Надя. Она звонила редко. Обычно – посоветоваться в профессиональных наших делах. Так было и на этот раз. Надя в то время работала редактором издательства новооткрытого Сретенского монастыря. Она это издательство во многом и создавала. Сам монастырь был пока ещё подворьем Псково-Печерской обители, на которое поставили её постриженика игумена Тихона. А Надя хорошо знала его по годам прежним, ещё студенческим. Все мы – выпускники одного института.

Правда, вскоре, когда через монастырские счета пошли крупные финансовые потоки, Надя ушла.

 

В конце нашей телефонной беседы пошли, как водится, вопросы уже личные – как живёшь, да что поделываешь? Рассказал ей о недавней поездке. И тут она вскрикнула в трубку: «Ах, как жаль – я не знала! Наши книги с тобой бы передала. А ты опять туда не собираешься?». Я в простоте ответил: «Рад бы, да негде остановиться. Видимо, до лета отложу». И тут Надя как-то деловито возразила: «Если вопрос только в жилье, то это не проблема. Я устрою. А ты мне книги отвези. Срочно нужно, а я оторваться из Москвы не могу по тем же издательским делам».

 

Так и договорились. Оказалось, что в Дивеево ушла её подруга, певшая прежде на клиросе Леоновского храма. В эту церковь мы часто с Надей ходили на службы во времена учёбы, после лекций. И я смутно припоминал её подругу. Теперь Ира, так звали ту девушку, несла послушание гостиничной, хотя никаких гостиниц в Дивееве ещё не было, а Иру готовили заранее. Она была одной из первых насельниц возрождённой обители. Вместе с мамой они приехали туда за год с лишним до возобновления монастырской жизни, успели дёшево купить избу на селе и зажили там. О возможном открытии монастыря ещё и в Патриархии-то даже разговоров не шло, а они уже ехали жить «под бочок» батюшке Серафиму – душа позвала. Кормились с огорода, завели коз. Ира пела в приходском храме, ходила молиться на дорогие могилы, на заброшенную канавку. И скоро Небесная Настоятельница своей девичьей общинки, Пресвятая Богородица, приняла сестру Ирину под свой омофор.

 

В новую поездку собралась теперь со мной и жена, хотя ходила уже на шестом месяце. Заявила, что ей и «грядущему в мир» сыну эта поездка гораздо нужней, чем мне. И очень хорошо, если я буду их сопровождать. На том и порешили.

 

С Надей уговорились встретиться в Лавре, в ночь на празднование памяти преподобного Сергия Радонежского. И тут мне пришло в голову отдать в Дивеево небольшую икону архангела Михаила. Эту икону жена закончила довольно давно и всё не знала, куда и кому её подарить с пользой. Лик архангела был написан по византийскому канону «Ангел златые власы». Но вместо архангела Гавриила я почему-то взялся тогда настаивать, чтобы жена писала именно Михаила, и развернула его лик по деисусному чину. И вот теперь вдруг вспомнил, что в Дивееве восстанавливают к службам Рождественский двухэтажный храм, пристроенный к Казанской церкви трудами и средствами Михаила Мантурова, первого помощника батюшки Серафима по его непосредственным указаниям. Ну и отдадим образ в память этого удивительного бессеребреника и труженика, чью преждевременную смерть приняла на себя по молитвам Серафима и по своей самоотверженной любви сестра Михаила, инокиня Елена Мантурова.

 

Как мы решили, так и сделали. Праздничной ночью в Лавре приложили образ к мощам игумена всея Руси преподобного Сергия. Исповедались, причастились, благословились. Взял я у Нади книги, и в тот же день под вечер отправились. Благо, дорога знакомая.

 

А ещё, мы везли в Дивеево полный список-синодик имён всех насельниц за всё время жизни обители до её закрытия. Его дал нам настоятель нашего прихода отец Николай. А ему он достался от отца, опального во времена обновленчества священника. Тот когда-то давным-давно, в разгар борьбы властей со святым Патриархом Тихоном и с Русской Церковью, отказался признавать и обновленцев, и живоцерковников, остался верным Православию и Патриарху. И тем попал у власти во враги. Но Господь сохранил его и от пули, и от тюрьмы. Лишь через какое-то время он был сослан из Москвы с женой и двумя совсем маленькими сыновьями. Спустя десятилетия семье удалось вернуться и осесть в Подмосковье. В саму же столицу путь был закрыт. Только младшему из братьев, нашему отцу Николаю, удалось через годы вернуться в город, где он до конца восьмидесятых годов служил черёдным священником в маленьком храме на дальней окраине. И лишь несколько лет, как понёс обязанности настоятеля.

