Светлана Кекова. Восточный калейдоскоп (продолжение)

Не видно камням, черепахам,
земле, превратившейся в ад,
как, связаны смертью и страхом,
над городом люди летят.

На дереве старом омела
прозрачна, как ангельский лик,
и вновь распадается тело
на грешную плоть и язык.

Так пахнет полынью цитварной,
так темен звериный устав,
что вновь обновляется тварный
подлунного мира состав.

И тянет в себя, как воронка,
кровавого мира строка,
и рвется, где нежно и тонко,
небесная ткань языка.

Но, духом смиряя движенье,
полет торопливый и бег,
в бессмертном своем униженье
стоит на земле человек.

Не видит, не слышит, не внемлет,
не хочет он знать ничего,
и ветер пустынный колеблет
материю платья его.
* * *

Певчий ангел голос свой возвысил,
только он звучит в иных мирах…
Появились оборотни чисел
в старых телефонных номерах.

Постепенно время угасает,
меркнет свет, не отвечает звук,
и змея за хвост себя кусает,
и ногами шевелит паук.

Сквозь прозрачный купол паутины
видит муха мир в последний раз,
рыба бьется грудью о плотины,
так что слезы катятся из глаз.

На могиле остается дата —
значит, имя смерти есть число.
Чешую блестящую куда-то
смыло и водою унесло.

Заслонясь трехмерным телом звука,
ты дожить сумеешь до седин…
Лжет любви постылая наука —
пять, пятнадцать, пятьдесят один…
* * *

Как с тоскою непритворной мы клялись травою сорной
не ловить ерша в бутылке, не заглядывать в словарь,
пили чай с малиной черной, несмотря на боль в затылке,
кислотой травили борной по субботам Божью тварь.

Мы клялись в любови вечной на Кирпичной, на Кузнечной,
ерш колючий плавал в банке с чешуей, как Млечный Путь,
по дороге бесконечной вниз с горы летели санки,
говорил мой друг беспечный: «Ах, прости, не обессудь».

Появился еж в колючках, разбежалось небо в тучках,
и на улице Мещанской дождь в окошко застучал:
сжав иголки в детской ручке, лоб украсив мушкой шпанской,
он вернулся из отлучки, в дом зашел и заскучал.

Посмотри, мой друг беспутный, на ползущий столбик ртутный,
еж сидит на сковородке с пережаренной треской,
по Тверской в тревоге смутной ходит ангел сухопутный
со слезой на подбородке или с пеною морской.

Я не знаю временами, что случилось между нами,
но слова впились, как клещи, в звуковое тело дня,
поменялись именами нами брошенные вещи,
безымянны и зловещи, звезды смотрят на меня.

Мне в пространстве этом тесно, я жива, но бессловесна,
а словарь стоит на полке, он открыт на букве «Л».
Неба еж в клубок свернулся и роняет вниз иголки,
звук бессмысленный вернулся, ангел смысла улетел…
* * *

Я с усилием вижу сквозь морок и хлам —
некрещеные вещи стоят по углам.

Вот висит над кроватью, скрывая мольбу,
потускневшее зеркало с язвой во лбу.

Есть у ночи таинственный дар слепоты:
ни тебя увидать, ни себя разглядеть,
лишь граненых стаканов квадратные рты,
да остывшего чайника тусклая медь,
только дьявола сеть да воздушная клеть,
где пространство, как певчая птица, сидит,
где свеча, начиная дымиться и тлеть,
кругом легкого света тебя оградит.

Боже, как беззащитна твоя нагота!
Падший ангел глаза неживые открыл.
Незаметная родинка около рта
и невидимый трепет оранжевых крыл…
* * *

Холодна вода проточная, на восток течет река,
появилась буква строчная на листе черновика.
Улеглась пыльца цветочная, износилась жизнь непрочная,
рифма просится неточная — не берет ее рука.

Что за слово произносится, оставляя соль во рту?
Скоро смерть твоя износится, канет камнем в пустоту.
Там источник света ложного — падший ангел Люцифер
в центре мира невозможного разрушает пенье сфер.

Все исчезнет в пестром пламени, восходящем до небес,
войско ангелов на знамени нарисует букву «С».
Снова яблоко надкушено, плоть закрыта на замок,
но не может быть разрушено то, что в мире создал Бог.

Видишь — в язвах незалеченных яблонь темная листва?
На деревьях искалеченных спят лесные существа —
спит фита и дремлет ижица, ять ползет из-под руки,
по стволу большому движутся в жестких панцирях жуки.

Не хочу считать потери я, слушать плоти грозный рык:
дух нас предал, а материя превращается в язык,
прежней жизни средоточие там скрывается и тут,
и слова чернорабочие из земли сырой растут.
* * *

Не на Волге, а на Каме
топит буря корабли —
сука с впалыми боками
и сосцами до земли.

Стукнет лапой по ошибке,
как щенков бездомных бьют,
по коричневой обшивке
респектабельных кают.

Стук легчайший не обманет
войско маленьких гребцов —
и на дно корабль канет
вместе с сотней мертвецов.

А по дну шныряют крабы,
оставляя в нем следы,
как оставить их могла бы
на сыром лице воды

буря — серая волчица
с жесткой шерстью на спине…
кто вперед, как время, мчится,
приближается ко мне?

Что же вижу я воочью —
грубой смерти образцы
иль судьбы повадку волчью,
звезд набухшие сосцы?

Вижу, вижу смерть другую,
знаю смысл ее и цель,
вижу плоть ее нагую,
лона маленькую щель.

