Валерий Огнев. Русский поэт – главный враг демократов

Россия знала, что отвергает гения


Но здесь заметим самое важное – резко отрицательное отношение к творчеству Поэта со стороны революционных демократов нисколько не изменило принципиальности его поступков и позиции во всей его дальнейшей жизни. «Впервые услыхав чтение «Обломова», он заснул от скуки, он скучал за «Отцами и детьми» Тургенева, а роман «Что делать?» привел его в ужас, и он написал полемическую статью в «Русский вестник» Каткова, но столь резкую, что даже Катков не решился ее напечатать» (Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона). Один из советских критиков, имеющий очень яркое перо (Лев Аннинский – назовем его далее Публицистом), приведет немало интересных мнений современников о Поэте. Некоторые из них особо любопытны. Некрасов в письме к Тургеневу сразу определит как диагноз, не поддающийся лечению, – «не надломленный»; кто-то добавит – «он прошел сквозь ненастье, только крепче нахлобучив шапку», а сам критик резюмирует – «отвергая его, Россия знала, что отвергает гения».
Всю жизнь, до самой смерти, продолжалась травля Поэта. «Не везет бедному ему – в 68 лет писать о свиданиях и поцелуях. Вообразите сморщенную старуху, которая еще не потеряла способности возбуждаться, – крайне непривлекательный вид у музы г-на… (и вместо многоточия далее следовала фамилия Поэта). «Представьте себе семидесятилетнего старца и его «дорогую», «бросающих друг друга» на шаткой доске (на качелях)… Как не обеспокоиться за то, что их игра может действительно оказаться роковой и окончиться неблагополучно для разыгравшихся старичков!» (также из рецензии в прессе). Поэт в письме к своему другу Полонскому не без горечи пишет по этому поводу: «Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье ее трепетало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марьей Петровной (имеется в виду его жена) качаюсь».
Доходило до крайностей. От имени Поэта и с целью представить его в наиболее смешном и нелепом виде в «Русском вестнике» напечатают низкопробную и оскорбительную фальшивку, якобы связанную со смертью Ивана Аксакова, но на самом деле направленную против Поэта. «Он опроверг ее с подчеркнутым безразличием», заметит по этому поводу Публицист. Поэт и далее, как мы в этом сможем убедиться еще не раз, будет стремиться возражать цивилизованными средствами. Через «Московские ведомости» он, сохраняя манеры человека благовоспитанного, даже попытается вступить в полемику с газетой «Новое время»: «Допустим, что наши стихотворения крайне слабы и плохи; но мало ли ежедневно печатается плохих и даже безграмотных стихотворений? Отчего же их никто не бранит, а с шестидесятых годов (со времени, как это не трудно догадаться, разрыва с «Современником»), когда мы, в течение многих лет, не согрешили ни одним стихом, литература не переставала бранить нас ежедневно, превращая наше имя из собственного в нарицательное и даже порицательное?»
Но на все его выступления ответ один – статьи и реплики, где над ним откровенно смеются!