 

Вот от тех давних времён дошёл к нему тот синодик. Он вручил мне эту старую книжечку с потёртой тёмной обложкой и велел перепечатать со всяческим вниманием. А там оказалось более тысячи имён, вписанных от руки уже выцветшими чернилами – то чёрными, то синими, то голубенькими. Имена вписывались бережно, не наспех, каждую букву любовно выводили. Я перепечатывал их на машинке три дня и в трех экземплярах: для отца Николая, для Дивеева и для себя. Всматривался в имена, повторял едва не вслух каждое. Это была какая-то удивительная соборная беседа будто с самыми близкими и родными. И как же по-особенному начинало стучать сердце, когда встречались имена, знакомые по Серафимо-Дивеевской летописи, по записям Мотовилова, по тем могилкам, на которые мы ходили в монастыре!

 

5

 

Мы приехали в дождь. Медленно, осторожно шли по раскисшей глине к обители. Поддерживая жену под руку, я сначала привёл её к Казанской церкви. Обошли храм, надгробия, поклонились и затем уже двинулись в ворота. И у самой колокольни встретили сестру Валентину. Мне вдруг показалось, что прошло очень много времени с той поры, когда я здесь был, работал, ходил на службы. Вернее, это чувство вырастало от того постоянного переживания разлуки, оторванности. Так переживают разлуку с Родиной, с самым-самым дорогим. И будь ты в отлучке даже совсем недолго, всё равно для твоего чувства время растягивается едва ли не в вечность. И с твоим возвращением то, прожитое вне родного, каким бы ни было оно цветастым, тускнеет, блёкнет для памяти по сравнению с этим мигом так напряжённо чаемой встречи в любви.

 

Вот и сейчас я глядел на Валентину, словно «из дальних странствий воротясь». Не утерпел и позвал издали. Она остановилась на полушаге. Всё такая же: бодрая, неунывающая в своей намокшей телогрейке, облепленных глиной тяжёлых сапогах, в толстом оренбургском, покрытом мелкой изморосью, платке...

 

Валентина узнала меня, улыбнулась и шагнула навстречу: «Братик наш приехал!». И я вдруг понял, что и для неё время разлуки представлялось вечностью. Но это мы, уезжая, выпадали из её вечности, погружались в суетный поток забытья. Она же всегда пребывала здесь в полноте радости, а значит – жизни. И потому она так радовалась нам вернувшимся, воссоединившимся.

 

Я познакомил жену с Валентиной. Рясофорная инокиня на мгновенье насупилась, но тут же отогнала то искусительное, что может прихлынуть к сердцу насельницы девичьей обители при виде беременной женщины. Правда, этого мгновенья хватило мне, чтобы подосадовать на свою неосмотрительность и тайно пожалеть смутившуюся Валентину и не менее смутившуюся жену. Впрочем, миг пролетел.

 

Следом я рассказал, с чем мы приехали. Валентина тут же повела нас в корпус. Поднялись на высокое крыльцо, вошли в длинный коридор.

Скоро отыскалась сестра Ирина: тихая, невысокая и худощавая инокиня с глубоким выражением тёмных глаз. Она тоже, как и другие послушницы, была совсем ещё молода. Мы передали ей книги, уговорились встретиться на службе в соборе, куда придёт вечером её мама. А там - и поселимся.

 

Пока мы беседовали с Ириной в коридоре, Валентина успела зайти к матушке игуменье. И вот уже нас зовут в её рабочую келью-кабинет.

Игуменья Сергия встретила нас стоя, затем усадила напротив, через стол. Мы подали ей икону и синодик. Она внимательно рассмотрела их, сказала: список имён у них есть, но за этот благодарна, так как будет, что с чем сравнить и дополнить упущения. Узнав, от кого мы привезли его, записала все наши имена в книжку. Особенно её порадовало, что отец Николай когда-то начинал иерейское служение у митрополита Леонида ещё во времена управления им ярославской епархией.

 

Дело в том, что мать Сергия духовно вырастала в скиту Покровского рижского монастыря именно при митрополите Леониде, переведённом туда из Ярославля. Этот архиерей начинал своё служение Церкви до революции. Был он доктором богословского знания и в то же время – строгим монахом, как многие прежние владыки, разительно отличавшиеся даже портретно от последующих. При своей кафедре в советские времена он собирал опальных священников, иноков - лагерных сидельцев, приближал в доверии так называемых «простецов»: искренних, преданных Православию, чуждых всякой модной религиозной демагогии служителей Божьих (позже духовные тропы выведут меня уже к богослужебному наследству митрополита, и я узнаю, как он завещал близкому себе священству особенно молиться о народе).

 

Из его рижского монастыря и скита вышел цвет женского монашества. И матушка Сергия принадлежит именно к этому лучшему цвету.

Она проходила долгий и постепенный путь монашеского возрастания в опыте и мудрости. Так, я знал, что эта удивительно бодрая духом, простая, искренняя и тёплая, но и в меру строгая игуменья целых десять лет проходила в скиту послушание сначала рядовой привратницы, закалилась во всех будничных работах. А духовником у них долгое время пребывал архимандрит Таврион, известнейший своей прозорливостью, силой, весёлым добродушием и чудачествами на грани юродства постриженик разогнанной большевиками с особой яростью Глинской пустыни.

