Игаль Городецкий. Звезда спасения

Быть героем – значит сражаться и против всесильной судьбы.

 

Франц Розенцвейг

Трещины и разводы на потолке в его комнате, если, как в детстве, смотреть на них долго и пристально, складывались в разнообразные картинки. Когда-то это были толстенькие ангелочки, паровозики, лошадки, армии солдат с пушками и знаменами... А теперь все чаще появлялся страшный старик. Его растрепанная борода начиналась прямо от глубоких глазниц. Грубая хламида закрывала все его тело. Одной рукой он сжимал кривую клюку, палец другой был угрожающе направлен прямо на Франца.

О, этот палец! Франц перевел взгляд на свои сложенные на груди руки. Указательный палец правой руки – это все, что еще жило, двигалось. Ну и голова пока еще работала. Пока.

Палец связывал его с людьми. Когда Франца сажали в специальное кресло, он этим пальцем указывал на ту или иную букву на картонном диске и жена записывала ее на бумагу. Буквы складывались в слова. Последние годы жена после одной-двух букв сразу писала целое слово или догадывалась о смысле фразы, когда он только шевелил губами. Умница! Ведь палец последнее время стал быстро уставать. Палец. Шутка Господа.

Паралич начал овладевать его телом восемь лет назад. Отнялись ноги, руки, он потерял возможность говорить. Врачи ничего не могли сделать. Ему дали год жизни. А он продолжает жить. И писать. Все лучшее, что он создал, он написал прикованный к постели.

Что ж, грех жаловаться. Ничто не отвлекало его. Он по-прежнему и даже сильнее любил свою жену, но ее красота уже не будила его чувственность. Не ощущая своего тела, он не испытывал боли. Голова работала четко, он почти не нуждался во сне. В сущности, он превратился в голову, вернее, в работающий мозг. Видимо, все же голова – временное вместилище души. А что если перед наступлением конца, который не заставит себя ждать, отделить его голову от бесполезного тела и поместить в питательный раствор или прогонять этот раствор, насыщенный кислородом, по сосудам? Тогда он будет жить! «Cogito, ergo sum». В свое время он издевался над этой идеалистической фикцией. Живая голова. Ужас. И все же надо посоветоваться с врачами, с профессором Лоуэлом. Он, кажется, проводил подобные опыты на обезьянах. Но родные? Каково им будет видеть это… Дурацкие, безумные мысли. Нет, нельзя гневить Бога.

Вот только речь. Он лишен радости прямого общения с друзьями. Но, с другой стороны, Всевышний уберег его от ненужной, безответственной болтовни, приучил тщательно обдумывать свои слова, прежде чем их передать другим. И нередко, не дождавшись, пока жена запишет его мысль, он подавал ей знак: остановись, не теряй времени, это несущественно.

Он всегда ценил время, даже в молодости, когда был здоровым и, как говорили некоторые девушки, красивым. Свой главный труд он начал писать еще на войне, на открытках, которые отсылал матери в родной Кассель. Страх смерти, испытанный им в окопах первой мировой, конечно же повлиял на отрицание, неприятие попыток немецкого идеализма преодолеть одиночество личности путем слияния ее с всеобщим универсальным духом. Нет! Три элемента реальности – Бог, мир и человек – вовсе не ступени «диалектики духа». Они взаимодействуют в процессе творения, откровения и избавления.

Отношение между Богом и человеком – это откровение, это любовь. Ежедневно миллионы евреев повторяют: «Люби Господа, Бога твоего, всем сердцем, всей душою…» Люби? Но как можно приказать любить? Раньше он не задумывался над этим парадоксом. Лишь недавно, серьезно занявшись проблемой мицвот – заповедей, он подошел к решению этой задачи. Да, любить и в самом деле не прикажешь. Но любящий – и только он – может призвать: «Люби меня!» В его устах завет любви не веление постороннего, но глас самой любви! Все прочее – не выражение любви, а лишь заявление о ней.

А завет, выраженный в форме императива, непосредственно высеченный из мгновения и в то же мгновение отлитый в речь, требует мгновенного же исполнения. Это призыв Любящего, призыв Всевышнего. Он любит нас чистейшей идеальной любовью. И поэтому имеет право приказывать: любите Меня! Заповедь, всякая заповедь, подразумевает немедленное исполнение. Можно сказать, что мицва есть абсолютное настоящее время...