Предавали родственники и друзья

Случилось так, что А.П. Чехов от родственника Поэта, его племянника В. Н. Семенковича, узнал злую шутку: Поэт, как ярый реакционер, «проезжая по Моховой (само собой разумеется, в Москве), опускал в карете окно и плевал на университет», и писатель, добродушно поверив этой сплетне, обстоятельно записал ее в дневник.
Об отношении родственников, близких и знакомых, которым Поэт доверял и нередко посвящал свои стихотворения, а они относились к нему пренебрежительно и даже просто наплевательски, нам еще придется говорить отдельно. Но к концу жизни его предали и от него отвернулись не только они, но и друзья, с которыми он был связан многолетней творческой и личной дружбой: Иван Тургенев (в горьком письме к нему Поэт косвенно напомнит писателю и о «телячьих мозгах», и о его пародии на свои переводы), Лев Толстой (словно отгородившись стеной богоискательства, он станет относиться к Поэту крайне пренебрежительно, называть все его стихи, которыми ранее так восхищался, «глупостями, никому не нужными»). Как выяснится потом, расстроят дружбу великих писателей и не менее великого Поэта общие знакомые (которые, кстати, и после этого будут также приезжать гостить в имение Поэта, до конца жизни так и не ведавшего об их подлинной, черной роли). Знакомый чете Толстых офицер Жиркевич, попав к Поэту по рекомендации Софьи Андреевны, так сказать для поэтической учебы, оставит после этого воспоминания, ничем не отличающиеся от ядовитых реплик газетных и журнальных писак. Использовав доверчивость и непосредственность Поэта, он представит его в итоге сладострастным, убогим и недалеким стариком.
Одинокий, с неразделенным грузом особых требований к поэзии, нравственной атмосфере в обществе, человеческому достоинству и интеллекту, после пятидесяти лет борьбы на поэтической ниве, в конце предпоследнего десятилетия ХIХ века Поэт пишет к своему литературному юбилею стихотворение, которое можно назвать панихидой по самому себе:

Нас отпевают. В этот день
Никто не подойдет с хулою:
Всяк благосклонною хвалою
Немую провожает тень.

Как лик усопшего светить
Душою лучшей начинает!
Не то, чем был он, проступает,
А только то, чем мог он быть.
(«На пятидесятилетие музы»)

Даже очень большой поклонник и знаток жизни и творчества Поэта, автор очень доброжелательных и добросовестных статей и комментариев о нем, составитель единственного двухтомного собрания cочинений Поэта, изданного в советские времена (А. Е. Тархов – назовем его в дальнейшем Сторонником Поэта), вынужден оговориться: «мы не располагаем материалами, чтобы судить, какими побудительными мотивами было порождено это весьма загадочное стихотворение», хотя не догадываться об истинных причинах он не мог. Это был скрытый вопль отчаяния, который Поэт не смог удержать в себе.