 

И вот я сидел, смотрел на матушку Сергию, думал обо всём этом и буквально отогревался исходящей от всего её облика и обращения теплотой душевной и духовной бодрости. Оттого она и выглядела гораздо моложе своих лет, казалась немногим-то старше моей жены, хотя разницы было лет в двадцать. И вот этот же самый дух матушки я видел и в Валентине.

 

Икона жены ей понравилась, хотя мать Сергия о том не сказала. Просто, взгляд повеселел, и белое округлое лицо как-то умягчилось в выражении. Она выспросила у жены о художественном её образовании и о том, чем та занималась прежде, и кто благословил на иконопись. Поднялась из-за стола, велела подойти: «Ну, и я тебя благословляю». Поднесла ей к губам игуменский наперсный крест. У жены от нечаянной этой радости заблестели, увлажнились глаза. Матушка вдобавок благословила её познакомиться с их двумя художницами, подняться на хоры Троицкого собора, где была устроена мастерская, и помочь им в чём-нибудь по возможности. Затем настал и мой черёд подходить к её кресту.

 

В соборе начиналась вечерняя служба. Я стоял, посматривал на жену и радовался, что её целиком захватывает и уносит от всего земного та удивительная благоговейность, несказанная нежность сестринского пения и чтения, чем особо отличалось тогда Дивеево. И этому есть своё объяснение: для сестёр, с утра до ночи буквально надрывавшихся на тяжёлых работах, восстанавливавших своими девичьими руками обитель, эти службы становились самым полным и главным соединением с Небесным Женихом в подвиге труднейшем – в молитве, ради чего они, собственно, и жили, и собрались здесь. Для многих даже просто попасть от работ на службу становилось настоящим праздником.

 

Перед вечерней Ирина познакомила нас со своей мамой, на которую оказалась разительно похожа. У Марьи Гавриловны – так звали ту – были те же самые тихие глубокие глаза, казавшиеся тёмными, хотя райки их – серого цвета. И ещё, в этой пожилой худенькой женщине с изработанными руками, огрубелыми и раздувшимися в суставах пальцами, сразу угадывалась крестьянка. После мы узнали, как трудно проходила её жизнь.

 

Марья Гавриловна объяснила, где за речкой находится её изба, сказала адрес. Она решила идти после службы не на канавку, а прямо домой, чтобы успеть протопить печь, приготовить постели, ужин. Мы же придём после обхода канавки. Так и договорились.

 

Но всё вышло для нас иначе. Ещё в начале вечерни подошла Валентина: «Братик, выручай. Пришла машина с трубами, а выгружать некому. А она чем дольше стоит, тем нам дороже платить». Что ж, работать, так работать. Действительно, по будням, да осенью, паломников здесь было очень немного. Вот и сейчас в соборе – всего с десяток человек.

 

Мы договорились с женой, что после обхода канавки она придёт в Казанскую церковь, где мы должны работать и где в то время размещался временный склад. Храм ещё не реставрировали и не освящали после долгого запустения.

 

Затем пришлось ждать Валентину. Она собирала помощников и пыталась уговорить какого-то крепенького горожанина, что приехал на богомолье. А тот раздражённо отнекивался. И мне, грешным делом, стало обидно за сестру – вид у неё был умоляющий и даже виноватый. Я подступил к ней: «Пойдём. Сами справимся. Тут больше времени потеряем». Валентина глянула на меня как бы с вопросом и вдруг послушалась. А на пути уже к Казанскому храму заговорила с болью: «Разве я не понимаю? Люди к нам молиться едут, за помощью. Много у всех бед. А тут я подхожу, в кирзе, в ватнике, тяну куда-то со службы, с молитвы сбиваю. У меня сердце от жалости заходится. Я бы сама с такой радостью стояла! А от начала до конца - совсем почти не получается. Постою, попою про себя и снова бегу на работы. Что ж мне делать? Такое послушание. Восстанавливать никто за нас не будет. Вся наша жизнь дивеевская – такая. Трудимся, трудимся! Всегда так было»... «И будет, наверное», - подхватил я. – «А Господь возмещает вам радостью. Знаешь, я эту радость дивеевскую оценил, только когда от вас уехал. Но что хочу ответить тебе? Не надо особо печалиться за паломников, что ты их уводишь. Люди разные приезжают и с разным. Ты в них не заглянешь, зачем приехали. Но кто понимает, в чём воздаяние, те слова батюшки помнят: аще кто моим сироткам поработает, того убогий Серафим своей молитвой ни в этой жизни, ни в той не оставит. Потому, Валентина, меня ты, например, никак не сбиваешь. Я этой работы ищу, и тебе только благодарен. Ты чаще ко мне подходи. Ладно?»… На что она в ответ улыбнулась.

