Ян  Торчинский. Постижение истин

                                 «Две вечных дороги – любовь и разлука –

                                                                      Проходят сквозь сердце мое…»

                                                                                                          Булат Окуджава

 

  – Таня, Таня, Полянова! – обрадовано закричал  Иннокентий Крутых, бросаясь к худенькой девушке в темных солнечных очках-«консервах» .

  Почему обрадовался, зачем бросился, и сам не понял. Никогда они не были друзьями, не говоря уже о чем-то большем, просто проучились два года на биологическом факультете университета – вот и все. И вообще, ни с кем из студентов, ни в группе, ни на курсе, Татьяна не сходилась близко, ко всем относилась ровно, дружелюбно, но все ясно ощущали некий холодок. Ни в словах, ни в жестах, ни в интонации даже – носилось что-то такое в воздухе, а что собственно, откуда, почему, никто не знал и особенно не задумывался. Может быть, из-за того, что она неохотно принимала участие в студенческих посиделках да сабантуях, никого к себе на день рождения не пригласила и ни к кому на семейный праздник не пришла. Ни разу… Сначала отговаривалась, находила причины, а потом ее и приглашать перестали. Ходили слухи, что ее родители – дипломаты или работают в секретных «почтовых ящиках», или еще в каких-то закрытых организациях посерьезнее, и поэтому членам их семьи не рекомендуется близко общаться с кем попало. А может, у нее просто характер такой нелюдимый или даже стервозный. Ну, и ладно: хочет из себя изображать отшельницу, таинственную незнакомку, мистера Икс в юбке – так пожалуйста, флаг тебе в руки!

   Училась Таня прекрасно и была не просто лучшей студенткой – она была на голову выше других. Ее выступления на семинарах звучали, как доклады с трибуны какой-нибудь конференции, девушка знала такие новости биологии, которые не снились не только ее сокурсникам, но и многим преподавателям. А «знаки» на кафедре иностранных языков она сдавала не по адаптированным текстам, а свободно читая целые страницы британского журнала «Nature» или  классиков английской литературы. А еще она могла часами возиться с отстающими и вдалбливать в самую тупую голову премудрости химии или биологии. Однако случалось это не столь уж часто, потому что обращались к ней за помощью неохотно – и опять-таки никто не мог объяснить, почему: видимо, чувствовали ее превосходство, а кому это приятно? Так лучше уж у другого спросить, пусть он объяснит не так доходчиво и досконально, может, и сам до конца поймет, пока до твоих мозгов достучится, но зато не будешь чувствовать свою неполноценность: как же я, дурень, не понимал того, что для других проще таблицы умножения?

   Татьяне прочили блестящее будущее, но она внезапно ушла из университета. Вернулись студенты после летних каникул, а ее нет. Обратились в деканат, там объяснили: отчислена по собственному желанию, кажется, перешла в медицинский; да, но почему?.. сказано вам: по собственному желанию; еще вопросы есть? Так что о причинах никто толком и не знал. И никто не поинтересовался, потому что восприняли это, как нечто естественное, будто всегда существовавшая дистанция между студенткой Поляновой и ее однокурсниками стала больше – вот и все. Посудачили, потрепались, страшилок разных насочиняли (несчастная любовь, месть дурака-доцента, которого Татьяна однажды уличила в невежестве, деликатно, правда, что-то вроде: «А не кажется ли вам, Николай Тимофеевич ... и тому подобное», но все равно такое студенту не прощается…), словом, поговорили – и успокоились. Правда, кто-то из комсомольского бюро, по долгу службы, пробовал звонить ей домой, но ничего толком не узнал, то не заставал дома, то она отвечала невразумительно. Ну, не хочет – и не надо, и постепенно ее напрочь забыли, а чего помнить, будто у студентов, да еще на третьем, переломном, можно сказать,  курсе других забот нет… И сам Иннокентий за все это время, кажется, ни разу не вспомнил об этой девушке. А вот сейчас обрадовался, подбежал, глупые вопросы начал задавать…

  – Таня, Таня, это ты или не ты?

  – Я, Кентий, я, можешь не сомневаться, – охотно отозвалась она. – Или эти мешают? – она сняла очки. – Теперь узнал?

  Он присмотрелся к ней с любопытством: не изменилась ли? Да, изменилась и, пожалуй, к лучшему: округлился подбородок, по-лебяжьи вытянулась шея, распахнулись глаза, но главное, Таня светилась очарованием юной девушки, в которой уже начала просматриваться тревожная и таинственная женственность. И платье из легкой ткани в неярких цветах было ей к лицу.

  – Теперь, кажется, узнал. Но с трудом: очень уж заневестилась! А ты сейчас в медицинском учишься? А почему? Из тебя же такая биологиня знатная получалась…

  – Видишь ли, тут такое… Я с детства хотела быть врачом. Как мама… Но отец уговорил, он хоть кого может… «Нужно династию создавать, нужно династию создавать…» – передразнила она отца. – А он кого угодно уговорит. Вот я два курса проучилась и почувствовала: не мое это. Ну, совсем не мое… Меня тянет людей лечить, а не с пробирками или крысами возиться. И перешла – сразу на второй курс приняли с кучей хвостов. Я из-за них чуть с ума не сошла, по пятнадцать часов в день пахала, в сушеную тарань превратилась…

  – Да ты и сейчас…

  – Такая же тарань? – рассмеялась она. – Ты бы на меня год назад посмотрел… Не-е-ет, я уже в форме! Надо было сразу же после школы…, но что жалеть о пустом? Ничего, два курса на биофаке и врачу не повредят. Зато чувствую, что нашла свое. Можешь меня понять?

  Он мог, он еще как мог, и не только понять, но и позавидовать решительности Татьяны, круто поменявшей свою жизнь. А вот он не сумел, хотя дело было не в решительности, а совсем-совсем в другом.

  Иннокентий с пионерского возраста был влюблен в машины. В их рабочем поселке было большое авторемонтное предприятие, обслуживающее окрестные колхозы и совхозы. И к седьмому классу мальчик знал устройство трактора, автомобиля, комбайна… Любую машину он мог собрать и разобрать чуть ли ни с закрытыми глазами. Это было какое-то таинственное, спонтанное знание, пришедшее неведомо откуда: он просто знал! И не только знал, он понимал и чувствовал машины, как цирковой дрессировщик чувствует своих собак или лошадей. Иннокентий мог положить руку на крыло или радиатор грузовика, работающего на холостом ходу, и по вибрации безошибочно определить, какой узел нуждается в ремонте или замене. А те, кто не прислушивался к советам настырного школьника, потом горько жалел о своем легкомыслии. Поэтому сельские шоферы и механизаторы, семейные дядьки, разменявшие четвертый, а то и пятый или шестой десяток, относились к Кешке Крутых с уважением и почтительно, а после того, как в поселковом клубе показали кино с соответствующим названием, мальчишку начали называть «пятнадцатилетний капитан». И «капитан» этот мечтал учиться в автодорожном институте, как тысячи его сверстников стремятся стать поэтами, летчиками или артистами. Но, чтобы мечта осуществилась, он усердно учился и окончил школу с серебряной медалью. Конечно, требования в их поселковой школе были не ахти как высоки, но юридически эта медаль давала те же права, что и полученная в любой элитной школе Москвы, Ленинграда или Киева. Однако в год окончания школы Иннокентию стать абитуриентом не судилось. Из-за войны он был переростком, и райвоенком отобрал у него приписное свидетельство, позволив, правда, сдать выпускные экзамены: «Давай, парень, получай среднее образование, а в осенний набор пойдешь в армию – это уж как Бог свят!»

  Против ожидания, армейская служба оказалась для него нетяжелой, потому что там быстро распознали таланты новобранца, и почти весь положенный срок он провел в дивизионных мастерских, гаражах и автопарках, где осваивал военную технику: тягачи, бронетранспортеры, могучие МАЗы и ЯАЗы, а иногда и танковые моторы. И рассматривал это как дополнительную производственную практику. Так и отпахал все два года. Правда, случился, к несчастью, десятидневный отпуск, когда поехал Крутых хоронить мать, угоревшую ночью: обвалился оголовок печной трубы, исчезла тяга, и угарный газ-убийца заполнил комнату. А когда поминки справили и десятины отгуляли, председатель поселкового совета, дальний родственник Иннокентия, спросил его:

  – А что с домиком делать? Продать кому-нибудь, а может, на слом пустить? Или на тебя переписать?

  Иннокентий подумал и сказал:

  – Конечно, пусть за мной будет. Окна, двери забью, пусть стоит. После армии мне где-то жить надо… А там, как в будущем карта ляжет, неизвестно.– С тем и отбыл по месту службы.

  В армии Иннокентий подружился с киевлянином Ильей Кацовским. Этот парень, учась в школе, прослыл феноменом и корифеем химии и примыкающих к ней наук. Однажды, на родительском собрании, учительница химии сказала:

  – По-настоящему в классе химию знают два человека: я и Илья Кацовский. – И, подумав секунду, поправилась. – Вернее, Илья Кацовский и я.

  Он вечно пропадал в кружках юннатов Дворца пионеров, а в старших классах – в биологической школьной секции при университете, где его заметил один маститый профессор. В положенное время Илья получил аттестат с пятерками по химии, физике, анатомии и физкультуре и с тройками по остальным предметам, причем каждая из этих троек была замаскированной двойкой, а то и единицей. Зато Кацовский был победителем всесоюзной биологической олимпиады старшеклассников, что давало ему право поступить вне конкурса на биофак любого ВУЗа страны – при условии, однако, что он получит за сочинение хотя бы тройку. Но биохимический корифей умудрился на полутора страницах своего сочинения сделать пятнадцать грамматических и прочих ошибок и получил увесистый «кол». Узнав об этом, маститый профессор пришел в ужас и побежал к ректору с криками, что нет правил без исключений, и нужно что-то делать, а иначе советская биология потеряет второго Мечникова...

  Но ректор посмотрел на него змеиными немигающими глазами и тихо сказал:

  – Заспокойтесь, професоре. Я не бачу жодноi пiдстави  для таких мiцних емоцiй. До речi, ви його твiр бачили? Помилки рахували? З цим твором можна на першотравневу демонстрацiю ходити замiсть прапора, бо вiн аж червоний вид виправлiнь. Це за формою. А що до змiсту … Обiйдемось ми як-небудь без другого Iллi Мечнiкова, а без першого Iллi Кацовського – тим бiльш. (1)

  Илье бы в другие институты, которые попроще, ткнуться, в педагогический, что ли, где тоже биофаки есть. Так нет же, заупрямился: «Только сюда – к маститому моему профессору под крыло!» – а в результате, пожалуйста, вот повестка из райвоенкомата, распишись и не греши. Будет тебе не только химия – оксидолом пуговицы и пряжки драить, но и высшая математика: «Раз, два – левой!»

  В армии свободного времени у солдат немного, но когда оно выпадало, «ИК-два», как их называли, проводили вместе. И часто темпераментный Илья возбужденно втолковывал Иннокентию, размахивая руками:

  – Подумай, Кент, какой хреновиной ты собираешься всю жизнь заниматься! Железяки твои – это ржавчина и металлолом, тупиковый путь человечества! А когда выкопают из земли последнюю руду – тогда что, гасите свет, приехали! Биология – вот наука будущего! Белки, ферменты, гены, бионика! Нужно учиться у природы, а не гробить ее. Ну, ничего, ничего! У меня такие идеи есть, закачаются. Узнает еще страна великого биолога Кацовского! Только бы дембельнуться весной, чтобы в этом же году в университет документы подать… С рекомендацией из армии мне все двери откроются.