Как ее назвали?— Анной.
Имя в воздухе дрожит,
а волчонок в деревянной
люльке на боку лежит.
Разрозненные двустишия

1

Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться
легче, чем кажется нам, молодым. Может статься,

мы пересмотрим подобные взгляды, старея.
В пыльном комоде бутылок стоит батарея.

Завтра, мой друг, Веронике, Марии и Марфе
будешь играть на такой ослепительной арфе,

что и сегодня по улице пыльной и узкой,
мой музыкант, ты идешь в магазин за закуской.

Прошлое с будущим связаны лишь настоящим.
Как из болота, друг друга за волосы тащим,

чтобы заставить узлом изнывающей плоти
сдавленный звук, погибающий в общем болоте,

вновь зазвучать в первозданной своей чистоте.
Но, дорогой, времена наступают не те.


2

Зренье и слух зачастую вредят осязанью.
В узком дворе чешую очищаем сазанью.

Это занятье похоже на сон морфиниста.
А чешуя разноцветна и крупнозерниста.

Рыбы не лгут. При отсутствии средств надлежащих —
связочных слов, и сказуемых, и подлежащих —

трудно солгать. Руководствуясь выбранной ролью,
ты расстаешься не с влажной чешуйчатой болью,

а с человеком, который тебе не знаком.
Душу очисть телефонным последним звонком.

Ветер расхаживал вдоль нежилого квартала,
солнце садилось, а солнце другое вставало,

рыбью чешуйку держа на усталой спине,
шел муравей по огромной кирпичной стене.


3

В центре белых небес распадается дождь по иголкам,
человеческий лес застывает в молчаньи недолгом,

жизнь держа на весу, это ты в два часа пополудни
в этом тихом лесу заиграешь на маленькой лютне.

Ты не молод уже, но еще недостаточно стар
для того, чтоб понять: нас погубит ритмический дар.

Вдруг да явится ангел, как школьник на взрослый сеанс,
с легким трепетом крыл ты случайно войдешь в резонанс,

и, оставив ладью дорогой колыбели двуспальной,
скажешь жизни «адью» — и проснешься в купели хрустальной.

Как бы ни было там, жизнь сама по себе колоритна,
даже если грозит нарушеньем сердечного ритма,

даже если игра есть ее сокровенная суть…
Нам прощаться пора . . . . . . . . . . . . . . . . .


4

Этот поезд идет по глухой муравьиной стране,
только двери скрипят и окно в деревянной броне.

Это поезд идет муравьиный — один к одному
муравей с муравьем превращают страданье в вину.

Муравей-паровоз от любви непосилен и стар,
он устал из ноздрей выпускать накопившийся пар.

но влечет его сила, которой названия нет,
и в глазах муравья отражен ослепительный свет.

Вот и город высокий — он вырос на нашей крови,
там из окон огромных в глаза мне глядят муравьи.

И сквозь веки прозрачные смотрит моя слепота,
как ползет муравей по извилистой линии рта…
* * *

Кем мне дар завещан слёзный?
Год прошел, как день морозный,
а потом еще один.
Гость ко мне спустился грозный —
моей жизни господин.

Не с вершин спустился горных,
как сияющий поток,
а от слез моих упорных
выпил времени глоток.

Развивает ум и гибкость
и влечет меня вперед
время — огненная жидкость,
обжигающая рот.

Увеличиваясь в росте,
оттого, что жизнь проста,
воробей подносит гвозди
на Голгофу для креста.

Полон рот гвоздей железных
и житейской суеты,
полон звуков бесполезных,
слёзных жалоб, жалоб слезных —
и в металле отлиты

воробей, тоска, хвороба,
словно смерть, любовь до гроба,
Колыма, казенный дом,
в темном небе свет тревожный,
гость нездешний, невозможный,
гость с оторванным крылом…
* * *

…И дети не вернутся к нам
из недр земных — худы и слабы…
Смотри — по нищенским холмам
ползут кладбищенские крабы.
Как схожи с куполами волн
колокола молчащих звонниц!
На кладбище могильный холм
усеян крыльями лимонниц.
Но головы катились с плах,
шумело время, шла работа,
возили землю на ослах
через Дамасские ворота,
вздымался океан земли
и петухи кричали в Риме,
огромных храмов корабли
стояли в Иерусалиме.
От скрипа похоронных дрог
качался в небе месяц узкий,
то там, то здесь кресты сорок
пейзаж венчали среднерусский.
Деревьев трескалась кора,
ее касался ветер ссыльный,
и так хотелось до утра
глотать холодный воздух пыльный.
Но этой рати несть числа…
Спасаясь от ее коварства,
ползут по суше существа
из промежуточного царства.
Алмазный крест вверху горит,
встречает войско многопалых
шуршание сухих акрид
и дикий мед на темных скалах.
Но этих черт не исказит
глухая жажда обладанья,
а смерть навек преобразит
в любовь энергию страданья.
* * *

На усталой коже оставив метку,
что во сне похожа на букву йот,
покидает птица грудную клетку
и всю ночь в прозрачной листве поет.

Воздух тонок ночью, как шелк японский,
под окном каштан отцветает конский,
и горят его восковые свечи,
как прямое слово предсмертной речи.

От огня и жара, сухого пыла
в узком горле плавится алфавит.
Я забыла все, что со мною было,
и в листве поет, точно царь Давид,

соловей, возносящий молитвы Богу,—
то забытую он пропоет эклогу,
то в беспамятстве свищет свои псалмы.
Рыб горбаты спины. Земли холмы

расцветают ночью травой узорной.
Мокнут сети ловчие. Спит ловец,
и пастух, бредущий травою горной,
ищет стадо заблудших своих овец.