 

Не думал я тогда, что спустя десять с небольшим лет всё в Дивееве и вокруг Дивеева так изменится! Не думал, что распоряжениями епархиального и столичного начальства обитель начнёт приобретать гламурненький буржуазный вид, что облепят её коттеджи московской чиновной, эстрадной и прочей «попсы» с весёлыми заведениями. И начнут эти лихие бесстрашные люди огораживать, захватывать земли, озёра, леса, а монахинь уже своё начальство станет превращать в экскурсоводов, уборщиц, прислуживающий персонал «корпорации совести»...

 

Мы разгружали трейлер, наполненный газопроводными трубами. Носили парами: нас, мужчин, трое и Валентина. Трубы те были тонкие, но длинные и довольно тяжёлые, поэтому носили по две штуки. Да к тому же, неудобно было разворачиваться – в длину они еле умещались в храме. Выгрузка шла медленно, и трейлер казался нам каким-то бездонным!

 

Время шло и шло, мы таскали и таскали. Уже закончилась служба. Уже прошли на ужин после обхода канавки сёстры. А жены моей всё нет и нет…

Я начал тревожиться: может быть, она ушла с Марьей Гавриловной раньше, но почему не предупредила? Конечно, я надеялся, что именно так она и поступила в эту непогоду. Зачем ждать меня здесь неведомо сколько? А на канавку завтра сходит. И всё же, сколько я ни убеждал себя мысленно, тревога не отступала. А следом, глядя на меня, затревожилась и Валентина: «Вот что, братик. Это не дело – так работать. Потаскай один, а я пойду, погляжу вокруг. Если нет, значит домой пошли. И не бойся. Нас батюшка Серафим всех молитвой охраняет».

И она ушла. А когда вернулась, в глазах жила тревога, растерянность: «Иди-ка, сходи к собору, посмотри. Не она стоит?».

 

Я бежал по лужам, по грязи, не разбирая дороги. Теперь, к ночи, вдобавок к дождю поднялся резкий ветер, бил порывами. И дождь уже не просто лил, а косо хлестал.

У собора светила со столба яркая лампа под жестяным колпаком. Ветер её раскачивал, и оттого по стене металась мрачная тень. А у паперти в этом мятущемся свете видна была тёмная фигура.

 

Я узнал жёну издали, по тому, как отблёскивали нити в её платке с люрексом. Следом услышал плач, и сердце моё точно провалилось! Я позвал, а она, увидав меня, теперь уже зарыдала. И рыдала в голос подобно тому, как заходятся в плаче маленькие дети. Первое время добиться от неё толку было невозможно – она словно захлёбывалась.

 

И тут я разглядел, что весь бок её, пальто и рейтузы - мокрые и в жидкой рыжей грязи. Подхватив жену, быстро повёл в Казанский храм. Пытался по дороге расспрашивать, отчего она стоит здесь и плачет, когда я давно жду её в церкви. В ответ слышал только невразумительное: «Все меня бросили». И – новый всплеск голошения.

 

В храме Валентина усадила её, нашла старую телогрейку и тряпки, чтобы оттереть хоть немного липкую грязь. И, наконец-то, мы услышали от жены о происшествии.

Она отправилась вместе со всеми на канавку. Пристроилась в хвосте хода, шла медленно, осторожно и немного отстала. А в том месте, где канавка тянулась по голой почве, и где глина от тысяч и тысяч ног несколько просела, расползлась и образовала действительное углубление, там она поскользнулась и упала в самую лужу. Пока поднималась, отряхивалась, пока приходила в себя, все успели отдалиться. Она осталась одна, побрела едва не на ощупь. Кричать же, звать, сбивая всех с молитвы, не стала. Так и шла незнакомыми местами, пока не вернулась к тылу монастырской ограды.

 

Рассказав это, жена вновь расплакалась. А Валентина вдруг улыбнулась: «Ну, что ты плачешь? Радуйся. Тебя с ребёночком батюшка Серафим принял и в канавке искупал. Теперь вы наши». Странно - мне во время рассказа, пришли те же самые мысли, что и Валентине. Но жена не утихала: «Да, а если б я повредилась? А вот теперь заболею!? Как я буду? Вам хорошо говорить…». В ответ послушница вдруг высказала строго: «Здесь с тобой ничего плохого не случится. Не забывай, где находишься. Думаешь, зря он работает?» - кивнула в мою сторону. – «Сиди, отдыхай. Мы скоро закончим»… Нам, действительно, оставалось работы минут на двадцать.

 

Валентина сбегала – она всегда ходила стремительно, едва не бегом – к игуменье Сергии и принесла к концу разгрузки деньги. «Вот, братики. Матушка благословила раздать вам помощь», - и Валя поклонилась нам. А мы поперву онемели. Затем Михаил, один из нас, работников, с которым подружусь уже на следующий день, обиженно спросил: «Это какие ещё деньги?». И мы дружно и возмущённо отказались. Валя взялась уговаривать: «Как же так? Вы нас выручили. Нам бы пришлось гораздо больше заплатить. Нет, возьмите, возьмите». И после нашего повторного отказа привела последний довод: «Ведь это матушка благословила. Нехорошо отказывать. Надо слушаться». И тут Михаил поставил точку в прениях: «Она твоя настоятельница, вот ты и бери эти деньги. Тоже работала. А мы в послушании у неё не ходим. А если ещё будет настаивать, то мы обидимся и уедем. Так и передай. Чтоб больше этого не было».