  Но рекомендация рекомендацией, на нее-то отличник боевой и политической подготовки сержант Кацовский мог рассчитывать твердо, но он к поступлению в университет начал готовиться заранее и даже добился разрешения посещать вольнослушателем классы армейской вечерней школы и штудировал там грамматику русского языка. И никто не ждал беды, а беда поджидала свою жертву.

  Когда пришел долгожданный приказ о демобилизации, «ИК-два» на радостях сорвались в самоволку и напились до полной невменяемости. Под действием самогонных градусов друзья потеряли друг друга, и судьба их сложилась по-разному. Иннокентий на «автопилоте» благополучно добрел до казармы, миновал без осложнений контрольно-пропускной пункт и завалился спать. А Илью подгибающиеся ноги занесли на территорию дивизионных складов. Там стоял на посту солдат-первогодок, который действовал в строгом соответствии с уставом. Сначала он крикнул: «Стой! Кто идет?», потом «Стой, стрелять буду!», потом выстрелил в воздух и, услышав в ответ отборную брань, выстрелил на поражение. А может, со страху сразу выстрелил на поражение, а потом в воздух, может, кричал, а может, нет, гильзы-то стреляные две, попробуй, докажи… И еще одно… Может, не узнал в темноте салага своего помкомвзвода, а может, наоборот, узнал и решил поквитаться: «Будешь знать, сержант пархатый, как мне наряды вне очереди лепить!»

  Потом следователь прокуратуры не нашел никакого состава преступления и приказал посаженного на гауптвахту салагу-первогодка освободить. И намекнул начальству, что хорошо бы отметить солдата за примерное несение службы, но сейчас неудобно, сами понимаете … все же ЧП не рядовое, а как-нибудь потом – вполне…

  Это потом, а пока… Пока прибежал услышавший выстрелы разводящий, пока Илью, истекающего кровью, в госпиталь доставили, времени прошло много, и хирург сказал, что сделают все возможное… но, честно говоря, больше для очистки совести: надежды никакой, тут ни Склифосовский, ни Юдин не помогли бы.

  Утром, узнав о происшедшем, Иннокентий пришел в ужас. И начал кричать, что это он во всем виноват, что именно он сманил в самоволку товарища и бросил его на произвол судьбы. Он такое вытворял, что солдаты его скрутили, а дежурный фельдшер вкатил разбушевавшемуся лошадиную дозу снотворного…

  Проспавшись и немного успокоившись, Крутых отправился в госпиталь узнать, что с Ильей. Ему сказали, что счет уже идет не на часы, а на минуты, удивительно, что он еще дышит. Иннокентия проводили в отдельную палату, где лежал изменившийся до неузнаваемости Кацовский. Неожиданно умирающий приоткрыл глаза и что-то тихо пробормотал. Иннокентию показалось, что Илья шепчет: «Видишь, Кент, не получит страна великого биолога в моем лице. Заменишь меня…».

  – Что? Что ты сказал? – кинулся он к Илье. – Повтори, что ты сказал…

  Но тот снова закрыл глаза, странно потянулся и затих. Присутствующая здесь же медсестра оттянула ему веко и тихо сказала:

  – Все. Отмучился. Пойду звать врача. А ты иди к своим, пусть там сделают, что надо…

  Но Иннокентий, казалось, ничего не понимал. И кричал во весь голос, надеясь, что Кацовский услышит его:

  – Повтори, что ты сказал! Повтори!..

  На крик прибежали санитары и начали силой вытаскивать Иннокентия из палаты. Но он вырывался из их рук и вопил, как невменяемый:

  – Я понял, Илья, я понял! Я заменю тебя! Я клянусь!

  Позже, придя в себя, он повторил клятву, что будет биологом вместо своего друга, пусть не таким великим, каким стал бы Кацовский, но все же биологом. Брешь в этой науке возникла по его вине, и теперь долг Иннокентия Крутых закрыть ее своим телом. Уж как сумеет...

  После демобилизации он подал документы в тот самый университет, куда не приняли Илью, и был принят без всяких осложнений. На него работала серебряная медаль и характеристика-рекомендация из армии, и то, что в этом году была установка – принимать в ВУЗы демобилизованных военнослужащих на льготных условиях, да и кандидатуры Иннокентия Крутых и Ильи Кацовского были для университетского ректората, парткома и отдела кадров в разной цене.

  По воле судьбы, куратором Иннокентия стал маститый профессор, который когда-то не сумел отстоять Кацовского. В минуту откровенности Крутых признался, что решил сделаться биологом из-за чувства страшной виной перед погибшим товарищем. Профессор долго молчал, низко опустив голову, а потом поднял посеревшее лицо и сказал: «Я виноват еще больше. Это наш общий грех, и давайте искупать его вместе. Я помогу вам заменить Илюшу».

  И вот прошло четыре года. Учеба давалась Иннокентию без большого труда. Он был понятлив и усерден, и легко схватывал новое. В биологии было много интересного и по-настоящему увлекательного. И развивалась она стремительно, информация приходила со всего света, одно фундаментальное открытие следовало за другим, а советские биологи, освобожденные, наконец, от лысенковского мракобесия, изо всех сил старались наверстать упущенное. И темпы развития здесь были немыслимыми для машиностроения вообще и автомобильного дела в частности. Да, наверное, прав был Кацовский, утверждавший, что биология – наука будущего, что дело это стоящее. Но студента Крутых смущало одно-единственное обстоятельство: дело-то стоящее, да только не его. И часто он с тоской смотрел на пробегающие мимо него стада легковых и грузовых машин и представлял, как бы он разобрал вот этот стучащий всеми клапанами «Москвич», перебрал  двигатель, отрегулировал подачу горючего, поставил новое магнето... Да что расстраиваться напрасно… Он вспоминал стихи Маяковского:

 

                                          «Мы живем, зажатые железной клятвой.

                                          За нее на крест и пулею чешите…»

 

  Вот и он живет, зажатый такой клятвой, пусть даже данной в минуту отчаяния, почти в бессознательном состоянии. Это неважно, и он клятвоотступником не будет.

  Когда-то Иннокентий видел фильм о Джузеппе Верди. В молодости, желая скрасить последние минуты умирающей жены, композитор поклялся ей, что больше никогда не женится. Однако прошли годы, и Верди полюбил другую женщину, но жениться на ней не мог, помня о своей клятве. Влюбленные долго мучились: в католической Италии гражданские браки не слишком поощрялись. И так продолжалось, пока бывший тесть Джузеппе не сказал, что он, именем покойной дочери, освобождает композитора от фатального обета многолетней давности, и что он на земле, а его дочь на небесах порадуются счастью новой семьи. Верди руки старику целовал, в землю кланялся… А его, Иннокентия, от клятвы никто не освободит, и слава Богу, что за нее не нужно идти на крест и пулею чесать тоже, а всего-навсего заниматься наукой, которую он еще не принял в свое сердце, но рано или поздно обязательно примет, потому что ничего другого ему не остается.

  А вот Таня не захотела полюбить того, что не любилось, не старалась насильно принимать то, что не принималось. Такая вот киевско-медицинская Кармен: «Любовь свободна, мир чаруя…» Молодец, не то, что он! Правда, ситуации у них были разные и материальные возможности, видимо, тоже: для нее потеря нескольких лет не была трагедией, а ему порядком надоело жить в многолюдном общежитии да на стипендию и случайные подработки…

  – Да, ты – героиня, Жанна д’Арк, ну, просто слов нет, – искренне сказал он. – Кто бы еще решился… А что ты здесь делаешь?

  – А я живу здесь, – показала она на многоэтажный дом дореволюционной постройки с грудастыми тетками, поддерживающими балконы, и прочими выкрутасами, которые потом стали называться архитектурными излишествами. – Наша квартира на втором этаже. Вот наш балкон… Видишь, дикого винограда сколько… Цветами заниматься некому, а этот сам растет.

  Иннокентий почувствовал нарастающую неприязнь к девушке. Ну, конечно, он так и знал… В таком доме квартиры абы кому не принадлежат. Значит, Татьяна – типичная столичная мажорка*, и живет с зажиточными предками. Чего же ей не менять институты хоть пять, хоть десять раз, в поисках своего места и своей профессии. Он понимал, что несправедлив: не десять, даже не пять раз она меняла, а всего лишь один, и не вслепую, а осознанно, подчинясь властному голосу призвания. Но все равно… Чтобы не выдать раздражения, он хотел быстро распрощаться и уйти, но в это время у дома остановилась синяя «Волга», ГАЗ-21, из которой выкатился невысокий лысый человек в темной, не по сезону и погоде, тройке. Иннокентий подумал, что он где-то его видел. Показалось, наверное…

  – Папа? Так рано? Что-нибудь случилось? – удивленно спросила Татьяна.

  – «Рано, рано два барана застучались в ворота: тра-та-та, тра-та-та!» – весело закартавил лысый. – А случилось то, что я сбежал с заседания. Завтра от директора попадет, но до завтра еще дожить надо. Зато в кои веки пообедаю в семейной обстановке. Хотя мамы, конечно, дома нет? Ну, ничего, управимся сами. А кто сей юноша пылкий со взглядом горящим?

  – Мой бывший сокурсник … с биологического … Иннокентий Крутых.

  – Коллега, значит: я тоже биолог. Прекрасно, прекрасно, – сказал отец Татьяны и протянул руку. –  Борис Григорьевич. А вы, судя по имени-фамилии, сибиряк?

  – Отец родом из Забайкалья. Но семья жила в Саратовской области.

– И сейчас живут там?

– Нет. Я – сирота.

  – Печально. Но я тоже сирота, – неловко утешил его Борис Григорьевич. – К сожалению, большинство взрослых людей – сироты. Ладно, пошли обедать, – это было сказано тоном человека, не привыкшего к возражениям. – Ну, вперед и выше… Стоп, чуть не забыл. – И он достал из багажника машины увесистый по виду пакет, перевязанный толстым шпагатом.

  – Разрешите, я возьму, – предложил Иннокентий.

  – Не волнуйтесь, он не тяжелый.

  – А тяжелого я бы не взял, – неожиданно для себя отозвался студент. – Где же мне при таком хилом здоровье…

  Борис Григорьевич на секунду опешил, а потом, скептически оглядев коренастого парня, кивнул головой:

  – Да уж, насчет здоровья, особенно, хилого… Тем более, нужно хорошо питаться, а то последнего лишитесь. Пошли! – и первым юркнул в парадное.

  Татьяна послушно двинулась за ним, а за ней пошел и Иннокентий, злясь на себя, на Таню, на ее отца, и удивляясь, зачем он идет в дом этого лысого – торгаша или ответственного работника, а, может, просто жулика. Правда, он говорил, что биолог, и она что-то такое тоже… Ладно, знаем мы таких биологов… Я ему, видите ли, юноша пылкий… Нашел пылкого… Но где я его видел? И только перед входной дверью, за которой успел скрыться лысый, Крутых застыл в изумлении: там, под номером квартиры, была привинчена медная пластинка с выгравированной надписью «Академик Б.Г. Мирцин». И прошептал внезапно охрипшим голосом:

  – Это кто – он? Твой папа?