Франц закрыл глаза. В последние месяцы он стал быстрее уставать. О чем это он? Имеет ли он право рассуждать о мицвот? Он, исполняющий их лишь частично? Конечно, все евреи соблюдают только некоторые из шестисот тринадцати заповедей. Но речь сейчас не об этом. Когда лет пять назад один раввин спросил, налагает ли он тфилин, он честно ответил: «Еще нет». А теперь Господь лишил его возможности выполнять эту заповедь. Навсегда. По крайней мере, в этой жизни. Наивный, нет невежественный, он считал, что в субботу нельзя писать на житейские темы, но писать о духовном – можно. Нет, это не невежество, вернее, не только. Ведь он отстаивал свои взгляды, писал об этой чепухе Мартину. С другой стороны, он и сейчас против примитивных толкований проблемы теодицеи. Не налагал тфилин – получил прогрессирующий паралич! «Если бы Господь был так прост, я бы в Него не верил». Очередной афоризм. Записать? Нет, не стоит беспокоить жену, слабовато.

Хлопнула входная дверь. Это пришел массажист, делающий ему бесполезный ежедневный массаж. Сейчас он и слуга начнут ворочать его как бревно. Но разве они в чем-то виноваты? Франц постарался улыбнуться как можно приветливее. Забавно, что потеря речи дала ему одно преимущество: безнаказанно не слушать то, что ему неинтересно, и в это время думать о другом, сохраняя мину внимания на лице.

С чего же все началось? С того осеннего вечера в берлинской синагоге? Нет. Раньше. Когда его друзья-евреи, один за другим, стали переходить в христианство. В большинстве случаев за этим поступком не стояла корысть. Германия была свободной страной. Друзья, как и он, Франц, ничего не знали и не хотели знать о еврействе, косном иудаизме, застывшей вере исчезающего народа, пусть и великого в древности. А разве греки не были величайшим народом? Народом-творцом? Он вспомнил горгону Медузу и улыбнулся. Его лучший друг Ойген Мориц Фридрих Розеншток-Хюсси (невозможное имя, Франц называл его «просто» Мориц), ставший христианином несколько лет назад, убеждал его в преимуществе протестантизма как живой, динамичной веры в противоположность мертвому, погрязшему в мелочной догматике талмудизму.

Франц спорил с другом, но спор сводился лишь к тому, что он, в отличие от Морица, не считал переход в новую веру отказом от веры отцов, а христианство полагал продолжением иудаизма, его развитием и обновлением. Наконец, летом тысяча девятьсот тринадцатого года Франц решился на крещение, но все тянул. Ему мешала интеллектуальная честность, ведь он ничего не знал о еврействе, не получил никакого еврейского образования. И еще: ему было неприятно, что другие могут обвинить его в страхе перед антисемитами. А может, это были только отговорки? И сделать последний шаг не позволяло его упрямое еврейское сердце?

Во всяком случае, когда он сообщил о своем намерении родителям, они были возмущены. Особенно мама. Смешно. Его родители принадлежали к тем немецким евреям, которых называли «евреями на три дня». То есть евреями,  вспоминающими о своем происхождении только три дня в году: на празднование Нового года и в День искупления. И, тем не менее, когда он попросил родителей взять его в Рош ха-шана в синагогу, чтобы, как он выразился, «попрощаться с иудаизмом», мама страшно рассердилась. «В нашей синагоге нет места отступникам!» – гордо сказала она.

Тогда он поехал в Берлин и прохладным осенним вечером зашел в маленькую ортодоксальную синагогу где-то на окраине. Он и не знал, что это был канун Йом Кипура. Теперь Франц силился вспомнить все подробности. После великолепных европейских храмов еврейская молельня производила жалкое впечатление. Голо, тесно, душно, грязновато. Народу много. Все галдят на малопонятном, режущем немецкий слух идише. Кто-то сунул ему в руки молитвенник. Кривые еврейские буквы. Он всмотрелся в их рисунок. Хаос. Иудейский хаос.

И тут началась молитва. Болтовня стихла. Все встали. В одно мгновение неопрятная толпа превратилась в единый организм. Голос кантора поднимался к закопченному потолку в страстной мольбе простить народ, любимый Господом. Каким-то непостижимым образом Франц понял все, о чем просил кантор. И трижды повторенное отозвалось эхом в его сердце: «И сказал Господь: простил Я по просьбе твоей». Это и его простил Всевышний.

Франц вышел из синагоги другим человеком. Он немедленно написал Морицу: «Мне придется тебя огорчить: я остаюсь евреем». Франц вспомнил хасидскую притчу, которую ему рассказал Мартин. Большой цадик посетил в субботу одну маленькую синагогу. Вместе со всеми там молился молодой неотесанный парнишка. Он не умел читать, язык молитв совсем не понимал. Когда кантор вывел особенно проникновенную руладу, в наступившей тишине вдруг раздался петушиный крик. Его издал тот самый парень. Прихожане хотели вывести безобразника вон, но цадик вступился за него. Он сказал, что никогда в жизни не встречал такого искреннего, такого глубокого проявления религиозного чувства. К сожалению, Франц был слишком «культурным», слишком немцем, чтобы кукарекать, но ангельские трубы пели тогда в его душе.