 

Валя унесла деньги, и, видимо, передала всё игуменье Сергии, потому что со следующего дня та благословила нас обедать и ужинать с сёстрами в их трапезной. А ещё – прикладываться вместе с ними после служб к открытым мощам батюшки Серафима.

 

Мы добрались к Марье Гавриловне в одиннадцать часов. Та уже изволновалась. Увидав жену, всё сразу поняла: «Ах ты, бедненькая моя! Упала!» - приобняла её и тут же стала успокаивать, да приговаривать, что всё будет хорошо. – «А я как чуяла и печку истопила жарко». Действительно, печь была раскалена, в избе стояло парное тепло. Пальто, подвешенное над плитой, высыхало буквально на глазах. «Ничего, - всё приговаривала Марья Гавриловна. – Завтра перед службой отчистим, и следа не останется».

 

Так оно и вышло. Точно так же, как вышло и по словам Валентины – во всё время жена не только не заболела, но и не кашлянула даже. Наоборот, она в Дивееве за пять дней только разрумянилась, взбодрилась и повеселела – страхи будущих родов отступили совсем. И в этом ей много помогла своими рассказами, да советами наша замечательная хозяйка.

 

Ну, а тем вечером нас ещё ждала варёная картошка с солёными огурцами – недавний урожай – и рыба. Нами же привезённое мясное Марья Гавриловна даже пробовать не стала – она его не ела совсем. Затем вычитали правило: стройно получилось, от души. И совсем уже перед сном хозяйка вдруг посмотрела на меня, на жену с улыбкой и высказала: «А я как увидала в соборе вас, сразу поняла – свои. Я никого к себе на постой не принимаю, только священнослужителей знакомых. А вас, вот, первых приняла».

 

И зажили мы в Дивееве. Утром по туману, через мост, на службу соборную ходили втроём. Оттуда Марья Гавриловна возвращалась уже одна. Жена поднималась на хоры в иконописную мастерскую к сёстрам. С одной из них, выпускницей Академии художеств, она сдружилась особо, чем-то помогала ей. Да делились опытом: вели разговоры о технике, об олифе, лаках, связующем красок, кистях и волосе, и прочая, прочая, - словом, о всех тех предметах, вполне понять которые могут лишь художники.

 

Затем после вечерни, после обхода канавки, жена возвращалась домой сама, без меня. И там шли у них с Марьей Гавриловной долгие обстоятельные беседы. Та рассказывала ей свою жизнь: как мучилась смолоду в колхозе под Калугой, как бросил с дитём, сбежал муж, и после деревенские тыкали пальцами и осуждали её: видно, баба с порчей, коли мужика не удержала. И она уехала, нанялась в городе, выхлопотав себе паспорт – тогда крестьянам этого документа ещё не полагалось. Работала на стройках Москвы, трудилась-надрывалась всю жизнь, растила Иру. Ютились в бараках, пока через годы не выслужила себе квартирку.

 

И о дочке рассказывала с умилением и жалостью. Росла девочка разумная, тихая и серьёзная. В Бога от матери училась веровать, у них в роду все верили. И никто их роду, кроме Бога, выжить, уцелеть в мясорубке века не помог… А дальше Ира выучилась в библиотечном техникуме, но ещё с детства пела в церкви. Когда же вошла в возраст, вела себя с парнями строго, баловства не терпела. Говорила матери - за меня не бойся. Мне один на всю жизнь нужен. А не найдётся, и так проживу. Тот единственный всё не находился, мать печалилась за дочку, а та отвечала: «Вот ещё - нервы себе трепать, выдумывать! Откуда ты знаешь – может, у меня другой путь?». И всё больше зачитывалась духовными книгами, всё чаще задумывалась о монастыре. А следом вовсе захотела уехать из Москвы в Дивеево и жить там рядышком с остатками обители. Приехали она первый раз сюда, обошли всё, помолились, сговорились у одной местной женщины переночевать. А та и спрашивает: не желают ли они избу задёшево купить по соседству? Старая там померла, а дети в городе, и дом содержать на селе не хотят. Подумала Марья Гавриловна, с Ирой посоветовалась, да и сторговали избу. Так, вот, в старости опять к деревне вернулась. А Ире уж какая радость была, когда узнали, что монастырь восстанавливать начнут! Это их батюшка Серафим по любви дочки к Богу сюда привёл. Но теперь здесь мать видит её гораздо реже, чем в Москве. Та по занятости только и может, что раз-другой за целый месяц прибежать домой на часок. Прибежит, посмотрит, как мама живёт без неё, поможет, советов надаёт, как беречь той себя, и опять убежит. А мать одна тоскует. Ни одной службы старается не пропустить. На Иру издали поглядит, и сердце радуется. Тем и живут.