  – Папа, конечно, кто ж еще…

  Теперь Иннокентий понял, что испытывает смертный человек, внезапно встретившийся с античным богом. Он и встретился с богом – богом современной биологии, и то, что бог оказался лысым и картавым, и по имени Борис Григорьевич, ничуть не снижало его величия. И невероятно! – бог пригласил его пообедать, а если в категорической форме, так на то он и бог. Теперь Крутых вспомнил, где он видел его: ну, конечно, на портрете, который висел в кабинете маститого профессора.

– А почему у тебя другая фамилия? – обрел, наконец, Иннокентий дар речи.

  – Видишь ли, тут такое… Настоящий семейный детектив! Когда-нибудь расскажу… – И чуть поколебавшись, добавила: – А, впрочем, слушай сейчас, если тебе интересно…

  Сущность этого «детектива» заключалась в том, что, спустя две недели после рождения Тани, ее родители были арестованы: Мирцин – как генетик, морганист-вейсманист, стало быть, мракобес и враг народа, а Галина Ивановна – как жена этого самого врага. Тогда охота на ведьм среди биологов была в самом разгаре. Борис и Галина знали, что им предстоит, и десятидневного ребенка отдали троюродной сестре академика. Иначе девочка неизбежно попала бы в спецприемник. Танина тетка работала в ЗАГСе и, рискуя жизнью, записала ее своей дочкой и дала ей свою фамилию. Осенью 1953-го года Борис Григорьевич и его жена были реабилитированы и восстановлены во всех правах и званиях. Но Татьяну им пришлось как бы удочерять заново: официально у нее были другие родители. Тогда какая-то добрая и осторожная душа им посоветовала: «Оставьте девочке прежнюю фамилию. Мало ли что у нас может завтра случиться… Вот будет паспорт получать, так сама решит…» 

  Слегка ошарашенный услышанной историей, Иннокентий сочувственно развел руками:

  – Жалко все же: академик Мирцин – эта фамилия на весь ученый мир звучит! Наравне с Броунштейном, Збарским или Энгельгардом**…

  – Вот именно: у нас эти фамилии, понимаешь, как звучат… Ну и, академики приходят и уходят, а фамилии остаются. С нами уже всякое было… Не забыл, о чем я тебе говорила… И мне  спокойнее: не нужно объяснять, что это за украинка такая – Мирцина? И меньше намекать будут, что я всему только отцовскому имени обязана… Ну, что тебе объяснять… Ты-то видел, как я в университете вкалывала… А всякому не расскажешь. – В ее голосе прозвучало раздражение: наверное, таких намеков она наслушалась достаточно. – А мамину фамилию взять, значит, отца обидеть. Да и мамина кое-где записана, там ничего не забывают, хоть тебя сто раз реабилитировали… Вот так пока и живем: три человека в квартире – три фамилии, – грустно сказала она. – Кстати, мама моя – Криворучко, ее предки – из Запорожской Сечи. Если найдется какой-нибудь сумасшедший и на мне женится, появится четвертая фамилия. А я свою менять не стану: привыкла за последние сто лет. И фамилия красивая: Полянова…

  Иннокентий чувствовал, что неприязнь к богатым обитателям этого дома исчезла без следа. И квартира, в которой он очутился, почти не поразила его количеством и размерами комнат, холлов и коридоров. Разве что ванная, облицованная белым и голубым кафелем, и кухня – тоже в кафеле, но только кофейного цвета, с огромной газовой плитой, двухдверным холодильником и какими-то агрегатами неведомого назначения. И еще туалет – с умывальником и маленьким душем на гибком шланге около унитаза. Ну, ясное дело: именно так следовало жить академику Мирцину, к нему, наверное, иностранцы приезжают из Европы, Японии, Америки, да мало ли откуда – не в коммуналках же и не в хрущевских «распашонках»  их принимать!

  Через полчаса они сидели за накрытым столом. «А что едят академики? – тревожно подумал Иннокентий. – Может, такое, чего я и не видел никогда. И с какой стороны к этому приступать?» Но, к его удивлению и даже радости, еда оказалась самой обыкновенной: фасолевый суп, жестковатые отбивные с гречневой кашей, а к ним – квашеная капуста и соленые огурцы. Зато тарелки были из тонкого фарфора, с затейливым узором и позолотой, простецкий томатный сок наливали из хрустального графина в пузатые бокалы, радужно переливающиеся, как мыльные пузыри. А тяжелые столовые приборы тускло отсвечивали серебром. И все же, чтобы не попасть впросак и не выглядеть деревенщиной, Крутых сначала присматривался к Борису Григорьевичу и Татьяне, а потом начинал старательно подражать им. «Латентный период», – улыбнулся про себя наблюдательный академик. И когда перешли ко второму, взял вилку правой рукой, чтобы не создавать гостю излишнего неудобства. Так и ели – каждый по-своему: Таня держала вилку в левой руке, а мужчины – в правой. «Неужели она левша? – удивился Иннокентий. – Никогда не замечал или не обращал внимания». Все же он держался скованно, и хозяин дома в очередной раз пришел к нему на помощь.

  – А может, по рюмочке? Давайте, Иннокентий! А то с моими женщинами не разговеешься. Не волнуйся, дочка, мы чисто символически, для поднятия настроения.

  Иннокентий всегда сдержанно относился к выпивкам. Среди своих сверстников – и в армии, и в университете, в этом смысле, он всегда оставался белой вороной. А после той трагической пьянки, из-за которой погиб Илья Кацовский, не мог смотреть на спиртное без ужаса и отвращения. Но отказываться было неудобно, и он кивнул головой. Мужчины выпили по рюмке водки, настоянной на апельсиновых корках, и, действительно, разговор пошел живее. Мирцин интересовался, как идет учеба на биофаке, вводят ли новые курсы, кто преподает, есть ли факультативные занятия… Почему-то им академик придавал особое значение. Узнав, что выпускной работой Иннокентия руководит маститый профессор, Борис Григорьевич одобрительно кивнул головой:

  – Вам повезло. Это настоящий ученый и педагог выдающийся. У него  многому можно научиться, и не только биологии. И тема интересная, стоящая. Ее можно в дальнейшем в серьезную научную работу развить.

  Неожиданно для себя, студент рассказал историю своего погибшего друга. Академик сокрушенно отозвался:

  – Что-то я слышал об этом. Дикие времена были, да и теперь, если честно, немногим лучше. Что говорить…

  Видимо, у него испортилось настроение, и он поднялся из-за стола: 

  – Ладно, молодежь… Я пойду к себе, мне еще работать надо. А вы слушайте музыку или телевизор смотрите, в общем, что пожелаете. С вами, Иннокентий, было приятно познакомиться. Приходите к нам еще. Вы в шахматы играете? Ну, сразимся, если не боитесь проиграть. Я ведь ходы обратно не даю… Будьте здоровы!

 Незаметно прошло часа полтора. И, Таня, провожая гостя, спросила:

   – Не забыл, что папа сказал? Чтобы приходил! С ним, знаешь ли, такое … с ним даже Президент академии избегает спорить. А ты ему понравился.

  «А тебе?» – хотел спросить Иннокентий, но не спросил и ушел в неведении и растерянности: слишком много неожиданных впечатлений досталось ему сегодня. И среди них, может быть, самым сильным было ненавязчивое, но неотразимое обаяние академика-бога Мирцина.

  Прошло несколько дней, и Крутых снова постучался в дверь с медной пластинкой. Он пришел наудачу, даже не позвонив предварительно. Потому что решил испытать судьбу: если Татьяны не окажется дома или она встретит его холодно, значит, все: сюда ему больше хода нет. Но Таня откровенно обрадовалась:

  – Заходи, заходи! Очень удачно: тетя Клава котлет нажарила, я тебя сейчас кормить буду. Никаких отказов! Помнишь, папа боялся, что ты последнее здоровье потеряешь…

  Потом он зачастил в этот дом, а иногда встречался с Таней в городе, и они шли в кино или на пляж, или на открытую эстраду в парке над Днепром слушать концерты симфонического оркестра. А то и просто гуляли по городу, обсуждая студенческие дела. Однажды она отправилась в двухнедельную туристскую поездку по Прибалтике. И Иннокентий вдруг почувствовал себя таким одиноким, как после похорон матери. Только сейчас он понял, как его тянет к Татьяне и как ему хочется постоянно или, по крайней мере, ежедневно видеть и слышать ее. А для этого есть хорошо проверенный путь!

  Конечно, у него был некоторый опыт общения с девушками, и когда в армии служил, и после. Даже в девятом классе влюбился в свою одноклассницу… Однако там все получалось просто: ну, встретились раз-другой, ну, провели вместе неделю-две и разошлись. И даже в памяти почти ничего не оставалось, а о душе и говорить нечего. Правда, одна подружка Иннокентия серьезно влюбилась в него и долго преследовала парня, угрожая и в бюро комсомола, и в деканат, и еще куда-то обратиться… А времена были суровые, и неприятности могли получиться серьезные, вплоть до… Но повезло: он на все каникулы уехал со студенческим строительным отрядом, а когда вернулся, узнал, что влюбленная в него преследовательница успела выйти замуж! Так что административных санкций он избежал, и настырная девушка забылась, можно сказать, бесследно. И еще Крутых порою ловил себя на мысли, что он забывал об этих девушках, как только расставался с ними, и вспоминал, когда снова приходило желание их увидеть. А главное, в отношении к ним не было чего-то такого: ну, красивая, ну, веселая, ну, не строит из себя, сами понимаете – кого, и с ней всякое можно… Ну, и все: ты мне  ничего не должна, и я тебе ничего не должен. Зато теперь все было по-другому, и он думал о Татьяне чуть ли не постоянно, и испытывал при этом неведомое доселе чувство, ни на что не похожее, ни с чем не сравнимое, даже без названия. И с каждым днем его тянуло к Тане Поляновой больше и больше.

  Если бы Иннокентий Крутых был искушеннее в житейских делах и умел лучше разбираться в себе, он понял бы, что его влекло не столько к самой девушке, сколько к ее семье, к ее дому. Что значит, «сколько, столько, не столько»? Как это измерить, чем? Татьяна по-настоящему нравилась ему, нравились ее легкие, вечно растрепанные, не поддающиеся гребешкам и заколкам волосы, ее быстрый смех, и даже слегка неуклюжая походка немного правым плечом вперед, его умиляла ее хрупкость, да мало ли что… А когда она по-кошачьи терлась щекой об его плечо, Иннокентия с головой накрывала волна нежности и доброты. Наверное, это и есть любовь. И все же… Немалую, а может, и очень большую роль играло то, что в танином доме он попадал в совершенно незнакомую для себя среду. Там все дышало интеллигентностью и высокой духовностью. Дело было не в огромной библиотеке или фонотеке, не в картинах и гравюрах в красивых рамах. Это можно найти и в доме какого-нибудь нувориша. В доме царил особый дух, который нельзя было купить или выменять. И проявлялся он во всем, в частности, в отношении домочадцев. Иннокентий вскоре убедился, что Татьяна не просто любит родителей, а они ее и друг друга. В этом ничего удивительного не было. Но здесь все искренне уважали каждого и каждый всех. И поэтому они всегда говорили тихо, никогда не перебивая, а наоборот, внимательно выслушивая говорящего. И они умели с пониманием относиться к чужому мнению, даже не соглашаясь с ним. И с Иннокентием Крутых, разговаривали, как с равным, не стараясь блеснуть эрудицией, заслугами и званиями. А главным в их жизни была работа, и ей они отдавали почти все свое время. Привыкший к горластым, перекрикивающим друг друга, не стесняющимся в выражениях собеседникам – что в своем авторемонтном предприятии, что в армии или студенческом общежитии – Иннокентий с удивлением и почтительностью постигал новый для себя способ человеческого общения. Его уже не удивляло, что бытовые вопросы интересовали академика, его жену и дочь чуть ли ни в последнюю очередь. Может быть, потому, что они ни в чем не нуждались, но это дела не меняло: алчность и достаток не всегда исключают друг друга.