Я уже не плачу и не тоскую,
наудачу славлю звезду морскую,
твоего убежища свет туманный,
где мой сон скитается безымянный.

А в своем отечестве, на границе
безымянной правды и старой лжи,
как слова на белой пустой странице,
в равнодушном небе снуют стрижи.
* * *

1

Пора закончить волхвование,
стать человеком и травой,
увидеть юношей снованье
по потрясенной мостовой,

людей, бегущих на работу,
в кино, на дачу, в гастроном
во вторник, в среду и в субботу
и там — во времени ином.

Сова — мудра, змея — двулика,
иголка тонкая остра.
Какая нежная улика
в тебе скрывается, сестра?

— Зародыш крохотный в утробе,
грядущий царь семи кровей,
(кому — во тьме, кому — во гробе,
кому — веревочкой завей

свое малиновое горе) —
является и держит крест
в своих руках, и видит море —
огромных волн народный съезд.

Все, что нас ждет, не за горами —
уже увиден путь домой.
Бог наделяет нас дарами —
пространством, временем, сумой.

И кони ночи, встретив стайку
случайных птиц в краю цикут,
свою крылатую хозяйку
в сухие небеса влекут.


2

Пора закончить волхвованье —
мой друг, легка твоя рука!
Увидеть легкое снованье
на ткацком стане челнока.

Людей, бегущих на свиданье,
в кино, в больницу или в морг,
и ощутить, издав рыданье,
нечеловеческий восторг.

В бокале лед прозрачный тает
и неба простыни чисты.
Богиня сна приобретает
антропоморфные черты.

Рок по-латыни значит fatum,
и тень твоя взошла на трон.
Мы исчерпали слово «атом»,
найдем другое — «электрон».

Да, речь напоминает роды.
За все заплачено сполна.
Есть вещи двойственной природы:
свет — и частица, и волна.

Но Гелиос на колеснице
не хочет погонять коней,
и тень большой печальной птицы
скользит по выступам камней.
* * *

Ах, как жарко в плацкартном вагоне!
а за окнами — царство осин,
обезьяна в квадратном загоне
держит в грязной руке апельсин.

Под подушку, набитую ватой,
спрячь пустые ладони и спи,
как испуганный ангел мохнатый
или зверь на короткой цепи.

Чуть сочится дымок сигареты,
как соленая кровь из десны,
а в пространстве — хвощей минареты
и трехгранные иглы сосны.

И светил хоровая капелла
жалким светом сорит из-за туч —
на поверхность прозрачного тела
ослепительный падает луч.

Дремлет дерево с птицей на ветке,
сверлит червь в его сердце дыру,
а душа — обезьяною в клетке —
чистит жалких вещей кожуру.
* * *

Древесные птицы и гады морские!
Напялил народ колпаки поварские
и ждет: птицеловы расставят силки,
в кипящее море войдут рыбаки
и бросят тяжелые крепкие снасти,
и будут ныряльщики в устье реки
сомов теребить за усатые пасти.

Доставлена будет добыча к столу,
и повар возьмет поварскую иглу
и сердце нащупает пойманной твари,
проколет его; небольшую пилу
наточит, о Божьей не думая каре,
распилит убитых животных тела,
огромную печь раскалит добела.

Ползите скорей, муравьи и жуки,
летайте, стрекозы, по белому свету,
лежите, ракушки, под илом реки,
текущей на юг и впадающей в Лету.

О лев муравьиный, сиятельный граф,
сидящий в воронке огромного мира,
ты видишь, как сборщик лекарственных трав
запутался в стеблях хвоща и аира?

Ты видишь, что птичьего горца тюки,
и бороды мха, и голов колпаки
в тиши бакалейных и мелочных лавок —
как рыбы, плывущие в волнах реки,
где водную пряжу прядут пауки
на круглые головы рыбных пиявок?
* * *

Нас обнимает тьма ночная,
и льнет к тебе душа ручная,
источен остро серп луны.
Над нами — свод крестообразный,
под нами — ангел безобразный,
мятежный ангел Сатаны.

Тебе ли я давала клятву
смотреть на время, как на жатву?
Вот птица смотрит из среды
ветвей с усмешкою змеиной.
Союз Плутона с Прозерпиной,
огня слиянье и воды,

соединенье суши с небом,
проникновенье рая в ад…
Между Аидом и Эребом
горит светило в 40 ватт.

И ночь, как серая акула,
тебя глотает и меня,
на смуглый лик Веельзевула
ложатся отблески огня.

Но как змея меняет кожу,
как ловит эфу змеелов,
поймаю я и уничтожу
бессвязный смысл постылых слов,

чтобы его могла забыть я,
и странным звуком обладать,
и равнодушное соитье
вещей друг с другом наблюдать.
* * *

1

Где ты, мое убежище и кров?
Ты видел свет?
Он был похож на ров
вблизи от неподвижного предмета,
вокруг него. И тайной смерти мета,
геральдика иного бытия
угадывалась мной в листве узорной.
А ты, мой друг, мой ангел беспризорный,
вверху парил. Внизу стояла я,
держа цветы; платок надела черный
и плакала, и думала о Боге.
И рос бурьян в пыли вблизи дороги.
В его сухие листья въелась пыль.
И мимо нас катил автомобиль
по кладбищу, заросшему крапивой,
и отовсюду пробивался свет,
и свет был Богом, как сказал поэт,
поэзией своей вольнолюбивой.