 

Вот так выговаривалась Марья Гавриловна моей жене в те часы, что были они вместе. Ну, а у меня времени на отдых, на беседы оставалось ещё меньше, чем у них. С утра я поступал в полное распоряжение Валентины. Трудился я всегда в паре с Михаилом. Это сестрица наша рясофорная так устроила и свела нас: «Ты знаешь, кто этот Миша? Слышал - в Царском Селе недавно икона Божьей Матери Феодоровская, пропавшая ещё в революцию, явилась? Так вот она Мише открылась. Ты поспрашивай его, он расскажет».

 

И вот, что рассказал Михаил. Он живёт рядом с Царскосельским дворцовым парком и каждый день ходит гулять туда с сыном. Михаил, мой ровесник, не был воцерковлён, Православия совсем не знал, но уже задумывался о высшей силе и смысле. Эти мысли его были абстрактными, и он потихоньку начинал увлекаться буддизмом. А жена его стала ходить в церковь и сына семилетнего водить. И между ними появились разногласия, которые делались острей и острей. И вот однажды под вечер, после дождя, Михаил, как обычно отправился в парк. Шли по дорожке, мальчик о чём-то выпытывал его, он отвечал. Народу вокруг было немного. Вдруг сын остановился, засмотрелся куда-то в точку под деревья и спросил: «Пап, смотри. Что там?». Михаил поглядел в том же направлении и ничего не увидел. Переспросил мальчика, о чём он говорит? Тогда тот указал пальцем: «Да вон! Ты разве не видишь?». Михаил поглядел в другой раз. И вдруг увидел у ствола дерева приставленную к нему тёмную доску. Но несколько секунд назад он там совершенно ничего не заметил! И даже более того, Миша был уверен, что там этой доски не стояло. Он, конечно, сразу понял, что это икона. И вспышкой пришла мысль – она его зрению не открылась, а открылась чистому ребёнку. Ведь сам Миша нападал на жену за церковь, и потому недостоин был даже увидеть икону. В этот миг с ним и произошёл глубокий, полный переворот – в единый миг он уверовал предметно и реально. Всё встало для него на свои места после такого вразумления. Он послал за иконой сына, решив, что сам недостоин прикасаться к образу. И мальчик принёс его. Михаил не отважился нести икону домой – в ней должна быть явно высшая сила, он не имеет права утаивать святыню. И они понесли её к настоятелю, что жил при храме в домике. Священник определил икону как образ Божьей Матери Феодоровский. Но и сам не осмелился забрать его, а благословил Михаила держать пока у себя. Так тот начал впервые в жизни молиться перед этой явленной иконой. Священник же оповестил епархию. Была собрана комиссия, которая определила образ, как принадлежавший когда-то царскому здешнему собору. Вскоре в Петербург по делам обители приехала из Дивеева мать казначея, навестила в Царском Селе знакомого настоятеля. Тот представил ей Мишу, и монахиня позвала его с собой: пожить, потрудиться и укрепиться душой. Так он здесь оказался.

 

Мы не расставались с Мишей до самого отъезда. Таскали мешки, красили крышу летней временной трапезной для паломников, разбирали на дрова бывшие совхозные сараи на месте будущей гостиницы, распиливали столбы и доски.

 

Миша был удивительно открытый, пытливый человек. Он набирал знаний и понимания очень быстро. На что иной затрачивал месяцы и годы, этому давалось в считанные дни. К отъезду он был уже едва ли не опытным выдержанным христианином. Так на моих глазах осуществлялась Евангельская притча о работниках последнего часа, получивших ту же плату, что и первые. Так Бог даёт свои дары сверх всяческой меры, с преизбытком, истинно полюбившим Его, смиренным!

 

Пять дней мелькнули как один. Под праздник Покрова жена засобиралась домой – нужно было показаться врачам. А мне так хотелось остаться! Но отпускать её одну было невозможно. И тут вдруг обрадовала Марья Гавриловна. Она решила ехать с ней в Москву, по своим делам, если я соглашусь пожить один, следить за хозяйством. Дело в том, что у нашей хозяйки имелся козёл, и этим она была привязана к дому. Конечно, и я, и жена согласились на это моё житьё без раздумий.

 

Вечером, перед отъездом, сестра Валентина повела нас с женой в нижний Рождественский храм. Это был её личный подарок нам – помолиться там, где по предсказанию батюшки Серафима будут покоиться мощи четырёх дивеевских подвижников, когда монастырь сделается первой и единственной во все времена женской Лаврой.

 

Тот храм тогда только-только отреставрировали, но службы ещё не велись, а было восстановлено чтение неусыпаемой Псалтири перед неугасимой лампадой. И я, каждый раз проходя мимо церкви, слышал тихое-тихое чтение, доносившееся из-за её толстых стен. Останавливался, вслушивался. И вот теперь Валентина ввела нас внутрь через боковую дверь.