  Они редко обедали дома, обходясь столовыми в своих институтах. У таниной мамы, Галины Ивановны, физически не было возможности вести домашнее хозяйство, да она и не умела толком ни варить, ни стирать или гладить. «У вас на биофаке анатомию изучают? – спрашивала она у Иннокентия, поджимая губы. – Значит, должны знать, откуда у женщины руки растут. А я, знаете ли, исключение…» Поэтому в доме хозяйничала тетя Клава, приходящая раз в неделю, чтобы убрать, отнести белье в прачечную и приготовить обед, как правило, не очень вкусный, но в таком количестве, чтобы хватило до следующего раза. Конечно, появлялись и деликатесы: сырокопченая колбаса, икра, красная рыба, дорогое вино. Но никто специально этим не занимался: принесут академику Мирцину из закрытого распределителя положенный ему «паек», ну, и замечательно, почему бы не побаловаться, а не принесут – так никто и не заметит. Здесь относились к мебели и разным аксессуарам без всякого почтения к их стоимости и происхождению, лишь бы те выполняли свои функции! Например, в кабинете Бориса Григорьевича стояли старинные напольные часы со многими циферблатами. Они испортились в незапамятные времена, чинить их было некому, а избавиться – недосуг и целая морока. Места много, вот и пусть стоят. А время академику показывал дешевенький будильник с никелированным колокольчиком, и часы-башня стояли как часть декора, пока Иннокентий не вернул их к жизни. Комнаты освещались тяжелыми – бронза и хрусталь – люстрами и светильниками. А на письменных столах стояли пластмассовые канцелярские лампы: они исправно освещали рабочие поверхности – а чего еще требовать от лампы? Эти люди скромно одевались. Борис Григорьевич большую часть времени носил свою порядком потертую темную тройку и только в летнюю жару переходил на костюм из китайской чесучи. Правда, у него был еще и выходной черный костюм с лауреатскими медалями, который надевался только при посещении торжественных мероприятий. «В нем и похоронят», – говорил академик, как о рядовом житейском событии. Подстать мужу, неброско одевалась Галина Ивановна. Исключением в ее гардеробе была роскошное котиковое манто. «Подарок мужа, – объясняла она. – Что вы хотите: национальная еврейская одежда. Надо соответствовать». И даже Таня всем нарядам предпочитала брюки и свободные свитера, которые хорошо скрывали  угловатость ее хрупкой фигуры. («Почему ты тогда в цветастое платье нарядилась? Какой волк в лесу сдох?» – спросил однажды Иннокентий. – «Почувствовала, что ты встретишься. Решила внимание на себя обратить. Иначе и не заметил бы», – отшучивалась Таня.) Ее достаток и возможности выдавала только обувь: всегда новая, красивая и дорогая. Обе женщины никогда не носили дорогих фамильных, от бабушек-прабабушек доставшихся, драгоценностей, а их было немало. Правда, Галина Ивановна любила серебряные перстни с огромными полудрагоценными камнями, а Таня вообще ничего, даже обручальное кольцо вскоре после свадьбы перестала носить: оно якобы мешало ей в работе.

  Позвольте, а откуда у нее обручальное кольцо? А откуда у всех!

  Потому что однажды Иннокентий сказал Татьяне:

  – Помнишь, ты говорила, что если найдется сумасшедший, который захочет на тебе жениться… Ну, так считай – нашелся.

  – Это ты, что ли? – кажется, не слишком искренне удивилась девушка. – Только фамилию я менять не буду. Можешь для единообразия взять мою.

  Они решили, что поженятся, когда Крутых окончит университет: ему предложили поступить в аспирантуру, и было нежелательно, чтобы это связывали с именем академика Мирцина и давать повод для сплетен и пересудов. Но перспектива стать аспирантом теперь приобретала судьбоносное решение: в случае провала можно было на три года загреметь по распределению куда-нибудь далеко от столицы. А за три года, знаете ли, в нашей жизни тревожной всякое может случиться… И Иннокентий вгрызся в учебу, как никогда в жизни. Выпускные экзамены он сдал на все пятерки, а насчет выпускной работе говорили, что это почти готовая диссертация. Да и немудрено, поскольку академик ознакомил его с материалами последних международных биохимических конгрессов и симпозиумов. Однако любые материалы еще и осмыслить надо, и использовать по делу, и привести к месту, чтобы не выглядеть, как попка-дурак, повторяющий без понимания чужие слова. И на английский язык пришлось приналечь, чтобы хоть как-нибудь разобраться: светила-то эти биохимические, черт бы их побрал, не по-русски доклады делали. Но тут ему добросовестно, не считаясь со своим временем, помогала Татьяна.   

  Но сплетни все же появились. «Конечно, – шипели 'доброжелатели' и завистники, – продался парень за квартиру и карьеру». Но почему, почему, что давало повод для таких пересудов? Разве Татьяна была уродом или перестарком, хромой или горбатой? Или замечена в пьянстве, наркомании, разврате, антиобщественных поступках? Так нет же! Если бы она была из семьи учителей или инженеров, никому бы и в голову не пришло искать в поведении ее жениха что-либо предосудительное. Ведь девушка как девушка: симпатичная, умная, интеллигентная, заканчивает медицинский институт. Конечно, таких много. И то, что Иннокентий заметил именно в ней что-то особенное – так это его счастье, а остальные могут локти кусать! А может, кто-то рискнет утверждать, что жениться на дочерях академиков, если ты не отпрыск генерала или министра, –  безнравственно по определению?

  Сам Иннокентий был далек от каких-либо корыстных мыслей. По своему характеру он не годился на роль Жоржа Дюруа*** днепровского разлива. Слишком независимой натурой отличался, и была в нем гордость, присущая умелым и трудолюбивым мастерам, знающим себе цену. На Татьяне он женился по любви или по тому чувству, которое он считал любовью. Уж слишком сильно и надолго оно захватило парня. И все же некая неосознанная и уж, конечно, нематериальная корысть была: ему, уроженцу российской глубинки, хотелось войти в семью своей будущей жены и, благодаря этому, духовно подняться над средой, в которой вырос. А если к этому будет приложено уютное и комфортабельное жилье, да регулярное, хоть и не очень вкусное столование – плохо ли это? В конце концов, и он вносил что-то в семейный бюджет, по мере сил, конечно, но за себя-то, во всяком случае, платил сам.

  Каждый день в аспирантуре, каждая страница в диссертации давались Иннокентию нелегко. Его руководитель, маститый профессор, так гонял своего подопечного, что тот от усталости до дома добирался чуть ли ни на четвереньках. Никаких скидок на именитого тестя не было.

  – Наоборот, – признался ему однажды маститый профессор. – Вы думаете, у Бориса Григорьевича мало врагов? Или у меня? Пойти на нас с открытым забралом они не посмеют, а напакостить на вашей защите – это пожалуйста. Голосование-то тайное. Значит, диссертация должна быть такой, чтобы комар носа не подточил. Главное, собственных врагов себе не наживайте.

  И золотой дождь на Крутых не пролился: ему, правда, заказали «свадебный» костюм в прикрепленном к академии ателье, но заплатил он сам – и не потому, что родители его жены были скупыми людьми, просто у них были такие понятия. Тем более, что Иннокентий их ни о чем не просил: деньги на оплату костюма у него нашлись, да и цены в этом ателье были невысокими.

  Зато Мирцин сделал ему воистину царский подарок: в день свадьбы он вручил зятю ключи от своей «Волги».

  – Дарственную оформим на днях. И никаких отказов, – замахал он руками на робкие возражения Иннокентия. – Наоборот, очень меня выручите. Сами знаете, какой из меня водитель: скоро я из-за штрафов и ремонтов по миру пойду. К тому же академики могут из нашего гаража вызывать машину да еще с шофером. Ах, вы не знаете, как меня благодарить? Ну, когда-нибудь подбросите мою супругу на базар.

  И мужчины невольно рассмеялись: на базаре Галина Ивановна не была, кажется, ни разу в жизни.

  – Торжественно обещаю, что буду семейным шофером и автомехаником. Только, Борис Григорьевич, шоферам принято говорить «ты». Так что, пожалуйста…

  – Нет, нет, этого я не могу. Я всем взрослым людям, за исключением жены, говорю «вы».

– А Тане?

  – Тане? – задумался на секунду академик. – Ну, сравнили: я же ее с рождения знаю. Вот с такого возраста. – И он рассеянно отмерил ладонью высоту чуть более метра.

  Теперь у Иннокентия появилась новая забота: подаренная ему машина оказалась в столь плачевном состоянии, что на ней ездить было опасно. Оставалось удивляться, как Мирцин до сих пор не попал в аварию с тяжелым исходом. И Крутых взялся за дело со всей страстью помешанного на автомобилях человека. Здесь было недостаточно приложить руки: требовались новые детали, порой дефицитные. И скоро он сделался своим человеком во всех автомобильных магазинах, мастерских и черных рынках. И, пропадая до поздней ночи в гараже, он чувствовал такое наслаждение, которое ему и не снилось в университетской лаборатории. А когда обновленная «Волга» впервые выкатилась на загородное шоссе, легко набрала стокилометровую скорость и понеслась, уютно покачиваясь на новеньких амортизаторах и без труда оставляя за собой легковые машины и мотоциклы, Иннокентий забыл обо всем на свете, ибо ничего не могло доставить ему такой радости, как это обретенное чувство окрыленности.

  Но от своей новой семьи он еще и другой получил подарок, который был, пожалуй, ценнее любой «Волги»: на машину можно накопить деньги или, при большой удаче, выиграть в лотерею.  Благодаря родителям своей жены, Крутых оказался в обществе людей, о знакомстве с которыми ранее он и мечтать не смел.

  Дом академика Мирцина, обычно по пятницам и в предпраздничные дни, посещали – поодиночке или целыми компаниями – знаменитые ученые, артисты, писатели, журналисты, барды... Бывало, приходили какие-то чудаки и просто странные люди. А гроссмейстер Андреев мог появиться, когда угодно, и вваливался – в трикотажном спортивном костюме, с пузырями на локтях и коленях, вечно мрачный, сердитый, на кого-то по-детски обиженный… Он, бывало, играл с Борисом Григорьевичем в молниеносные шахматы, несколько уравнивая шансы за счет двух-трех минут форы.