Жертва политического клейма

В обществе, как процитирует Публицист, «люди смеются над ним бесконечно». Из уст в уста передаются сказанные о Поэте в пылу сугубо личной переписки слова Тургенева: «Вы – закоренелый и остервенелый крепостник, консерватор и поручик старинного закала». Грубо вырванные из контекста, конечно же, не имевшего такого ультимативного характера, эти слова станут для советского литературоведения ярлыком, определяющим все мировоззрение Поэта, и будут обязательно цитироваться почти во всех выходящих о нем статьях.
Образ Поэта-реакционера, не имеющего никаких положительных общественных воззрений, прочно укоренится в советской литературе. Теперь вместо удивленно- восхищенных слов раннего Толстого («И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?») возникнет вопрос, который в устах знаменитого Идеолога будет звучать совсем по-другому: откуда «в этом орловском, курском и воронежском поместном дворянине, жестоком и корыстном сельском хозяине, в этом давно дошедшем до безразличия добра и зла пессимисте, сухом и тщеславном камергере двора его императорского величества – продолжал дышать дух поэта и поэта истинного, одного из тончайших лириков мировой литературы?»
Как же сильно нужно было вывалять в грязи человека, чтобы убедиться, что он истинный талант!
Именно по этому поводу Сторонник Поэта в другом комментарии, опубликованном в том же году, что и предыдущее высказывание (хотя на календаре – заметьте! – был уже 1983 год!), возразит:
«Нужно ли доказывать, что «крепостником» он никогда не был – и быть им не мог? Если уж искать название для его далеко не прогрессивной идеологии, то скорее всего ее следует назвать почвенническим консерватизмом. У автора «Очерков из деревни» было немало единомышленников (И. Борисов писал Тургеневу 22 июня 1864 года: «…круг его читателей и почитателей гораздо шире, чем у поэта»), но, конечно, еще больше было противников. Нельзя, правда, не подивиться тому обстоятельству, что ни один из них не выступил с обстоятельной критикой его идеологической системы…»
Но и в этом своем разъяснении Сторонник поэта допускает явное преувеличение – никакой «идеологической системы» в сельских очерках Поэта не было и нет!
«Минуло сто лет со дня его смерти, и вот парадокс: нынче, помимо его лирики, что совершенно естественно, нам в той или иной мере стал интересен и он непоэтический, он – bourgeois, хозяин, помещик», – напишет в 1992 году в кратком предисловии к первой после 130-летнего забвения публикации деревенских очерков Поэта в журнале «Новый мир» сельский писатель Сергей Залыгин. Называя Поэта «землевладельцем, настаивающим на покровительстве законов», он отметит, что «в смысле сельскохозяйственной практики» и «сегодня вопросы землепользования, аренды и организации труда, о которых говорит он, лирик, весьма и весьма для нас злободневны».
А еще девять лет спустя, в начале уже этого, нового века, в изданной отдельно книге очерков из деревни Поэта «Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство», Представитель новой волны в литературоведении, лишенной всех прежних установочных ярлыков (В. А. Кошелев), подтвердит: никакой «идеологической системы» у Поэта в его деревенских очерках никогда не было. Называя его «человеком, противостоящим какой бы то ни было литературной или общественной доктрине», исследователь не без основания делает вывод, что Поэт стал жертвой «клейма», «которым заклеймила его «либеральная жандармерия» 1860-х годов», и избавиться от него Поэт «так и не смог».
«Политические воззрения его самого не укладывались ни в одну «партию». Тургенев считал его «славянофилом», то есть человеком, придерживающимся противоположных, по сравнению с «западником» Тургеневым, общественных взглядов. Правда, Герцен, познакомившись с первой его статьей (то есть очерком) в «Русском вестнике», предположил, что он не примыкает ни к какой из существующих «партий», а собирается создать новую партию «усталых от народа…».
«А он не был ни в каком стане…» «Дух какого бы то ни было «лагеря» вообще был противен ему: он предпочитал строить свои отношения с людьми вне зависимости от «лагерей». «Его вовсе не волновали чьи-либо интересы: он просто «открывал» серию любопытных «картинок» пореформенной действительности русской деревни и пытался подойти ко всем «темным сторонам нашей земледельческой жизни» прежде всего как поэт (слова курсивом в предложении выделены автором), открывая в тех или иных эпизодах собственного «хозяйствования» живые стороны современных изменений…»
Прибегая в данном случае к столь подробному цитированию, я хотел бы обратить внимание читателя и на еще одно существенное обстоятельство.