 

В маленьком храме была полутьма. На голых побеленных стенах – ни одного образа. Алтарь отгорожен завесой. И только здесь – иконные образы Спасителя и Божьей матери. Перед ними горела неугасимая лампада, мягко высвечивая лики. Напротив – другое пятно света: горящая перед аналоем свеча, где черёдная сестра в накинутой тёмной душегрейке тепло, ровно и благоговейно вычитывала стихи псалмов. И этот её голос, казалось, согревает в сыром холодном пространстве.

 

Мы стояли в том самом храме, который строил когда-то по указаниям святого Серафима его верный послушник Михаил Мантуров на средства от всего проданного имения, и в память которого мы везли сюда икону. И вот совершенно неожиданно оказались в числе первых, кто молился в этом святилище после его долгого запустения и восстановления.

 

Дивное Дивеево! На этой земле так тесно обступают тебя события чудесные – и минувшие, и ещё должные произойти в предсказаниях. Здесь живёшь уже не своими личными сиюминутными заботами, а той мощной памятью, традицией, знанием и верой многих поколений. Ты сливаешься молитвой и с прошлым, и с настоящим, окружающим тебя, и мимолётное время, действительно, перестаёт мучить. Ты здесь - в соборном хоре голосов сакрального народа Божия. Нужно только захотеть прислушаться…

 

Утром я посадил жену и Марью Гавриловну на автобус до Арзамаса, а сам отправился в собор. Но отстоять Литургию не довелось. В самом её начале меня вывела на паперть Валентина. Михаил уже нас ждал.

 

Рясофорная инокиня выглядела очень бодрой: «Вот, братики, куда я вас отправлю сегодня! Сколько вам радости выпадает! Я уже пропуск выписала. Поедете в закрытую зону к Сарову. Там у нас дачка есть – местная старушка домик с участком завещала. Мы там новую избу ставим. Будете плотнику помогать. А после работы сбегайте через речку к дальней пустыньке батюшки Серафима, на источник. Сами, без пропуска, туда никак не попадёте. Это вам будет подарочек от меня». И дальше она рассказала, как выйти нам к месту подвигов великого святого.

 

До деревни мы ехали на автобусе. Затем, на месте, накатывали по слегам верхние венцы избы. День выдался холодный, то и дело накрапывал дождь. Но мы работы не прерывали – больно уж горели скорей попасть к пустыньке. Управились довольно скоро. А затем шли указанным путём километра три.

 

Сначала нас вела разбитая грунтовая дорога. Впереди находился карьер, где добывали светло-охристую глину, и нас постоянно сгоняли на обочину медленно ползущие по грязи грузовики.

 

Затем проходили дивным сосновым бором, который будто весь светился жёлто-рыжим излучением. А после, с высоты бугра открылась глазам речка Сатис, и сердца наши захолонули от радости, восхищения. Внизу, через узкую ленту реки были брошены три неошкуренных сосновых бревна. С левой стороны набиты жердяные поручни. Это был мост, да такой, от вида которого мы словно во времена батюшки Серафима попали! А сразу за речкой, на высоком берегу плотно стоял лес. Тот самый лес, в котором жил когда-то подвижник.

 

Мы перешли мост и невдалеке сразу же определили место – к нему вела тропа. На бугре стоял деревянный, выкрашенный сине-голубой краской - Богородичного цвета - крест. На нём – образок молящегося в лесу на коленях святого Серафима. Вокруг креста, на рыжих камнях – восковые пасхально-красные пятаки оплывших свеч. Ниже бил и падал в речку источник.

 

Мы поклонились кресту, разделись догола и вошли в ледяную воду у самого берега, погрузились по шею. Михаил взялся плюхаться в речке под источником как ребёнок. Сам вымочил все волосы, и меня облил. Но холод быстро ушёл, или это мы притерпелись? – не знаю.

 

 

Пока мы купались, на тропе показалось четверо женщин. Они шли к нам. Михаил крикнул, чтоб подождали в сторонке. Те отмахнулись, подошли, встали у креста. Объяснили, что мы их вовсе не интересуем. Они отвернутся сейчас и начнут читать и петь акафист. А нам можно смело вылезать, да обтираться. Что мы и совершили.

 

Богомолки нас не отпустили. Попросили встать на их место и читать акафист дальше, пока они теперь не накупаются. Так и сделали. И вот, когда я стал читать акафист, вдруг почувствовал в себе нарастающий жар. Это был, действительно, огонь! Смотрю на Мишу, и вижу, что у него лоб покрывается потом, а лицо краснеет. И Миша блаженно улыбается. То же самое – и со мной. Мы будто попали из промозглой осени в летний зной.

 

И тут повалил первый снег. Он сыпал огромными рыхлыми хлопьями, а мы по-прежнему не чувствовали холода. Дождались женщин, дочитали, уже вместе акафист.