  Иннокентий удивлялся, как непохожи друг на друга люди, представляющие цвет интеллектуальной элиты. Даже внешне. Некоторые одевались, стриглись, брились с вызывающей небрежностью. Зато другие выглядели франтами: они носили подчеркнуто модные костюмы, кожаные, замшевые, велюровые или вельветовые пиджаки, «водолазки» апельсинового, салатового, вишневого цвета, сорочки невиданного покроя, галстуки от Диора и многое другое. Они не стеснялись щеголять перстнями и золотыми швейцарскими или японскими часами на массивных браслетах. И женские наряды повторяли последние картинки модных журналов или могли дать сто очков любым хиппи. А некоторые дамы были так обвешены бижутерией, что напоминали новогодние елки. Но чувствовалось, что все это – мишура, капризы, эпатаж, проявление артистической натуры, а потрепанные джинсы или экстравагантные наряды – безразлично, поскольку подлинные интересы этих людей совсем в другом.

  Здесь говорили обо всем на свете: о науке, литературе, музыке, театре, философии, спорте, политике и религии. И не просто говорили – спорили. И далеко не все отличались терпимостью академика Мирцина и его жены. Некоторые агрессивно отстаивали свое мнение, свою убежденность, свою истину. Они, бывало, говорили громко, азартно жестикулируя, порой переходя на крик и разнося в щепки аргументы своих оппонентов. Те, впрочем, не оставались в долгу. В пылу спора, могло сорваться неприличное слово или сомнительный анекдот, но даже это не огрубляло разговор, потому что выглядело, как проявление внутренней раскрепощенности. Зато здесь музицировали (в доме было превосходное концертное пианино), читали стихи, пели… И, бывало, откровенно злословили и сплетничали. При этом гости, не стесняясь, уничтожали несметное количество бутербродов и выпивали канистры превосходно сваренного кофе – кажется, единственное, что мастерски умела готовить Галина Ивановна. А некоторые просили вина или водки, и этих рюмкой не обносили: откупоренных и непочатых бутылок в баре непьющего академика было достаточно. Впрочем, кое-кто приходил уже навеселе или порядком выпившим. Случалось, иные гости явно перебирали, для них вызывали такси, некоторых развозил по домам Иннокентий, кое-кого оставляли ночевать. Места в квартире академика хватало. «Моя кунацкая», – улыбался Борис Григорьевич. «Мой домашний вытрезвитель», – поджимала губы Галина Ивановна. Однако на такие казусы в семье Мирцина смотрели сквозь пальцы и с полным пониманием: «Подумаешь, с кем не бывает…» Здесь не прощали только жлобства и духовной нищеты: если люди с этими качествами забредали в гостеприимный дом Мирцина-Криворучко, то, как правило, не чаще одного раза. А еще Иннокентия удивляло, что его тесть и теща на равных с другими принимают участие в запальчивых и громкоголосых спорах своих приятелей. Будто другими людьми становились… Но когда гости расходились, в доме сразу же восстанавливалась атмосфера прохладной толерантности.

  Крутых приглядывался к гостям и старался подмечать лучшее, что было в каждом. И подмеченное усваивал твердо. Сначала он стеснялся своей неотесанности и боялся, что ее заметят. Боялся не за себя – ему-то что! – боялся за родителей жены: вдруг кто-то из гостей, услышав его неуклюжую реплику, подумает: «Это надо же: интеллигентные люди, а какого вахлака в дом пустили…» Но потом перестал дичиться, как-то освоился и выработал неукоснительное правило: больше слушать и меньше говорить, а если уж говорить – то только о том, что знаешь лучше других и что интересно всем или хотя бы большинству.  Иннокентий понимал дистанцию между собой и этими людьми и, что его университетский, а потом и кандидатский диплом, если как-то уравнивают их, то только формально. Но в одной теме он чувствовал себя выше этой далекой от техники компании: все, связанное с автомобилями. Только не нужно было неуклюже вмешиваться в разговор о философии Канта или музыке Малера с неуместной репликой о подвесках или двигателях. Нет, такая реплика терпеливо ждала своего часа, но когда уж звучала, то достигала ожидаемого эффекта. Причем инициатива обязательно исходила от кого-то из гостей, владельца машины: «Москвича», «Жигулей» или «Волги». Рано или поздно кто-то начинал жаловаться на неполадки в моторе, придирки милиции или хамство и вымогательство работников «Автосервиса». Вот тогда в разговор вступал Иннокентий, и его слушали внимательно и даже с почтением. А он блистал знанием новостей отечественного и зарубежного автостроения или делился тонкостями вождения машины в сложных условиях. И услышав чей-то недоуменный вопрос: «Ну, почему, почему мотор заглох? Ведь совсем новый был. Ведь мне гарантию на десять лет обещали!», Иннокентий тонко улыбался и небрежно ронял:

  – Что вы хотите: закон Паркинсона****: то, что может сломаться, обязательно сломается; а то, что не может сломаться, все равно сломается…

  – Борис Григорьевич, какой инженер в вашем зяте погибает! – восхищенно переиначил фразу императора Нерона один известный поэт. У «зятя» болезненно екнуло сердце, но он промолчал.

  Понемногу к Иннокентию стали обращаться за советами и рекомендациями. Он, как опытный диагност, определял пороки машины, не видя ее, а только по словам хозяина, и говорил, что нужно делать. А иногда своими руками устранял неполадки, порою убивая на это все выходные дни.

  Но по-настоящему, на автомобильной почве, он сблизился с артистом Юрием Тимошенко, знаменитым на всю страну Тарапунькой. У Тимошенко было новое увлечение – автомобиль, а своим увлечениям он отдавался душой и телом. И Юрий приобрел где-то авторыдван чудовищных размеров и дизайна. Это страшилище, основательно искалеченное прежними безалаберными владельцами,  отнимало у нового хозяина столько времени, что Тарапунька предлагал своему партнеру Штепселю-Березину репетировать в кабине «для заощадження часу».(2) Приглашенный на смотрины Иннокентий пришел в ужас: было чудом, что Тимошенко еще не разбился. 

  – Юрий Трофимович, избавьтесь ради Бога от этого крокодила. Купите себе «Жигули» или «Волгу»… Далеко ли до беды…

  – Tи що, казаче! – агрессивно топорщил усы артист. – Це жах один, скiльки цей собака ненажерний вже грошей высмоктав i кровi з мене випив! До того ж, в сучасних сiрникових коробках у мене колiна до пiдборiддя дiстають! (3)    

  Однако вскоре артист остыл к своему автомобилю, продал его за бесценок и увлекся чем-то другим. И почти перестал бывать у Мирцина, а когда Иннокентий однажды спросил его – почему, артист смущенно сказал:

  – Соромно тобi в очi дивитись. (4)

  Разумеется, никому в голову не приходило предложить Крутых деньги за работу и даже за всякую мелочевку, которая у него водилась про запас, но он брал взятки «борзыми щенками»: если кто-то из его «клиентов» ездил за границу, то привозил в подарок иностранные журналы или каталоги из автомобильных салонов, а также маленькие модели автомобилей: мерседесов, бьюиков, фордов, фиатов и тайот. Со временем у Иннокентия собралась целая коллекция игрушечных машинок. И однажды Галина Ивановна, листая очередной многокрасочный буклет с рекламой особо модных лимузинов, иронически поджала губы:

  – Везет людям: им клиенты и пациенты подарки делают. А от моих разве дождешься… – Она была патологоанатомом.

  Галина Ивановна оказалась единственным человеком, с которым Иннокентий не мог до конца найти общий язык. Хотя в ней не было ничего от сварливой или вздорной тещи из анекдотов – классового врага всех зятьев, он, уже более или менее освоившийся в компании знаменитых людей, по-прежнему побаивался этой немногословной женщины. Побаивался ее маленьких черных глаз, длинных пальцев с ревматически утолщенными суставами, ежился от едких шуточек с примесью откровенного цинизма. Казалось, она смотрит на людей профессиональным взглядом: «А как ты, милый, будешь выглядеть на моем прозекторском столе?» Ее известность была ничуть не меньшей, чем академика Мирцина. Потому что Галина Ивановна Криворучко не только заведовала кафедрой в медицинском институте, но и была главным патологоанатомом Минздрава, а также консультантом Министерства внутренних дел. Поговаривали, что бывалые милицейские медэксперты боятся ее больше, чем своего высокого начальства, впрочем, и это начальство в разговорах с Галиной Ивановной быстро теряло полковничью и генеральскую самоуверенность. А в один прекрасный день она сообщила, что ей присвоили звание «Заслуженный работник МВД».

  – Удостоверение, цветы и всякое такое сам министр вручил. Теперь я – заслуженная милиционерша или, как это… ментовщица … или лягавая, да? А мой значок, Иннокентий, возьмите себе: будете орудовцам показывать, если за нарушения правил остановят. Глядишь, и на штрафах сэкономите. «Стирка – в семью копейка…»

  Как-то зять пожаловался ей на неприятные ощущения в груди. Галина Ивановна  своими холодными пальцами цепко нащупала его пульс сначала на правой, а потом на левой руке, и уверенно сказала:

  – Пустяки. Весной такое случается. Можете завести любовницу, обычно помогает. А Татьяне скажете, что это мое назначение. И вообще успокойтесь: в случае чего вас будет вскрывать лучший патанатом республики, а может, и всей страны.

  Иннокентия подмывало спросить, дает ли она такие же рекомендации своему мужу или обходится домашними средствами, но не решился.

Однако такие шуточки теплоты их отношениям не прибавляли. Но, в конце концов,  Иннокентий приспособился и к ней. Он понял, что Галина Ивановна иронически относится ко всем, включая мужа и дочь, но за этой иронией нет язвительности или желания унизить человека. Просто натура такая и «неадекватная реакция на окружающую биосферу», – как шутил академик. А еще скорее, она тщательно скрывала горечь, которая навсегда осталась в душе после всего, что ей пришлось выдержать на допросах и в лагерях. Постепенно Крутых научился беззлобно огрызаться, и теща принимала это вполне благодушно, а Борису Григорьевичу, кажется, даже нравилось.

Так что где-где, а в семье у Иннокентия проблем не было.

 

  А время между тем шло. Дни сменялись днями, недели – неделями, месяцы сплетались в годы.

  Иннокентий защитил кандидатскую диссертацию – вполне пристойно, но без блеска. Его работе не хватало одержимости соискателя, не чувствовалось кровной связи исследователя и исследования. Но, с другой стороны, какие могли быть претензии: нормальная вузовская диссертация: столько-то экспериментов, такая-то методика обработки данных, такой-то результат; опубликовано шесть статей, прочитано пять докладов на конференциях и симпозиумах; пришло десять положительных отзывов на автореферат; официальные оппоненты отметили высокий уровень, на вопросы отвечал уверенно и лаконично. В конце концов, не всем суждено стать вторыми Мечниковыми или Вавиловыми. И результаты голосования были хорошими: двенадцать – «за» и три – «против».

  – Видите, как я был прав, – улыбался маститый профессор. – Один голосовал против Мирцина, второй – против меня, а третий – всем и всегда подбрасывает «черный шар», даже собственным ученикам: такая, знаете ли, натура – как у скорпиона!

  Получив диплом кандидата биологических наук, Иннокентий поступил младшим научным сотрудником в тихий академический институт. Здесь царили такие порядки, что м.н.с., если он не рвется в доктора, не спешит делать карьеру и, как говорила институтская молодежь, не возникал, то имеет кучу свободного времени и вообще может появляться на работе два-три раза в неделю, а то и реже. «Где вы были, молодой человек?» – «То есть, как где? В академичке, готовился к выступлению на семинаре». Кто его будет проверять? Теперь Крутых мог целыми днями возиться со своей машиной или машинами своих приятелей.