2

Как свет, играет рыба на мели,
и вижу я сквозь трещины земли
детали грандиозного устройства —
не здание, а лишь его фасад,
и думаю: наверно, это ад
какого-то особенного свойства.

Ведь сколько разных видов адских мук
еще при жизни знаем мы, мой друг:
вот воробьи клюют с ладони крошки,
играет мальчик на губной гармошке,
опять Стрелец натягивает лук
и метится тебе в грудную клетку,
а ты следишь, как в щель ползет паук,
и в рот бросаешь мятную таблетку.

В нас смерть, как в море, мечет невода,
А после смерти мы пойдем туда,
нагую плоть таща на волокуше,
где посохом раздвинута вода,
чтоб души шли по морю, как по суше.

И были вновь для брата и сестры
огромных ив раскинуты шатры,
там иволга мяукала, свистела,
но появились сонмы новых душ,
они взывали к Господу: «Разрушь
живущих в Вавилонской башне тела,
развей по ветру их летучий прах —
пусть говорят на разных языках,
пока они живут на этом свете
и вверх растут, как маленькие дети».


3

Ты жив пока — и жизнь еще сладка.
Но дом твой будет продан с молотка.
И будет мир просвечивать сквозь кровлю.
Продашь себя, и, взяв калач с лотка,
благословишь искусство и торговлю.

Ты с посохом и нищенской сумой
пойдешь по морю, как к себе домой,
туда, на Запад, в пыльную Россию,
где Петр из Волги тянет свой улов,
и видит Павел церкви без голов,
и где народ уже не ждет Мессию.

Чтоб плоть твоя к душе не приросла,
продашь ярмо, повозку и осла,
погасишь свечи в кельях монастырских,
и узники, которым несть числа
в острогах и урочищах сибирских,

увидят зерна, мимо борозды
летящие; незрелые плоды
смоковницы; созвездье Козерога,
стремительно идущее ко дну,
свою многострадальную страну
и воду, отражающую Бога.


4

Слова слетают с кончика пера,
растут, как муравьиная гора,
галдят, друг с другом затевают шашни…
Смотри на небо, где снуют стрижи
и ласточки считают этажи
еще растущей Вавилонской башни.

Ты видишь ли, как молод мир и горд?
Илья-пророк берет грозы аккорд —
но отвечает сдержанно и хмуро
сияющих небес клавиатура.

Все позади. Пора, мой друг, пора
под визг пилы, под звуки топора
пускаться в путь, чтобы уйти оттуда,
где жизнь, как марля, начала сквозить
и где никак нельзя вообразить
размеры совершившегося чуда.

Пора, мой друг. Иди навстречу мне
по воздуху, по сгорбленной спине
земли, по неживому океану…

Вот ангел в небе носит кирпичи,
в сырой земле копаются грачи
и бередят ее сквозную рану.
Игра в шар

1

Окраины людей пустынны и печальны,
там каменны слова, там сны первоначальны,
там безначален мир, там Богу не соперник
владыка новых звезд, блистательный Коперник.
Сочельник на крыльце и ельник вдоль дороги,
Луна уже в Стрельце, а Солнце — в Козероге,
и время бережет, молиться не умея,
тот, кто свечу зажжет за душу Птолемея.


2

Повывелись цари — и разбрелись холопы,
как черви под землей, по черепу Европы.
В трактирах и шинках, где время миновало,
на шейных позвонках могучего Урала,
там, где земную жизнь в себя вбирают сутки,
у века на краю, у Азии в желудке
ты видишь сон, что прост закон о вечном круге,
что отделить от звезд в огромной центрифуге
всего одну звезду тебя Господь заставит.
Закон закону рознь — и рознь законом правит.


3

Так некий дух летел над оголенной степью,
так звенья наших тел казались Богу цепью,
так осыпался мак, так строил время плотник,
так волк среди собак до мяса не охотник:
их много — он один, и, как в старинной драме,
слуга и господин меняются местами.


4

— Прости меня за то, что время пролетело.
Как старое пальто, любовь меняет тело.
Анапест ли, хорей нас ловят на приманку?
Ах, говори скорей, крути свою шарманку!
Так сладко стало мне, что слезам легче литься:
смотри, в какой стране нам выпало родиться —
ей в сердце вбили гвоздь, и он растет как стебель…
Кто в нашем мире гость, и кто созвездий мебель
передвигает так, что небеса трясутся?
Но те, кто видит знак, наверное, спасутся.


5

Сквозь нежную листву светился воздух влажный,
и клен произрастал, как рай многоэтажный.
От кроны до корней, как от Москвы до Ниццы,
всё громче, всё больней, всё слаще пели птицы.
И, слыша их хорал, как бы в предсмертной неге,
железный век давал железные побеги.


6

От сердца к голове, от центра до окраин
по выжженной траве бежит безумный Каин.
Он хочет пить и спать — и плачет от испуга,
но каждой точке стать придется центром круга.
И будет мир молчать, как поезд похоронный,
чтоб снова увенчать тебя двойной короной.
А Бог играет в шар, и нет ни грана смысла
в том, что шумел пожар и размножались числа.