 

Пока шли до автобуса, бородка моя и усы обвесились сосульками от пара дыхания. Я не успевал их отдирать. А тело изнутри горело, из-под шапки катил пот. В таком виде и добрался до опустевшей избы Марьи Гавриловны.

 

Первым делом нужно было накормить козла, что жил во дворе. Я нарезал приготовленные Марьей Гавриловной картошку, брюкву, капустные кочерыги и грубые верхние листы. Отнёс ему в тазу.

 

Козла я увидел не сразу, лишь приглядевшись в сумраке, обнаружил его на самом верху длинной поленницы. Тот жался к стене под крышей двора и ко мне не спускался. Ясно – пугается незнакомца. Ну что ж, уйду – поест. И я нагнулся, стал набирать дрова для печи.

На третьем полене сильный удар под зад бросил меня лицом прямо на эти самые дрова. Даже несколько заноз в щеки впилось! Я ошарашенно поднялся, и, не догадываясь ещё о причине, осмотрелся.

 

Козёл стоял внизу и как-то издевательски смотрел. «Ах, ты тварь!» - я схватил полено и хотел швырнуть в обиде и злости. Но прежде, чем мне замахнуться, козёл уже взлетел по дровам на самый верх и жалобно закричал. Это остановило меня. «Что ж я делаю? – подумалось. – Ну, прибью? А потом? Вот искушение!».

 

Об этом животном Марьи Гавриловны стоит сказать чуть подробней. Козёл в те времена был местной достопримечательностью, бичом Божьим для хозяйки и всех соседей. На мой вопрос, зачем она держит его, Марья Гавриловна посетовала – не смогла руку поднять, чтоб забить маленьким. А вырос – жалко. И отдать некому – не берут.

 

С тех пор, как Ира ушла в монастырь, пожилой женщине держать коз стало не под силу. Она избавилась от них. А этот козлёночек, последний, был так красив, так весел, что хозяйка решила вырастить его. Кормила из соски, держала всю зиму в избе, и он забавлял её, рассеивал тоску одиночества. Но из этого козлёночка скоро выросла избалованная и подлая скотина. На улицу выпускать его было невозможно. Малым и старым он спуску не давал – проделывал исподтишка то самое, что и со мной во дворе. Саму хозяйку подкарауливал из укрытия в огороде и бил с налёту. Сколько слёз та, бедная, пролила! Козёл научился проламывать лбом и рогами ветхую изгородь и врываться на соседние огороды, где уничтожал растения с невероятной скоростью. Со всеми соседями у Марьи Гавриловны были испорчены отношения. Те требовали избавить их от скотины, а разделаться с ним хозяйка не могла. Он стал для неё родным – она ругала его, иногда бивала, увещевала в долгих монологах. Но всё было напрасно. И та вздыхала тяжело: «Это мне огорчение, чтоб грехи свои не забывала и молилась усердней».

 

Итак, я растопил жарко печь, что-то поел, вычитал правило и лёг, успокоенный, спать. Утром – великий праздник Покрова. Как дивно встретить его здесь! Я засыпал, мыслями пребывая на службе. И во сне видел себя в соборе рядом с Валентиной, Михаилом, игуменьей Сергией, Ирой, с женой и Марьей Гавриловной. И будто бы мы все вместе поём: «Радуйся, Радосте наша, покрый нас от всякаго зла честным Твоим омофором».

 

Утром я проснулся в тяжёлом ознобе и одновременно в жару. Горло резало - ангина. Градусник показал температуру в тридцать девять и три. Выть хотелось – пропускаю последнюю праздничную службу перед отъездом! Лёг снова. Лежал и смотрел на часы. С продвижением стрелок к часу открытия Литургии на душе становилось всё тяжелей, неспокойней. За двадцать минут до начала – время ходу моего до собора – я не выдержал: будь, что будет! Хоть поползу! Хоть сколько-нибудь постою!.. Оделся и побрёл.

 

Голова кружилась, сердце сдавливало, пот заливал лицо. В соборе Валентина – в праздники не работают - с тревогой посмотрела на меня. После сказала, что я был бледный как полотно… Первые полчаса мне казалось, что я то ли умираю, то ли просто теряю сознание.

 

Я стоял, привалившись плечом к стене у самого притвора. Одежда под курткой вымокла от пота и прилипла к телу. Но вдруг с началом Литургии верных я почувствовал, как слабость отпускает и сознание проясняется. А вскоре уже пел вместе со всеми Символ веры и не чувствовал болей в горле.

 

Вернувшись домой, измерил температуру. Градусник показал – тридцать шесть и восемь! С тех пор ангина ко мне не возвращалась вообще, хотя до того болеть ею приходилось часто.

 

Я спокойно доработал, дожил в Дивееве ещё несколько дней. А после… После прощался, обходя ставшую родной обитель, и предчувствовал долгую, долгую разлуку. Увозил с собой в памяти сердца тот дивеевский свет, свет ровно льющейся на всё сущее любви духа, которая помогала мне сдерживать потом свои мысли и поступки в тяжёлых испытаниях, искушениях жизни.