Что может стерпеть бумага…

Как правильно подметил Представитель новой волны, после смерти Поэта возникла и продолжает существовать, словно глухая «стена, система «нечаянных» мелочей, которые сами по себе «мифологизируют» общее представление об этом (а если добавить точнее: «эдаком») «странном» поэте» (конец авторского оборота). Перед нами предстает человек расчетливый, алчный, низменный, не имеющий строгих моральных принципов, никак не соответствующий возвышенному облику лирического гения. И главным «козырем» здесь, как верно считает критик, до сих пор остается «миф о «нем-крепостнике», отчаянном реакционере, обскуранте и замшелом консерваторе, который прикрывался маской «нежного поэта». Подтверждая эту цитату, заглянем, к примеру, в предисловие И.Н. Сухих к сборнику стихотворений Поэта, выпущенному в Санкт-Петербурге в 2001 году в серии «Новая библиотека поэта» и прочтем о нашем Певце Прекрасного следующее:
«Роман его жизни строился как роман карьеры: на самоограничении, жестком расчете, тактических жертвах в неуклонном пути наверх…» «Он исповедует скорее девиз пушкинского Поэта («не продается вдохновенье, но можно рукопись продать…»)»... «Темного происхождения разночинец, почти иностранец, жертвуя всем, рвется к заветному званию и положению, становится ревностным защитником, идеологом и поэтом дворянского быта, российской триады – православия, самодержавия и народности».
Но страшнее всего, что в описания жизни Поэта начинают проникать самые нелепые перевертыши и сплетни мещанского толка, где все перепачкано черной сажей:
«Рождение и смерть его загадочны. Всю жизнь его мучило, что он незаконно-рожденный, да еще очень похож на еврея. Он стремился достичь респектабельного общественного положения и ценою страданий достиг своей цели. Служил кавалерийским офицером. Уклонился от женитьбы на бедной девушке, с которой его связывала страстная взаимная любовь, после чего девушка погибла (скорее всего это было самоубийство). Женился на немолодой дочери богатого купца, взял хорошее приданое, стал помещиком. Занимал крайне консервативную общественную позицию, жаловался в журнальных статьях на расстройство порядка в России после отмены крепостного права…» «Мать, две сестры и два его племянника были душевнобольными, болезнь была наследственной, под этим дамокловым мечом прошла вся его жизнь. Дожив до 72 лет, он хотел кончить самоубийством, а когда его секретарша воспрепятствовала этому, умер от разрыва сердца…»
Это уже из книги, которая названа автором В. С. Баевским очень громко – «История русской поэзии. 1730 – 1980. Компендиум». Примечательно, что это издание, вышедшее в Смоленске в 1994 году, победило на международном конкурсе «Культурная инициатива», спонсором которого является Джордж Сорос.
Самое грустное, что подобные биографы даже не знают о существовании опубликованных трехтомных воспоминаний, оставленных нам Поэтом и переизданных репринтным способом в 1990 году, а лишь пересказывают те сплетни, которые так и не развенчало советское литературоведение.
Но более всего удручает то недоверчивое единодушие, с которым относятся к главному личному свидетельству жизни – мемуарам Поэта – все самые авторитетные советские исследователи. Особенно хорошо это заметно со стороны – человеку, не знакомому с тайнами советской «идейно-литературной» кухни. Русскому зарубежному исследователю (В. А. Шеншиной – назовем ее далее Открывателем), посвятившему единственную достойную монографию творчеству Поэта после его смерти и издавшему ее в Москве в 2003 году, непонятно, почему «ни один из критиков не захотел прислушаться даже (курсив здесь наш) к тому, что он сам писал уже в конце жизни в своей автобиографии» (здесь речь идет о Литераторе и Г. П. Блоке, авторе летописи жизни и книги о юности Поэта). По мнению монографиста, биография, написанная Г. П. Блоком, «преследует только одну довольно странную цель, а именно: противоречить во всем тому, что он говорит о самом себе и своем духовном наследии»; «литературоведы вообще часто повторяли утверждения, основанные на биографических данных, дошедших из вторых рук, вместо того, чтобы тщательно проанализировать» мемуары Поэта.
На самом деле, трудно не согласиться с Открывателем, что именно воспоминания – «неоценимый источник сведений о поэте», и советское литературоведение действительно обращалось к ним крайне редко и недоброжелательно из-за того, что в дореволюционные времена мемуары Поэта были также подвергнуты критике демократами. В нашей книге нам еще предстоит развенчать многие ложные представления о Поэте, тщательно и подробно разобраться с тем, откуда и как возникли различные мифы о его жизни, которые, к горькому сожалению, преспокойно перекочевали и в нынешний век.