7

— Пойдем под сень дождя, и там, под этой сенью,
нам ангел, как дитя, укажет путь к спасенью.
Течет с небес вода, стоит шатер прозрачный,
раскинул невода какой-то ангел мрачный:
один уходит царь, другой в окно стучится —
отступник и бунтарь, чешуйчатая птица.
И выступает кровь сквозь трещины и щели,
и вновь моя любовь не достигает цели,
и так же, как зима собой сменяет лето,
нас сводит жизнь с ума игрою тьмы и света.
* * *

Созвездий небесное братство, причуда пустого ума,
зачем мне чужое богатство, высоких снегов закрома?
Ты, призрак, листвой шелестящий, когда-то являлся ко мне,
и шли мы по узкой, блестящей, по узкой, блестящей лыжне.
И смутно виднелся сквозь воздух огромного неба пустырь,
где строили умные звезды сияющий свой монастырь.
Но месяц, как некий игумен, не всякого брал в чернецы:
кто мертв, кто женат, кто безумен, кто слову годится в отцы,
кто бродит по узкой дороге в короне из легких волос,
и звездные копит ожоги обросший щетиной мороз.

Нам снится любовь для контраста, когда наступает зима.
От твердого белого наста любовники сходят с ума,
и плачет, к любви непригодный, под твердою коркою льда
беспомощный ангел подводный, с которым случилась беда.
Ты звезды, как язвы, не спрячешь, и тело не скроешь в снегу,
я слышу, что ты еще плачешь, но плакать сама не могу.
От ласки прощальной на коже останется влажный ожог,
и тихо ты скажешь: ну что же, забудем об этом, дружок.
Я знаю — все будет иначе, я вижу сквозь некую щель,
что время заходится в плаче, ломая свою колыбель.

Рассеются детские страхи, и блажь ты забудешь, и ложь,
и в чистой просторной рубахе на лобное место взойдешь.
Но смертнику жизни не хватит услышать, как ангел поет,
и чистой монетою платит, и лед, как железо, кует.
И, жизнь вырубая под корень, на ухо тебе говорит,
что десять гранатовых зерен дает Персефоне Аид.
Что станет твоим оберегом, Деметры безумная дочь?
Россия засыпана снегом, там длится последняя ночь,
подобная снежной лавине, нагая, как смерть и любовь,
и месяц в ее сердцевине похож на застывшую кровь.
* * *

Что это за птицы летят? Светится пыль
на металлических перьях.
Что это за рыбы плывут? Не ты ль
мне говорил, что чешуя их как соль?
Серая моль порхает по комнате. Крылья
рисовой пудрой посыпаны столь
густо, что, если ее раздавить,
можно себе серебристые сделать румяна.
— Позволь,— ты говоришь,— легче к дичку дорогому привить
ветку от райского дерева! Но легче ловить
рыбу руками и птиц взглядом упорным,
легче кривить душой, травам кланяться сорным
или безумным себя объявить.
Солнце на небе пылает, как свежая рана.
Сделан надрез на коре, вынут жука изумруд,
в кожу вживлённый мою. Небесная падает манна.
Те, кто пускается в путь,— те никогда не умрут.
* * *

Люблю деревьев призрачное счастье,
их тайное ночное сладострастье,
корней томленье, крон любовный пыл.
Вершится в мире праздничная треба,
когда Египет сумрачного неба
пересекает полноводный Нил.

И вижу я: воскресший Самуил
к волшебнице стремится Аэндорской.
Бесстрастный месяц молча смотрит вниз.
Благоухает в стороне заморской
на мертвеца возложенный нарцисс.

Из недр земли идет подземный гул.
Врагами обезглавленный Саул
лежит, как нищий, в капище Астарты.
Но я Тебя за все благодарю,
я до утра рыдаю и смотрю
на очертанья старой звездной карты.

А под водой звонят колокола.
И жизнь моя не жертва, а хвала
огромному пространству между нами.
Да, я грешна, но Ты прости меня.
Я только форма Твоего огня,
ведь смерти нет, а есть любовь и пламя.

И я люблю забытый Богом мир,
в стремленье к свету дивный и опасный,
пространства вечность, времени эфир,
молчанье духа, плоти голос властный.

Люблю держать земли тяжелый шар
в своих руках, как драгоценный дар,
я рыб люблю и Божьих птиц крылатость,
и суть небес — пылание и святость…
* * *

Разбилось на куски все то, что было цело,—
и мир вокруг стоит, молчание храня.
Мне не узнать уже, какая птица пела
под куполом ветвей при резком свете дня.

В гнезде птенец пищит, а в небе Ангел плачет,
за сенью облаков светила не видны.
Вернулся в грешный мир Господь — а это значит,
что мне не отмолить уже своей вины.

Голгофы склон зарос кустарником колючим —
так кости мертвецов вновь обретают плоть.
Как быстро рухнул мир, где мы друг друга мучим!
Как ярко вспыхнул свет! Как милостив Господь!
* * *

Забыв о смерти, медленно кроша
на ужин хлеб для брошенной собаки,
среди дождя бредет моя душа.
Китайские фонарики во мраке
распространяют в воздухе дурман.
В почтовый ящик, как в пустой карман,
бросает вяз прозрачные монетки,
и воробьи чирикают на ветке.

Бредет душа, не зная — почему
бывает телу плохо одному,
зачем распался их союз условный,
а дождь, короткий и немногословный,
касается деревьев и камней.
Бредет душа, и плачет Бог о ней.

Там, в вышине, средь ангелов и звезд,
летучих молний, огненных колес,
звучит светил невидимых капелла.
Летит душа, и струи горьких слез —
подобье жил ее худого тела.
* * *

Из всех блаженств я выберу одно:
водою разведенное вино,
и хлеб, навеки в жертву принесенный,
и мир, преображенный и спасенный.
Кто мной любим — те спать легли и спят,
в сырой земле тела смиренно прячут,
их небеса святой водой кропят,
а дерева качаются, скрипят
и шепчут мне: блаженны те, кто плачут.