  Биология по-прежнему не увлекала его. К тому же тематика в институте была скучная, темы тянулись годами, вместо конкретных результатов писались и переписывались толстые монографии.

  Выбрав момент, Иннокентий спросил Бориса Григорьевича, почему в институте не проводятся интересные исследования.

  – А кому их проводить? – пожал плечами академик. – У вас же одни старцы собрались, филиал института геронтологии. Их давно пора на пенсию отправить, да нельзя.

  – Почему?

  – Ну, во-первых, они званиями и наградами увешены, как, знаете, кто… А во-вторых, ваш Ученый совет – точная копия, понимаете, чего... – Он показал пальцем на потолок. – Их тронуть – так кое-где могут за намек принять. Вот они и сидят до конца, и не работают, потому что давно разучились. И другим не дают, чтобы на фоне молодых не засветиться. Вы работать по-настоящему захотите, так и вам не дадут.

  «А мне и не надо», – чуть не выпалил Иннокентий, но удержался и больше  такими вопросами тестя не беспокоил. И в самом деле, ему-то что… В институте есть директор, а под ним замы, заведующие отделов и лабораторий, над ним – академик-секретарь, вице-президент и прочее академическое начальство в Киеве и Москве, а у младшего научного сотрудника Крутых и своих огорчений хватает.

 

  Огорчений, действительно, хватало. Он сокрушался, что у них нет детей. За время их супружества Татьяна сделала два аборта: первый, когда готовилась к защите кандидатской диссертации, а второй – в самый разгар работы над докторской. Решения принимала сама, не посоветовавшись с мужем, он узнал об этом позже. А после и вопросов о детях не возникало: то ли Татьяна тщательно предохранялась, то ли аборты сделали свое дело. Иннокентий понимал, что настаивать или возмущаться – дело безнадежное. И решил не вмешиваться, особенно, после того, как Галина Ивановна небрежно обронила, что меньше всего представляет себя в роли бабушки. И все же потребность отцовства тлела в нем, и Крутых глотал слюнки, глядя, как мужчины его возраста водили за руку, носили на плечах или возили в колясках свое потомство. А потом научился смотреть мимо, как бы не замечая, чего себе душу травить понапрасну…

  Таню тем временем назначили заведующей лабораторией. Должность была профессорской, и высокое ученое звание ожидало ее через год. Это было почетно и соблазнительно, однако она и не представляла, как это трудно – совмещать научную и административную работу. Раньше была сама себе хозяйка, ну там, в помощниках два ассистента, два аспиранта, лаборантка – и все. Теперь же она отвечала за коллектив из двадцати человек, причем, некоторые были старше ее. Татьяна начала приходить домой поздно, шатаясь от усталости. Ее хватало только на то, чтобы выпить стакан чая и съесть какую-нибудь булочку прежде, чем добраться до постели и заснуть мертвым сном. Иннокентий и не пытался разбудить ее. А утром молодая «завлабша» наскоро проглатывала чашку кофе с бутербродом и убегала в свой институт. Для мужа у нее времени и сил не оставалось. Ну, что ж, нет и не надо, люди так тоже живут. Нужно было потерять совесть, чтобы требовать от нее исполнения, как это называется, супружеских обязанностей. Или исполнения их с таким же темпераментом, как когда-то. А сейчас – получалось бы, как в анекдоте, где жена, ложась спать, оставляет мужу записку: «Очень устала. Если будешь меня трахать, то не буди». Кому это нужно? Тем более, что они вместе жили уже много лет и успели утолить ненасытность молодоженов. И ночная жизнь стала естественным продолжением утренней, дневной, вечерней… А эти утренняя, дневная да вечерняя высасывали из Татьяны все соки. Где уж тут было думать о детях…

  Но иногда у Иннокентия мелькала шальная мысль, а может быть, стоит круто изменить свою жизнь, жениться на какой-нибудь женщине попроще, зато потеплее, да не такой занятой, и родить с ней сына или дочку. Или жениться на такой, у которой уже есть маленький ребенок, а мужа нет. Мало ли случаев, когда неродной ребенок становится ближе собственного... Вот, чтобы далеко не ходить, чем плоха библиотекарша Леля: у нее очаровательная трехлетняя дочка Леночка, такой ангелочек с головкой пушистой, как одуванчик. Леля часто приводит дочку на работу: то в детском комплексе очередной карантин, то еще что-то… Как эта девочка смешно шепелявит: «Больсой дядя Кеса», и ласково смотрит на него мамиными серыми глазами… Умиление – да и только!.. А леночкина мама смотрит, кажется, еще ласковее и оставляет для него дефицитные журналы: «Новый Мир», «Иностранная литература» и «За рулем».

  – Только, Иннокентий, не задерживайте особенно. Очередь, знаете какая, первый после вас – директор…

  Но мысль вскоре исчезала бесследно: к серьезным отношениям он не был готов, а затевать интрижку, да еще в своем институте, было рискованно и вообще ни к чему. Наверное, Иннокентий уродился консервативным и не очень стремился к разнообразию. Он-то нет – а Таня?

  И порой у него возникало сомнение: а, может быть, она задерживается так поздно совсем не в своей лаборатории и выматывается из-за перегрузок совсем другого, не связанного с наукой, характера… Но подозрения эти его мучили не долго и не слишком, и не потому, что он не был ревнив или, наоборот, был безразличен к жене. Иннокентий был наблюдателен, и сейчас, во время их нечастой близости, не чувствовал в Тане пресыщенности или тех изменений, который безошибочно ощущает мужчина в своей жене, если она побывала в чужих руках. Особенно, если у нее нет богатого опыта супружеских измен. А откуда у Татьяны мог появиться такой опыт? И Иннокентия не покидала уверенность, что рано или поздно она освоится с новой работой, оперится, наберет инерцию, и все войдет в колею, и их совместная  жизнь наладится.

  Если, конечно, не помешают другие проблемы, а они все чаще и настойчивее давали о себе знать.

  Началось с того, что Иннокентий в своей семье, в своем докторско-профессорском окружении, вдруг почувствовал себя маргиналом, человеком со стороны. Такое совершенно неожиданное и неуютное чувство, будто майор случайно оказался в генеральском собрании. И это после стольких лет проживания под одной крышей, когда, казалось, период акклиматизации давно и успешно прожит. Что случилось – он и сам не понимал, но явно ощущал появившийся ледок отчуждения между собой и прочими домочадцами.

  Дело было не в плебейском происхождении Крутых: академик и его жена тоже не вышли из дворянских фамилий. И не в его неотесанных манерах: наоборот, он многому научился у своей родни, и теперь Борису Григорьевичу не требовалось брать вилку в правую руку, чтобы не смущать своего зятя. И уж, конечно, не потому, что он зарабатывал сравнительно мало денег: его родственники не были скопидомами, и он знал это.

  Причина была в другом: жена и ее родители перестали понимать Иннокентия. Они недоумевали, почему он, явно способный и трудолюбивый человек так уверенно и успешно сделавший первый шаг в науке, не торопится сделать второй. Их не смущало его увлечение машинами: многие из уважаемых людей их круга имели хобби, например, собирали марки, монеты, гравюры, иконы, антикварные книги и многое другое. Но в этом была какая-то цель, система, методика, правила, в этом было что-то от науки, словно ее отражение. А Крутых, похоже, коллекционировал поломки и аварии.

  Они удивлялись, почему он не стремится защитить докторскую диссертацию, хотя именно в его тихой институтской заводи были все условия спокойно накропать 350-400 страниц никому не нужного текста и защитить его на собственным Ученом совете. И ценилась в их доме не докторская степень сама по себе: она была необходимой для дальнейшего научного роста, для самостоятельной работы. Ведь общеизвестно, что кандидату наук в академическом институте ничего большего, чем должность младшего научного сотрудника, не светит. Ну, не хочешь возиться с диссертацией – не возись, это понять можно, кому такая рутина в радость… Тогда переходи в отраслевой институт Минздрава, Минсельхоза или Минпищепрома, там требования к ученой степени не так строги, и кандидат наук может возглавлять лабораторию или отдел, вот и займись там самостоятельной научной работой, а ты молодой, толковый и знающий, черт тебя побери, так почему же ты не хочешь, почему проводишь в гараже больше времени, чем на работе? Почему не берешь пример с тестя, тещи, жены, наконец? Ну, почему?

  Они знали, что Иннокентию позвонил маститый профессор и сказал про открывающуюся на его кафедре вакансию старшего преподавателя. «Может, подадите на конкурс? Других претендентов не предвидится… Через год  звание доцента получите». А Крутых  вежливо поблагодарил и отказался. И как это понять?

  Конечно, они не сказали ему ни единого слова, не упрекнули, не намекнули – в доме академика не было принято навязывать другим свое мнение и свое понимание, что такое хорошо, а что такое плохо. Но Борис Григорьевич качал головой, Галина Ивановна поджимала губы, а Таня молчала – и это было самое скверное. Может быть, ожидали, что он рано или поздно одумается и возьмется за работу, а возможно, махнули на него рукой: уж какой есть, спокойный, вежливый, непьющий, даже некурящий, могло быть и хуже. Кто знает, окажись они настойчивее, если бы их молчаливое осуждение трансформировалось во что-нибудь конкретное, он бы сдался. Но ничего такого не было, правда, однажды академик вскользь обронил: «Вы бы, Иннокентий, определились, пока я жив. Потом будет сложнее». Однако в воздухе витал настрой осуждения и отчужденности. И его знобящее присутствие ощущалось все больше и все чаще. 

  Они не понимали, что именно мелкотравчатая возня над созданием докторского «кирпича» была ненавистна Иннокентию. Другое дело, если бы его осенила дерзкая идея – основа для исследования, переворачивающего давно установленные истины, тогда другое дело, тогда диссертацию не стыдно было бы защитить не на их дремлющем Ученом совете, а где-нибудь в Москве, в МГУ или в Институте молекулярной биологии. Но дерзкие идеи, посещающие его, относились только к увеличению мощности автомобильных двигателей, а кому это нужно было в биологии?

  «А если поступить на заочный факультет автодорожного института или Политеха? А потом идти работать на какой-нибудь завод?» – иногда думалось ему. Последствие этого шага было трудно предсказать, но полное разочарование семьи было ему обеспечено: инженерная работа в цехе или гараже в глазах его родственниках выглядела еще примитивнее, чем деятельность эмэнэса. А в самом скверном варианте могло привести к потере жены: реакцию обманувшейся в своих ожиданиях женщины предсказать трудно.

  К тому же сентиментальная клятва, данная им в юности, срока не имела и своей силы не потеряла.

  И Иннокентий с тоской вспоминал время, когда они с Тимошенко копались в закопченных потрохах его автомобильного монстра. «Ах, Юрий Трофимович, Юрий Трофимович! Ну, почему природа так несправедлива к людям? Почему кому-то она подарила одну, но пламенную страсть, и он к ней прикован всю жизнь, как галерник к веслу, а другому – много пламенных страстей, одна закончилась, другая началась, и никаких трагедий?»

 

  Похоже, Бог услышал жалобы Крутых и подарил ему вторую пламенную страсть, но опять же не ту, которую хотели бы его родственники.