Прозевали своего пророка

В 1901 году редактор и составитель первого «Полного собрания стихотворений» Поэта в 3-х томах, изданного в Санкт-Петербурге, Б. Н. Никольский начнет свою статью об основных элементах лирики Поэта со следующего пространного, но почти пророческого (вчитайтесь внимательно в каждое слово – это того стоит!) отступления:
«Как Паллада (древнегреческая богиня Афина-Паллада) была рождена во всемогуществе своих доспехов, так и всякое художественное произведение является миру законченным сразу на всю вечность, так образ самого художника предстает потомству единым, цельным и сложившимся. У художника одно имя, один возраст, один облик: это возраст и облик характера его дарования, символом которых является имя, в силу этого легко становящееся нарицательным, подобно именам героев, выводимых поэтами в своих произведениях. Анакреон – вечно юный старец; Гомер – ветхий слепец-нищий… Потомство и в этом отношении счастливее современников, как читатель счастливее самого поэта. На глазах художника – его произведение, сам художник – на глазах современных ему поколений, лишь медленно и трудно дорастают до себя самих, до той цельности и полноты особенностей и черт, в каких будут известны и памятны зрителям и потомству. Современники, старшие и младшие, поневоле знают относительно него, что он когда-то был кавалерийским офицером, потом практичным помещиком, бранившим новые порядки, что стар и мал глумились когда-то над его произведениями, то провозглашая их пошлостью и порнографиею, то заявляя, что их автор – гнусный реакционер, а стало быть, эти произведения никуда не годятся; потомство же все это или забудет, или будет рассматривать лишь как забавное личное воспоминание великого старца, автора «Вечерних огней» (знаменитого сборника Поэта, изданного в нескольких выпусках в последнее десятилетие перед смертью). Только благодаря глубоким вдохновениям «Вечерних огней» приобрели в наших глазах совершенно новый смысл его пленительные, благоухающие песни молодости, эти поэтические предчувствия философски-просветленных созерцаний старости поэта; между тем потомство начнет с того, что долго было тайною не только для современников, но и для самого автора; начнет с ключа, а не с запертой двери, начнет с картины, а не с наброска углем на холсте; и потому смело начнет с восторженных похвал, которыми так робко и скупо кончают на наших глазах современники. Он в этом смысле до такой степени поэт будущего, что с полным правом мог бы во главу своих стихо¬творений поставить знаменитые слова Шопенгауэра: «через головы современников передаю мой труд грядущим поколениям».
Как же здорово и образно сказал здесь горячо любящий Поэта и преклоняющийся перед ним тонкий аналитик и исследователь его творчества, истинный русский интеллигент, какими всегда была богата Россия! И как же несправедливо медленно и неопределенно долго может длиться время забвения! Более чем на век затянулась в итоге передача того духовного богатства, которое оставил нам Поэт, и через головы вот уже скольких поколений он так и не возвращен до сих пор на то достойное место в русской и мировой поэзии, которое по праву заслужил.
В 1910 году один из популярных тогда критиков и историков литературы Борис Садовской в статье о Поэте, опубликованной в книге «Русская Камена», сделал нелицеприятный для России и всей русской культуры и образованности вывод: «Сам факт, что Россия целиком прозевала его – страшен, он заставляет усомниться в праве нашем на национальное бытие».
Правда, спустя семьдесят с лишним лет из благих побуждений заботы о чести Отечества наш Публицист возразит: «Но мы сегодня, оборачиваясь на полтора века, прожитые русской культурой с именем … (далее называется имя Поэта), можем, наконец, сбросить это обвинение в архив. Нет! Не прозевала!» И это никак не будет соответствовать действительности. Даже выпуск двухтомного подарочного издания «Вечерних огней», к которому Публицист написал яркие и запоминающиеся вступительные размышления, не могут вычеркнуть из истории того факта, что лучшая книга Поэта не издавалась более 80 лет.

«История драмы еще не написана…»