В земле гробы — как в небе облака.
Корней строенье отражает крона.
О как, Господь, щедра Твоя рука —
ведь жизнь и смерть во власти языка,
как знаем мы по слову Соломона.

Над кротким не возвысится гордец,
жестокосердый скорбь свою умножит.
И только мир раздвоенных сердец
вместить в себя Благую Весть не сможет.
* * *

Небеса — нашу общую крышу —
снова красит под вечер заря.
Я ли это отчетливо слышу
плач по жизни, растраченной зря?

Я ли это бреду по дороге,
утопая в горячей пыли?
Время делит пространство на слоги,
и касается небо земли.

Ничего ты от Бога не скроешь,
дух мятежный мой, лгун и гордец,
собиратель летучих сокровищ,
влажных слов и разбитых сердец.

В ярком свете подобием тени
ты вернешься к началу пути,
чтобы пасть перед Ним на колени
и беззвучно промолвить: «Прости!»
* * *

Ах, как ягоды алеют, птица в клюве песнь несет.
Кто больного пожалеет и увечного спасет?

Ночь похожа на кукушку, и горька кора осин.
Кто ребенку под подушку сунет сладкий апельсин?

Ноздри дразнит запах острый, в детской сладость и жара.
Как лицо, изрыта оспой апельсина кожура.

Мать рассказывает сыну о земле прекрасной той,
где, подобно апельсину, сон катился золотой.

Кислота его и сладость поражают сердце вдруг,
как изломанность и слабость исхудавших детских рук,

Льется, льется взгляд незрячий, как вода из глаз течет,
к сонной гибели горячей тело бедное влечет.

Путь к последней смерти начат, и слепой ведет слепца
в те края, где горько плачет ангел Божьего лица,

где страданье и юродство в ликах грешников святых
и священное уродство апельсинов золотых.
* * *

Ради Бога,— шепчу,— подойдем к безымянной реке,
ибо только она наши раны сердечные лечит…
На древесном и птичьем любовь говорит языке —
по ночам шелестит, а под утро свистит и щебечет.

Чтоб ты мог услыхать этот щебет, и шелест, и свист,
не пытайся узнать ни начала любви, ни итога.
Видишь — время летит, как сошедший с ума атеист,
в черной яме небес неожиданно встретивший Бога?

Не пытайся увидеть — надир впереди ли, зенит,
и не тщись разгадать непонятные знаки и числа.
Пусть звучаньем тебя музыкальная фраза пленит,
не звучанием, нет,— красотою, лишенною смысла.

Я тебе расскажу, как сердца выжигает любовь
и, уста уподобив песку раскаленной пустыни,
по сосудам растений гоняет зеленую кровь…
Я тебе расскажу, как тепло по ночам в Палестине.

Из подобного вздора извлечь невозможно урок,
можно только в ночи научиться заламывать руки,
да еще угадать, что измены охотничий рог
издает по ночам ослепительно яркие звуки.

И средь сумрачных волн, среди их растревоженных толп,
повинуясь любви, их движенью внимая и вторя,
ты становишься птицей, ты прячешься в огненный столп,
просишь пресной воды у хозяев соленого моря.

Ну а я, угадав, что карающий меч засверкал,
превратив перед смертью в сплошное сияние будни,
вижу каменный век, выходящий из медных зеркал,
здесь, на этой планете, в четыре часа пополудни.
* * *

Вот окончилось лето и снова настала зима.
В небе ангел трубит, времена обозначив и сроки.
Под рождественской елью белеет, как снег, сулема,
почему это так — не ответят Закон и Пророки.
От воловьих ноздрей подымается в воздухе пар,
Млечный Путь в небесах наподобье висит полотенца.
И стоят у пещеры Каспар, Мельхиор, Бальтазар,
из заплечных мешков вынимая дары для Младенца.

По забытым местам, по дубовым могильным крестам
шарит злая метель; то стучится в холодные окна,
то читает стихи, а они, как сказал Мандельштам,
нам напомнить должны винограда мясные волокна.
Эта сладость нужна, чтобы снег непременно горчил,
чтоб пространство, как улей, где снежные пчелы роятся,
нас пугало забвеньем, чтоб ты меня, милый, учил
никуда не бежать, никогда ничего не бояться.

Потому что во времени, впаянном в звездную твердь,—
так ты мне говоришь,— есть одно несомненное свойство:
если выпить до дна этот яд, причиняющий смерть,
то увидишь любви молчаливое грозное войско.
И покуда мы живы, покуда мы любим, пока
беспризорные вещи повсюду лежат в беспорядке,
ртутной соли раствор, металлический вкус мышьяка,
аромат миндаля нас с тобой не пугают на Святки.
* * *

1

В речке прозрачной вода убывает,
явным становится духа раскол.
Молится кто-то, а кто-то вбивает
в мерзлую землю осиновый кол.


2

Многое нами получено даром.
Любишь ли ты, повелитель и царь,
бренную плоть, исходящую жаром,—
в смуглых ладонях лежащий янтарь?


3

Мертвые ели ведут к аналою
еле заметные тени берез.
В воздухе пахнет еловой смолою.
Нас этот запах доводит до слез.


4

Грубо разодрана неба завеса.
И, засоряя пространство, хранит
душный Египет соснового леса
черную хвою своих пирамид.


5

Кто там стучит в деревянную крышу,
шепчет о смерти на ухо стрижу?
Я умерла. Я ни слова не слышу
и никому ничего не скажу.
* * *

Для жатвы был наточен остро серп.
Пшеница колосилась, как эпоха.
Под сенью иерусалимских верб,
а в просторечьи — под кустами лоха

стояли мы, и серо-серебрист
был воздух, где мелькали чьи-то спины,
и гусеница грызла узкий лист,
клевали птицы дикие маслины.