  Началось с того, что кто-то попросил Иннокентия подвезти его на птичий рынок: нужно было купить клетку с такими габаритами, что она не влезала в троллейбусные двери. Иннокентий согласился и в ближайшую субботу очутился в неведомом для себя мире – и обомлел, будто Алиса в Стране Чудес. До этого, особенно в последнее время, он из животных активно общался только с морскими свинками и белыми мышами в своих лабораториях да еще с мирцинским котом Мустафой – тем самым, к которому, согласно народной мудрости, Иннокентий, как зять-примак, должен был обращаться по имени и отчеству. А здесь… Здесь от разнообразия кружилась голова и рябило в глазах.

  Здесь продавались коты всех расцветок и разновидностей: обычные домашние Васьки да Мурки, и породистые, пушистые и гладкошерстные – сибирские, ангорские, персидские, сиамские, а также совсем экзотические: египетские или бирманские – с зелеными, желтыми, голубыми и даже разноцветными глазами.

  Еще большим разнообразием отличались собаки – от крошечных, меньше кошки, карманных пинчеров до огромных сенбернаров и черных терьеров, от «замшевых» левреток, постоянно дрожащих от холода всей кожей и с заплаканными глазами, до китайских шпицев, похожих на огненные пуховые шары, или кудлатых болонок с мордами, напоминающими хризантемы. Надменно глядели на людей датские и английские доги – серые, кофейные или черные. Спокойное дружелюбие выказывали овчарки: немецкие, кавказские, среднеазиатские или шотландские колли – рыжие и черно-белые. Поражали аристократической элегантностью охотничьи собаки: борзые, легавые, гончие, сеттеры и пойнтеры. И, словно для контраста, угрюмо смотрели налитыми кровью глазами «квадратные» бульдоги и «боксеры» с обрубленными хвостами и ушами. А пудели – обыкновенные, карликовые, королевские, белые, черные, шоколадные, в каракулевых шубах или стриженные под льва, а ушастые спаниели, а кривоногие таксы, а забавные, с выщипанной шерстью, эрдельтерьеры… Не верилось, что все это собачье столпотворение удалось вывести человеку из простого серого волка! За тысячи лет, конечно, но удалось. Другой вопрос – для чего…

  А птицы? Впрочем, здесь о разнообразии позаботилась сама природа. Одни попугаи чего стоили! В огромных клетках порхали или раскачивались на качелях «неразлучники» лимонного, синего или зеленого цвета; печально глядели огромные ары, будто сделанные из лоскутов разноцветного бархата; почему-то головой вниз висели какаду, смешно растопыривая яркие хохолки… А, кроме попугаев, были еще канарейки, чижики, снегири, голуби всех пород и прочая пернатая живность.

                          

                                «…Я отправлюсь на птичий рынок

                                 И куплю себе канарейку.

                                 Все полста отвалю, не гривну.

                                 Отвезу канарейку на дом.

                                 Обучу ее, падлу, гимну –

                                 Благо, слов никаких не надо», –

 

вспомнилась ему песенка известного барда.***** Нет, канарейку он покупать не будет: со словами или без, зачем она ему… И хомячков он не купит, и ежиков, и кроликов, и белок тоже. Пусть все это лающее, скулящее, мяукающее, рычащее, шипящее, поющее и свиристящее воинство не рассчитывает на него. А если у него найдется лишние «все полста», он отвалит их за импортные свечи для своей «Волги». Тут уж гривной точно не обойтись! И он равнодушно проходил мимо настырных продавцов, которые навязчиво предлагали своих питомцев: «Товарищ! Посмотрите, какие щенки немецкой овчарки! Родители – медалисты. Вот их фотографии» или «Эй, друг, обрати внимание на кота-сиамца! Укороченный хвост с двумя кулачками на конце! Очень редкая порода». И только возле мальчика десяти-двенадцати лет, продававшего крошечного, явно беспородного щенка с круглой медвежьей мордочкой, на секунду остановился Иннокентий. Мальчик с ненавистью глядел на возможных покупателей и порою, не стесняясь, всхлипывал и вытирал слезы кулачком. И тогда щенок начинал плакать вместе с ним. Долго здесь задерживаться было неприлично: что же разглядывать чужое горе… А вообще-то, пора домой, сколько времени пролетело незаметно в этом музее живой природы… Где же его спутник, неужели до сих пор не нашел нужную клетку? Нужно его поискать. И Иннокентий незаметно для себя оказался около столов, на которых стояли аквариумы.

  И неземной таинственный мир властно притянул его взор. И нельзя было оторваться от происходящего за толстыми стеклами, в кристально прозрачной или мутноватой воде. Он увидел такое… Он увидел диковинных рыб всех размеров, форм и расцветок. Он увидел маленьких юрких, фантастической раскраски гуппи, красных меченосцев, бархатно черных моллинезий, полосатых данио… Он увидел степенных, с длинными усами, гурами и лялиусов… и лениво пошевеливающих плавниками вуалехвостов и пучеглазых «телескопов» … и затаившихся в ожидании жертвы, «петухов» цвета индиго, кармина или хрома … и плывущих стайками, почти в вертикальной позе, «пилигримов» … и скромных санитаров дна, неприметных серо-зеленой окраски, каллихтов … и сверкающих ослепительно яркими зелеными, синими, красными продольными полосками чешуи неонов … и полосатых, алых и огненных барбусов («в чешуе, как жар, горя», уж не их ли имел в виду Пушкин?!) … и неправдоподобно элегантных скалярий… и отсаженную отдельно зубастую окару, аквариумный аналог пираньи… И еще много чего из ихтиологических чудес увидел Крутых. И диковинные водоросли, и огромных черных улиток ампуллярий, и хвостатых тритонов… И подкупала абсолютная тишина этого неправдоподобного мира, нарушаемая только легким шипением пузырьков воздуха, вырывающихся из керамических насадок. Покоем и умиротворением веяло от аквариумов и их обитателей. И хозяева аквариумов вели себя степенно и с достоинством. Здесь не было крикливых зазывал, никто не расхваливал навязчиво свой товар, но на вопросы отвечали толково, подробно и, казалось, с удовольствием. И Крутых вдруг подумал: начни он изучать биологию на этом птичьем базаре, может, и судьба его сложилась бы иначе. И еще – будет у него аквариум да такой, что все ахнут, обязательно будет – если, конечно, в семье не станут против возражать новой фантазии примака.

  В семье, как всегда, не возражали. И вскоре огромный сорокаведерный аквариум нашел свое место в комнате Тани и Иннокентия. Это новое увлечение требовало много времени и немалых расходов. Компрессоры, фильтры, подсветка, подогреватели, термостаты… Придонная галька и кварцевый песок… Рыбий корм сухой и живой: дафния, трубочники, мотыль, каретра, «циклопы»… (Однажды он спросил: «А живой корм – это обязательно? Накладно, знаете ли…Может, рыба сухим кормом обойдется?» – Ему с негодованием ответили: «Тебя бы, мужик, одними сухарями кормить – ты бы тоже перебился, только на танцы или еще куда не очень бы потянуло…») Литература об аквариумах, их оборудовании, об аквариумных рыбах, их образе жизни, корме, болезнях; эти книги стояли теперь на его полке рядом с автомобильными изданиями… Теперь из-за границы друзья ему привозили немецкие, чешские, польские фильтры, компрессоры и другое аквариумное оборудование. Когда его накапливалось много, Иннокентий менял кое-что на рыбу, которая стоила совсем недешево, стоимость некоторых экземпляров, например, дискусов, была вполне соизмерима с зарплатой младшего научного сотрудника. О такой роскоши он и не мечтал. Не у жены же деньги на свои игрушки просить…

  А сколько пришлось повозиться, пока ему, методом проб и ошибок, удалось создать из рыб, водорослей и камней такую «икебану», которая радовала его глаза и душу своей гармонией и совершенством. Это было по-настоящему красиво, и те аквариумисты, любители и профессионалы, которым Иннокентий показывал свой «хрустальный замок», признавали это. Ему даже предлагали принимать участие в выставках, он отмахивался: аквариум создавался «не для господ, а про свой расход», и честно тешил своего владельца. Например, некоторые рыбы напоминали ему знакомых людей и внешностью, и повадками, и он про себя давал им соответствующие имена и веселился, как ребенок, когда кто-то из гостей разглядывал своего «однофамильца».

  Конечно, было обидно, что ни Татьяна, ни ее родители не чувствовали этой красоты. Они ограничились только беглым вежливым взглядом, в котором, правда, была вполне оправданная тревога: а вдруг лопнет стекло и триста литров воды затопят дом. Но никто ничего не сказал, Борис Григорьевич покачал головой, Галина Ивановна поджала губы, только однажды обмолвилась: «Замечательно. Теперь нам никакие поломки водопровода не страшны: шутка ли, такой запас воды в доме…Здесь не только на чай-кофе, здесь и на постирушку хватит». А Таня непроницаемо молчала. И только тетя Клава закатила истерику, увидев в холодильнике блюдечко с червями-трубочниками, и Иннокентий долго доказывал ей, что эти черви никогда не расползутся за пределы блюдечка, поскольку, наоборот, держатся плотной массой.

  А когда в доме все отходили ко сну, Иннокентий мог час или более сидеть напротив подсвеченного специальным фонарем аквариума и смотреть, как сонно, по ночному времени, проплывает или неподвижно висит в воде рыба. И он чувствовал, как уходит накопившаяся за день усталость, как растворяется нервное напряжение и раздражительность, и хочется стать добрее и терпимее.

  Компанию в таких бдениях ему составлял кот Мустафа, который садился рядом и пристально, не мигая, смотрел на экран  этого кошачьего телевизора, имея, кажется, свое мнение о подлинном назначении его обитателей.

  Потом, когда глаза начинали слипаться, Иннокентий выключал подсветку и отправлялся спать, моля Бога, чтобы ночью его не донимали сны.

  Вернее, сон. Когда он поступил в университет, ему начал сниться Илья. Он приходил почти каждую ночь – то в солдатской гимнастерке, то в госпитальной простыне, то в каких-то немыслимых одеяниях, и что-то втолковывал Иннокентию. И тому казалось, что мертвый Кацовский делился идеями, которыми собирался потрясти биологию. Крутых легко понимал своего друга и уверял его, что с утра займется их разработкой. А когда просыпался, то обнаруживал, что ничего не помнит. Через несколько дней или даже назавтра Илья снова возникал в его сновидениях и опять говорил всю ночь напролет. Крутых чувствовал, что идеи Кацовского гениальны, что потеря их означает большую трагедию для науки. Он спрашивал невропатологов и физиков, нельзя ли записать сны с помощью какого-нибудь прибора, а потом расшифровать их. Те порекомендовали обратиться к психиатру.