После этого Йом Кипура он говорил друзьям, что больше не сможет ни читать лекции, ни сочинять книги. Конечно, он не прекратил работу. Но эта работа теперь включала серьезное изучение иудаизма, он овладел ивритом. И все же он остался тем необразованным парнем. Есть лакуны, которые невозможно заполнить. В жизни человека, как и в истории, действует закон искажений, которые не поддаются исправлению. Порвалась золотая цепь. Вот он стоит перед безбрежным морем Талмуда, и у него уже нет времени на его освоение, нет нужной предшествующей подготовки. Или огромный мир еврейского местечка, еврейского фольклора. Он смотрит на него глазами постороннего. Идишем, необходимым инструментом для вхождения в этот закрытый мир, он уже не успеет овладеть.

Ах, эти местечки, эти непостижимые «ост юде»! Он навидался их в годы войны, на восточном фронте. Гонимые, разоренные, голые и босые, эти евреи смотрели на него, лощеного немецкого офицера, с недоверием и страхом. Он старался их понять, пытался им помочь, но в глубине души радовался, что не разделяет их судьбу. Долг перед ними он унесет с собой в могилу.

После вечерней молитвы – миньян собирался в доме у Франца почти каждый день – он отдыхал. Но мысль продолжала работать. Скоро, уже совсем скоро он предстанет перед Ним. И что же он предъявит на Его суд? Свои педагогические статьи? Говорят, они новаторские. Но долго ли им быть таковыми? Перевод Торы на немецкий, над которым они работают с Мартином? А стоило ли вообще заниматься этим делом, отнявшим годы? Немецкий в последнее время становится ненавистным евреям. Диссертацию о Гегеле? Смешно. Свой главный труд, свою «Звезду спасения»? Он сильно сомневался, что книгу прочтет кто-нибудь, кроме двух-трех близких друзей…

Вошла жена. Неожиданно приехали его однополчане. Может ли он принять их? Франц считал всех фронтовиков своими братьями и очень обрадовался. Он не стеснялся предстать перед ними в таком плачевном виде, солдаты и не то видывали. Друзья были рады встрече. Жена помогала общению, она оживилась и помолодела. Франц выпил немного вина, острил. Обсуждали все на свете, говорили о Гитлере. Тут мнения разошлись. Некоторые, особенно ветераны-евреи, считали фюрера надеждой Германии, других беспокоило то, что национал-социалистическая партия становится крупнейшей в стране, третьи высмеивали «этого фигляра». Спорили горячо, но, как выяснил Франц, труды новоявленного вождя Германии никто не читал. Он недавно взял «Майн кампф» в библиотеке и убедился, что только его фамилия значилась в формуляре с момента выхода книги. Забавная книжечка. Дикая смесь социального дарвинизма и животного антисемитизма. Почему-то его больше всего поразило, что недоучка Адольф считал язык эсперанто, созданный варшавским окулистом, существенной частью «всемирного еврейского заговора». Кретин! Но у этого маньяка железная воля. Надо осторожно поговорить с женой. После его, Франца, смерти она должна как можно быстрее покинуть Германию.

Уже перед уходом, выпив по рюмочке коньяку, товарищи вспомнили и рассказали Францу историю, произошедшую в годы войны. Один немецкий офицер-еврей влюбился в красавицу-христианку и, чтобы жениться на ней, решил принять христианство. В канун Йом Кипура, будучи на восточном фронте, он зашел в ближайшую синагогу, чтобы «попрощаться с верой отцов», как он говорил. Увиденное и услышанное произвело на этого офицера такое впечатление, что он остался в синагоге до конца Дня искупления и вышел оттуда верующим евреем.

Пораженный Франц хотел закричать: «Это я! Это был я!» Он сделал жене знак подойти, но когда она, улыбаясь, приблизилась, отрицательно повел пальцем. Вот оно, его лучшее произведение! Его поступок стал легендой. Значит, это был настоящий поступок. Вот его подлинная звезда спасения! «Покайтесь и живите, ко Мне обратитесь и живите!» 

Франц Розенцвейг тихо скончался в своем доме во Франкфурте-на-Майне десятого декабря тысяча девятьсот двадцать девятого года. Он так и не узнал, что в этот день уволились кухарка и горничная, заявив, что не будут больше прислуживать «еврейским свиньям». Похоронная процессия несколько раз останавливалась, пропуская отряды марширующих людей в коричневых одинаковых рубашках.