Мой ангел, где ты? К нам приходит вдруг
тот, кто нас прежде времени состарил.
Под утро стало видно все вокруг,
внезапный свет в глаза мои ударил.

Передо мной открылся мир иной,
равно прекрасный в муке и блаженстве,
и жизнь моя предстала предо мной
в немыслимом и страшном совершенстве.

Лишь след слезы остался на щеке,
да под глазами — тень от крыл совиных.
Большие рыбы плыли по реке,
в них люди жили, словно в домовинах.

А время шло. Вокруг текла вода.
И мертвецы, питаясь пищей скудной,
молились и мечтали иногда,
что смерть пройдет и День настанет Судный.
Сон

Какой-то шум, как будто шум дождя,
тревожит слух, а зрение тревожит
причина шума. Шляпка от гвоздя
блестит на солнце. Гвоздь забит, быть может,
совсем недавно. Плоть повреждена,
сочится кровь, цветком ужасным рана
цветет, она влажна и солона.
На жертвенный алтарь ведут барана.
Отчетлив след раздвоенных копыт,
и кровь по телу движется рывками,
а мозг не спит, но думает, что спит
и видит сон: луна за облаками
скрывается. Священник держит нож
и отделяет голову от тела,
в большую чашу сцеживает кровь.
По коже овна пробегает дрожь,
когда душа от плоти отлетела.
В печи огонь пылает, как любовь.
А дым то спит, то в небо скачет белкой.
Обсыпанный содомской солью мелкой,
горит, благоухая, сладкий тук.
Ты вдруг проснешься, словно от укуса:

Просвечивает вновь сквозь кожу рук
Прообраз крестной жертвы Иисуса.
* * *

Как знак беды, чернел еловый лес,
и звезды плыли в глубине небес,
их блеск тревожный отражали рыбы.
Над нашей жизнью плача невпопад,
струился ивы слезный водопад,
росли дубы, как каменные глыбы,—

таков пейзаж забытых мною снов.
Расцвечен он тяжелым летом сов,
садящихся на сумрачные ели.
Там столько лиц, бесплотных, но живых,
а я все плачу, представляя их
в гробу или в супружеской постели.

Как ты во сне себя ни назови,
не скроешь ты ни судорог любви,
ни тайных мук, ни содроганий смерти.
Да, ты последний мне даешь урок,
когда, смеясь, читаешь между строк
посланье в запечатанном конверте.
* * *

Рыба приснилась во сне подруге моей. Рыба
пить просила, рот открывала. Рыба
жила, как кукушка, в часах деревянных.
В глыбе времени выдолбил Бог пустое пространство,
рыбу туда поместил, как хана в татарское ханство
или халифа в его халифат.
Плакала рыба, рот открывала, где же,— просила,— вода?
Но вода высыхала, ибо
время похоже на ад.
Но как же у мертвых ногти растут, борода,
медленно, правда, но всё же растут,
словно трава из земли? Иногда
мертвый из гроба встает. Чаще же
в землю его зарывают, и тут
рыба кукует кукушкой, странную песню поет.
Ты же, Ольга, руки держи под подушкой,
чтобы выдерживать тучного времени гнет.
* * *

На троне царь сидит, как на костях.
Вокруг него — стоящий мир предметов.
И царский посох крепок, как Рахметов,
когда он на классических гвоздях
спит в назиданье юношеству. Ларь
стоит, как трон, где восседает царь,—
он держит серебро в дубовом чреве.
По черепу его гуляет тварь,
и ей, как прародительнице Еве,
державный посох нанесет удар.
Ветхозаветный змий сидит на древе
и наши мысли ловит, как радар.
А крот слепой живет в земле червивой,
он вырыл в мире черную нору
и втиснулся в нее, как в кожуру,
в пространстве между яблоней и сливой.
* * *

Вот летит человек и не знает,
почему он летит и куда,
он прошедшую жизнь вспоминает,
прославляет ее, проклинает,
из очей его льется вода.

Обольщения этого света,
как мгновенья, бегут чередой —
обнаженные яблоки лета,
и смородина красного цвета,
и тазы с дождевою водой.

На рассвете прощаются трое —
плоть, душа и мятущийся дух.
Нежных лиственниц плещется хвоя,
гребнем воздух сгустившийся роя,
запевает последний петух.

Громче прежнего рушатся стены
и шумит над оврагом ветла.
В пыльной, мусорной яме геенны
наша смерть выгорает дотла,

так и крутится огненной белкой,
пылью мелкой летит из-под век,
и испачкан небесной побелкой
чемодан у тебя, человек.

Ты вернулся с былыми грехами,
с прежней болью и новой бедой,
и лежат облака ворохами
в синем небе над белой водой.
* * *

Злая зима в этом тысяча мертвом году
зябкой Европе грозила татарским набегом.
Серыми стаями рыбы стояли во льду,
снова Россия была завоевана снегом.

Помнишь, закат, как разбойничий факел, горел?
Церковь казалась огромною каменной вазой.
Выйдешь на паперть — и градом отравленных стрел
нищих встречает постылый мороз узкоглазый.

Плачет священник и Богу боится служить —
как бы его прихожанин голодный не выдал.
Холодно, милый, в России заснеженной жить:
там, на горе, ледяной возвышается идол.

Видела я удивительно явственный сон:
вышел январь в раскаленной железной кольчуге,
голову вскинул — и выстрелил в облако он,
родину вспомнив, заплакали птицы на юге.