Затравленный общественным презрением и насмешками, Поэт незадолго до смерти, в мае 1892 года, боясь, что Россия вообще забудет про него, составит рекомендательный план итогового издания самых лучших своих стихотворений, включив туда, естественно, и стихотворения из «Вечерних огней». Советским издателям этого было достаточно, чтоб намеренно забыть об отдельном издании лучшего сборника Поэта на долгие годы.
И вообще, как ни странно, до сих пор так и нет ни одного полного собрания стихотворений Поэта, где было бы соблюдено главное правило для издания такого рода – публикация произведений в хронологическом порядке. При советской власти основные книги Поэта будут издаваться только по составленному им рекомендательному плану. Главным доводом в пользу этого было то, что стихи в этом плане разделены по тематическому принципу, хотя, если сегодня взглянуть на это разделение более внимательно, то нетрудно убедиться, что оно имеет очень условный характер, что, кстати, отмечал и Б. Н. Никольский. В результате даже возник некий парадокс: в наиболее полной из книг под редакцией и составлением Литературоведа стихо¬творений вне плана, добавленных в качестве приложения, будет гораздо больше, чем по плану, хотя последние нисколько не ниже при этом по своему качеству и таланту.
Сейчас предпринята, наконец-то, попытка издать хотя бы подобие собрания сочинений Поэта – по заявлению самих издателей, «не менее 12 томов». К сожалению, и сегодня мы даже не можем еще заикаться о полном собрании сочинений Поэта, включающем все полностью, необходимое для этого – не только его стихи, но и прекрасную прозу, полемические статьи и заметки, разбросанные по многочисленным журналам и газетам и еще не печатавшиеся до сих пор, очерки из деревни, трехтомные воспоминания о жизни, многочисленные переводы мировой поэзии, «Фауста» Гете, римских лириков, выпускавшихся Поэтом за свой счет, переводы сочинений Шопенгауэра, всю его личную переписку, раскиданную по различным архивам и отличающуюся высоким эпистолярным талантом. Как отмечала на конференции, посвященной 175-летию Поэта, представительница Пушкинского дома в 1995 году(!), «объем документов и их малая изученность ставят перед исследователями задачу их скорейшей публикации».
Как ни стремился приподнять в свое время авторитет совет¬ской литературной науки Сторонник Поэта, говоря о том, что уже «появились работы, в которых сделано самое главное, что нужно для того, чтобы он занял надлежащее место в отечественной культурной традиции», но, по сути, тут же сам вынужден был оговориться: «Полемика его с «шестидесятниками», борьба с идеями революционной демократии (благодаря чему он и заслужил репутацию «крепостника и реакционера») – это лишь часть той драмы художника, какой, безусловно, был его «спор с веком» под знаменем «служения чистой красоте» – спор, начавшийся в шестидесятые годы и продолжавшийся до конца жизни поэта. История этой драмы еще не написана…»

Он знал, что от него хотели…


У самого Поэта не было никаких иллюзий по поводу отношения общества к себе. Он понимал, что «слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм» связаны прежде всего с тем общим настроением российского общества, которое после реформы 1861 года вдруг стало проявлять особую видимость общественной активности, срочно определять себя в ряды демократов и оппозиционеров. «С легкой руки правительственных реформ… все закипело духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию, – пишет он в предисловии к третьему выпуску «Вечерних огней». – Так как скорбели люди, не имеющие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как, в сущности, люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на ее непосредственной бесполезности (тут наш Поэт явно иронизирует над Писаревым). Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби» (вспомните, как переделали и использовали эти слова авторы книги очерков «Русская литература после Гоголя»!).
И в то же время Поэт знал себе цену: «Надо прибавить, что чем единогласнее с одной стороны становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся мы о приговоре большинства, вполне уверенные, что из тысячи людей, не понимающих дела, невозможно составить и одного знатока».
И действительно – с тем тонким, возвышенным и сложным мироощущением, с каким явился в русскую поэзию наш Поэт, очень трудно было надеяться, чтобы в те времена сразу бы обнаружилось множество поклонников его творчества. Об этом же писал в свое время и Василий Боткин. Журнальная критика относилась к лирике Поэта с «сочувствием и похвалами, но тем не менее, прислушиваясь к отзывам о ней публики нелитературной, нельзя не заметить, что она как-то недоверчиво смотрит на эти похвалы: ей непонятно достоинство его поэзии. Словом, успех его, можно сказать, только литературный (то есть понятный только узкому кругу настоящих ценителей и знатоков): причина этого, кажется нам, заключается в самом таланте его».
Естественно, что с этим никак не мог согласиться советский Идеолог:
«Последнее справедливо лишь отчасти. Истинная причина заключалась не столько в характере его поэтического дарования, сколько в резком, еще более остро обнаружившемся несоответствии его с «духом времени». В отличие от гениального выразителя этого «духа» Некрасова, его лира на всем протяжении его творчества не была переозвучена на «другой лад». И дальше, через несколько страниц: «Причем он не только не считался с «духом времени», пел на свой «лад», – он решительно и крайне демонстративно противопоставлял себя этому духу».
Надо же! Не перестроился вовремя наш Поэт, явно дал маху – не держал «нос по ветру», не понял всей глубины происходящих перемен, открыто вступил в спор с теми, кто ковал светлое будущее для всех! И какой же мелочной и несущественной была его тяжба с работником Семеном и владельцами гусей, совершивших потраву на его поле (как ядовито писали об этом Писарев, Зайцев и Салтыков-Щедрин), по сравнению с теми мировыми проблемами, которые решались тогда на страницах печати!
Вот так или приблизительно так клеймили Поэта в течение всей его жизни и после нее. Но это не значит, что Поэт не понимал, чего от него хотели, не видел, что же действительно происходит вокруг:
«Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой – тех периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых, нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере (выделено здесь и ниже нами), а во-вторых, что навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно».
Но стране, где родился и жил этот великий Поэт, не нужен был такой умный и проницательный наблюдатель и критик тех, кто так хотел стоять и по воле судьбы встал на долгие годы во главе общественного сознания России. Естественно, что за время советской власти имя Поэта не очень-то жаловали даже в связи с юбилейными датами его жизни. Как сообщал Сторонник Поэта, такая крупная дата, каким было 150-летие со дня его рождения в 1970 году, «отмечена весьма скромно, но вместе с тем стала вехой, обозначившей возрождение широкого интереса к художнику».