  И только после женитьбы ему начало сниться совсем другое или вообще ничего, и он решил, что Илья больше не будет его тревожить. Но в последнее время все начало повторяться, только теперь Кацовский не говорил о научных делах, он жаловался и в чем-то настойчиво обвинял Иннокентия. И тот просыпался совершенно разбитым и опустошенным и, понимая, что имел в виду его погибший друг, горько шептал: «Ты прав, Илья. Я не сдержал обещания. Я виноват дважды, трижды, многократно. Я не только не смог заменить тебя – я занял чужое место сначала в университете, потом в аспирантуре, потом в институте… Вот если бы вместо меня пришел другой, может быть, ему бы что-то удалось…А я надеялся брешь в биологии закрыть, а, выходит, только расширил ее… Но ведь хотел, хотел честно, да только не получилось». Он понимал тщету и бессмысленность такого раскаяния, но ничего не мог с собой поделать, и эти мысли с маниакальной настойчивостью посещали его. А однажды они получили неожиданное развитие: «Не нахожусь ли я на чужом месте и в таниной жизни в качестве ее мужа?» Это привело его в смятение: неужели Татьяна терпит его, как институтское руководство, потому что он, Иннокентий Крутых, занимает должность, согласно штатному расписанию, и никому, в общем-то, не мешает? И «в порочащих связях не замечен». Даже польза от него какая-никакая, а есть: благодаря ему, профессор Полянова имеет статус замужней дамы, что придает ей в общественном мнении нелишний вес. И как ни пытался Иннокентий избавиться от таких подозрений, как ни уговаривал себя, что для них нет никаких оснований, они нет-нет, а  возникали даже без всякого повода. «У вас, товарищ Крутых, все признаки начинающейся депрессии, – сказал ему врач в академической поликлинике во время очередного диспансерного осмотра. – Вам хорошо бы поменять обстановку».

 

  В эту ночь приснившийся ему Илья был на себя не похож. И вел себя странно: не жаловался и не упрекал, а, похоже, предупреждал о какой-то опасности. «Берегись, Кент!» – казалось, говорил он. И вдруг распахнул больничный халат и показал разверстую рану, из которой хлестала кровь. Иннокентий ощутил на лице и руках ее теплоту, почувствовал странный запах и проснулся. Проснулся он с четким предчувствием беды. И наяву уловил странный запах, приснившийся ему. Он посмотрел на аквариум и обомлел, поскольку сразу понял, что случилось. Ночью почему-то испортился термостат, а нагреватель продолжал работать, температура поднялась до 60-ти градусов, и вся рыба погибла. Закон Паркинсона на марше…

  Иннокентий долго сидел, сгорбившись и молча глядя на мертвый аквариум, не замечая никого вокруг и не отвечая на вопросы жены. А когда все ушли, он принялся за дело. Сначала Крутых собрал сачком всю мертвую рыбу и спустил ее в унитаз. Попутно пнул кота Мустафу, который путался под ногами, давая понять, что это полусваренное добро лучше бы отдать ему. Потом выдернул все водоросли и выбросил их в мусоропровод. После чего аккуратно, стараясь не закапать паркет, опорожнил аквариум. В завершение хотел выбить стекла и выбросить каркас, но передумал, может, кто-то заберет: стоит такой аквариум немало.

  А сам спустился в гараж, вывел «Волгу» на загородное шоссе и покатил на предельной скорости. Так, за рулем ему было легче обдумать случившееся. Собственно говоря, что случилось-то? Подумаешь, рыба погибла… Можно купить новую. Нет, нельзя. Нельзя, потому что не в рыбе дело. Потому что это был сигнал свыше, голос судьбы. Как ему объясняли содержание Пятой симфонии Бетховена: «Там-та-та-та-та… Там-та-та-та-та…» – это судьба стучит в дверь. Вот и к нему постучала, да не постучала, а так грохнула, что и двери в щепки, и все, что за ними, тоже. Значит, нужно что-то делать, что-то предпринять, на что-то решиться. Врач посоветовал поменять обстановку… Все поменять. Он и поменяет. Он уволится с работы, покинет дом академика Мирцина и уедет. А куда он денется? Ясно куда: к себе на Саратовщину. Иннокентий недавно узнал от приезжавшего земляка, что его халупа еще стоит. Он оторвет доски от окон и дверей, что-то починит, что-то отремонтирует, руки и голова у него на месте. И начнет работать в своем авторемонтном предприятии: слесарем, шофером, экспедитором, кем угодно. А если не возьмут человека с университетским образованием, устроится преподавателем химии и биологии в поселковой школе. Даже английского языка. Учителя-то везде нужны…

  Глупости: что там ремонтировать, дом столько лет не знал присмотра, крыша проржавела, дерево сгнило, стекла выбиты градом и местной пьянью. И как там жить – без горячей и холодной воды, без телефона, с сортиром в конце двора – это после облицованного кафелем туалета с умывальником и маленьким душем на гибком шланге? А как другие живут, так и он будет жить. Ничего, привыкнет. Конечно, у него и в мыслях не было чего-то потребовать у родителей Татьяны: размена квартиры или денег для поступления в кооператив. Он с одним чемоданом пришел туда и с ним же уйдет. Только «Волгу» он не отдаст, и никто не посмеет осудить его. И не только потому, что машина ему официально подарена, и все права за ним: она – его детище, он много раз разбирал ее по винтикам и собирал вновь, от того, что досталось ему, сохранились, кажется, только лонжероны, даже корпус он столько раз рихтовал, подваривал, шпаклевал, перекрашивал…

  А как он будет жить с людьми, от общества которых давно отвык? С нечистоплотными, грубыми, скандальными, пьяными? С шоферней, слесарями, давно махнувшей на себя рукой местной интеллигенцией? Ничего, как-нибудь уживется, не все же такие, найдется и ему компания. Уж один-два человека точно отыщется, много ли для этого надо… А чтобы вконец не одичать, он, наконец, осуществит свою давнюю мечту и поступит на заочный автодорожный или механический факультет саратовского Политехнического института. Теперь ему ничего не помешает… И круто распростится с биологией, как Таня когда-то. Но почему его мысли снова возвращаются к Татьяне? Она – уже отрезанный ломоть, нужно забыть о ней. Что она – одна на свете? Может, он еще и хорошую женщину встретит… У него вся жизнь впереди, какие его годы… Боже мой, чепуха какая! Зачем ему другая женщина, хорошая или плохая, неважно. Он давно встретил Татьяну, она по-прежнему любима и желанна, ему по-прежнему нравится ее быстрый смех, ее легкие, вечно растрепанные, не поддающиеся гребешкам и заколкам волосы, его умиляет ее хрупкость и даже неуклюжая походка немного правым плечом вперед. У него до сих пор перехватывает дыхание, когда она называет его «Кентий» – единственная на всем свете! Вот только он забыл, когда она в последний раз по-кошачьи терлась щекой об его плечо… Почему он должен отказаться от нее? Почему? Что, собственно, случилось? Рыба сдохла, плохие  сны снятся – валерьянку с бромом надо пить! Тесть и теща тебя не понимают – а почему они должны понимать тебя, а не ты их? Разве они тебе зла желают? Они хотят, чтобы ты рос, как ученый, больше ничего. Или хотя бы пытался… А он и пытался, и хотел, да не смог. Мало ли чего он хотел! Он детей хотел, он чуть к библиотекарше Леле не ушел, чтобы ребенка в руках подержать, пусть не своего… А что получилось? Ничего у него не получилось, абсолютно ничего. Потому что сейчас он не Таню теряет, он, наверное, ее давно потерял, только не догадывался об этом, но еще раньше он потерял себя. Он потерял кураж. Перепутал дело с забавой, развлечениями, разменял себя черт знает на что. Не слишком ли большая роскошь для парня из российской глубинки? Это не вопрос – это ответ. Он проиграл, а проигравший должен платить. Он и заплатит. Сегодня заплатит, а потом постарается найти себя. А иначе нельзя, потому что его судьба грозно постучала в двери с медной табличкой, на которой выгравировано «Академик Б.Г.Мирцин».

  Значит, сейчас он развернет машину и вернется домой. И скажет им… О, Господи… Как ни крути, он черной неблагодарностью отплатит лучшим на свете людям за все, что они для него сделали. Поэтому его уже сейчас скручивает стыд, от которого темнеет в глазах и сердце печет, словно ошпаренное. А что он скажет? Какая разница, уж что-нибудь скажет, что-нибудь произнесет. И его поймут. В этом доме все стараются понять друг друга – без уговоров, советов и возражений. Борис Григорьевич покачает головой, Галина Ивановна подожмет губы, Таня промолчит. Он только попросит, чтобы позволили пожить в их доме недели три-четыре, пока он не уладит дела в институте. Лучше всего, в гостевой комнате, чем он хуже подвыпивших приятелей академика...

  … Иннокентий загнал машину в гараж и подошел к знакомому подъезду. Как сказал когда-то академик Мирцин: «Вперед и выше!» Ну, вперед, значит, вперед, а выше – всего лишь на второй этаж, не так уж и высоко.

  Крутых уже собирался вставить ключ в замочную скважину, как вдруг дверь отворилась, и он увидел Татьяну. Наверное, собиралась уходить, и они случайно столкнулись на пороге. Нет, не похоже: на ней был халат и тапочки. Выходит, она открыла дверь, услышав звук его шагов. Или почувствовав приближение мужа. Такого в их жизни не случалось ни разу, ни до, ни после женитьбы. Из-за тусклого освещения лестничной клетки Иннокентий не мог разглядеть лицо жены, но ему показалось, что оно странно изменилось. И стояла она как-то странно, загораживая ему вход и не давая войти в квартиру.

  Вот оно что! Татьяна обо всем сама догадалась. Чего удивляться: у женщин интуиция вообще развита лучше, чем у мужчин, а у его жены есть еще и хватка ученого, тоже нелишнее, чтобы понять происходящее. И, похоже, ему придется сегодня ночевать в гараже, и завтра, и послезавтра, и вплоть до отъезда в свой поселок. Ничего, в гараже у него топчан и спальный мешок, а ночи сейчас теплые. Зато она сама скажет такие трудные слова, избавит его от этой тяжести, спасибо ей. Вот сейчас соберется с духом и скажет. А может, давно собралась.

  И она сказала:

  – Иннокентий, тут такое…

  Крутых сжал зубы до боли в скулах: Татьяна впервые в жизни назвала его этим именем. А это еще один сигнал того, что ему предстоит услышать. Она замялась: видно, и ей это нелегко. Ах, ты ж, Таня, Танька, Танечка ты моя!

– Иннокентий… тут такое… – повторила она. – У нас … будет ребенок. Я  … беременна. Я … хочу …, я … буду рожать.

 

 

 

--------------------------------------------------------------------------------------------------

*) Мажоры (молодежный сленг) – дети богатых или знатных родителей.

**) Браунштейн, Збарский и Энгельгардт – академики, известные советские ученые-биохимики.

***) Жорж Дюруа – герой романа Ги де Мопассана «Милый друг».

****) Сирил Паркинсон – английский писатель и социолог, автор иронических «законов Паркинсона (принципов Питера)».

*****) Александр Галич.

 

 Перевод украинских фраз

 

(1)    «Извините, профессор. Я не вижу никаких оснований для столь сильных эмоций. Кстати, вы его сочинение видели? Ошибки считали? С этим сочинением можно на первомайскую демонстрацию идти вместо флага, потому что он аж красный от исправлений. Это по форме. А насчет содержания… Обойдемся мы как-нибудь без второго Ильи Мечникова, а без первого Ильи Кацовского – тем более.

(2)    «для экономии времени».

(3)    «Ты что, парень! … Это же ужас, сколько эта собака ненасытная уже денег высосала и крови из меня выпила! К тому же, в современных спичечных коробках у меня колени до подбородка достают!»

(4)    «Стыдно тебе в глаза смотреть».