Небо убито, и снега царит кутерьма.
Ветви и сучья у древа познания голы.
Ворон-монгол произносит гортанно глаголы,
зная по-русски одно только слово: зима.
* * *

Я музыки твоей не подберу —
Озябли пальцы и устали губы.
Но на горе, в серебряном бору,
Где дует ветер в ангельские трубы,
Где корабельных сосен чешуя
И оспа ряби на речной излуке,
Во сне печальном раздвигаю я
Ореховые заросли разлуки.

Большие крылья времени крепки,
И жизнь летит, его полету вторя,
Но волн осколки, влаги черепки
Сухой горой лежат на месте моря.

И плоть, питаясь жизнью даровой,
Еще плотнее окружает душу,
И краб огромный, выползший на сушу,
спит, как орех с разбитой головой.
* * *

Дал Господь мне дожить до Успенья.
Слыша сердца последний удар,
получила я голос для пенья
и опасный пророческий дар.

И теперь не с тобой я, а с теми,
кто, как ангелы, нищ и убог.
Отражается в зеркале время —
время Бога и времени бог.

Если кровь, как мгновение, длится,
мы текущую смерть переждем,
а слезам невозможно не литься
бесконечным соленым дождем.
* * *

То, что жизни и смерти дороже,
Я сегодня куплю за гроши.
Что ж ты водишь ладонью по коже —
Шелковистой изнанке души?

Разбежались, вздохнули, застыли
Волны плоские цвета слюды
Кто уснул или умер — не ты ли,
Царь речного песка и воды?

Бог приходит к тебе и уходит,
Сердце бьется и движется кровь.
Все, что в мире с тобой происходит,
Называется словом любовь.

Проступает намеком на чудо
В мертвом дереве тело креста.
Жив Христос, и готовит Иуда
К поцелую сухие уста.
* * *

Кто, упрятавший улитку в известковую кибитку,
смотрит в стынущую воду
и в иголку прячет нитку?

Кто, увидев свет бесплотный, серебристый дождь кислотный,
умирающим в угоду
в рай билет придумал льготный?

Покоряясь водам смутным, серебром сиюминутным
на мели играет рыба,
обернувшись шаром ртутным.

Тот, кто рыбьи кости гложет, умереть никак не может,
он уснуть не может, ибо
рыбы смерть его тревожит.

Засыпай, ребенок глупый, смерть свою рукой нащупай,
ничего вокруг не видит
тот, кто пользуется лупой.

Перед мертвым он не встанет, и живого не помянет,
и ребенка он обидит,
и душа его увянет.

А слепец глядит в окошко, и луна ему, как кошка,
лижет стынущие руки
в вечном холоде разлуки.
* * *

Любовь одна, и смерть одна, и зренье мучит слух.
Вода влажна и холодна, огонь горяч и сух.

И ты у бездны на краю отбрасываешь тень,
когда в искусственном раю уже цветет сирень.

Там нет шипов у розы Эль, птенцов у птицы Аль,
и так узка пространства щель, что мне уйти не жаль

туда, где время как прибой, как пена волн морских,
и где лежит песок рябой на стогнах городских.

Как облик смерти смертным чужд! Глаза ее узки.
Она огонь для наших нужд разрежет на куски.
* * *

Пройти вдоль вод, не замочивши ног,
Из сорных трав сплести себе венок,

Убрать с крутого лба прядь,
На дудочке пастушеской играть,

Смотреть, как в небе тают облака,
И петь про то, что будет жизнь легка,

Когда Господь протянет руку мне,
Когда мой грех сгорит в моем огне,

Когда тобой я буду прощена —
Мой давний бред, мой страх, моя вина…
* * *

Над вершиной местного Синая
Облако висит на волоске.
Жизнь моя растет, напоминая
Город, возведенный на песке.

Если дождь лавиной влажной рухнет
И постройки жалкие снесет,
Если свет в окне твоем потухнет,
Бог меня, убогую, спасет.

Он уже не скажет слов обидных,
Молча пустит на чужой порог —
В дом, где копья молний огневидных
Молча мечет Илия-пророк.
* * *

В устье Нила зацветает лотос,
Начинает колокол звонить.
Клото прясть садится, а Атропос
Обрезает жизненную нить.

И видны душе свободной горы,
Люди, реки, желтые холмы…
Снадобье из яблок мандрагоры
В эту ночь варить не станем мы.

Потому что все вокруг трепещет,
Слезы ослепительные льет,
Под луною странным блеском блещет
И хвалу Всевышнему поет.

А душою брошенное тело —
Бедное усталое дитя —
Видит: солнце золотое село.
Дождь идет, листвою шелестя.
* * *

…меня уже не мучит
ни суетная жажда новизны,
ни тайное предчувствие страданья;
подземный гул грядущих катастроф
меня волной своей не накрывает;
я чутко сплю и времени внимаю,
но в это море заходить не следует
ни девам, ни поэтам, ни пророкам.
Я только вижу тени легких птиц,
и в странных звуках — нёбных и гортанных —
ищу под утро некий тайный смысл
и нахожу его; я различаю
напор любви в биеньи волн о скалы.
Я вижу эту страсть и эту влагу,
и соль, которой плакать и сиять
приходится вдоль призрачной воды.
Бог созерцает время поперек,
песок души, как мак, пересыпая
из тела моего в чужую плоть,
а в плоть мою душа чужая льется.
Да, мы с тобой — песочные часы.
Над нами Ангел плачет и смеется,
И золотые светятся власы
Его над миром…

Продолжение следует