…И все же упорно стоял на своем

Только после этой даты, в 1971 году, были наконец-то изданы «Вечерние огни» – полностью все четыре выпуска, с научным аппаратом и предисловием к третьему, где он высказывал все свои крамольные соображения. В этом сборнике, спустя почти 90 лет, было наконец-то опубликовано не менее крамольное и запрещенное стихотворение «26 мая 1880 года. К памятнику Пушкину», которое, как отмечается в комментариях к нынешнему изданию, является «полемически заостренным против революционно-демократической, гражданской поэзии».
Прежде чем процитировать его, необходимо все же вспомнить пушкинские строки, к которым обращается Поэт в своем стихотворении и на которые опирается в подтверждение своей правоты. Произведения Пушкина «Поэт и толпа» и «Поэту», если кратко передать их суть, объединены одной мыслью: поэт сам себе судья, он никому и ничему неподвластен, он должен быть тверд, свободен от хвалы и хулы толпы, всегда стоять над ней. И как бы ни учили в советской школе обратному, как ни убеждали в том, что поэт прежде всего обязан быть гражданином, Пушкин утверждает прямо противоположное: толпа малодушна, коварна, бесстыдна, неблагодарна, ей печной горшок дороже любого искусства; поэт же, помня об этом, всегда должен оставаться самим собой – и когда толпа восторженно хвалит, и когда бранит, плюет на его алтарь, колеблет его треножник.
По мнению нашего Поэта, окажись Пушкин в его время, не очень бы он обрадовался тому, какой вавилонский крик и переполох устроили его потомки. Словно вторя библейскому мифу, они давно перестали понимать друг друга, так как разгневанный бог «смешал язык их», и даже стыд, который бывает перед памятью великих, не делает их умнее и дальновидней. Словом, малоприятной и не очень-то привлекательной картиной все это выглядит со стороны:

Исполнилось твое пророческое слово;
Наш старый стыд взглянул на бронзовый твой лик,
И легче дышится, и мы дерзаем снова
Всемирно возгласить: ты гений, ты велик!

Но, зритель ангелов, глас чистого, святого,
Свободы и любви живительный родник,
Заслыша нашу речь, наш вавилонский крик,
Что в них нашел бы ты заветного, родного?

На этом торжище, где гам и теснота,
Где здравый русский смысл примолк, как сирота,
Всех громогласней тать, убийца и безбожник,

Кому печной горшок всех помыслов предел,
Кто плюет на алтарь, где твой огонь горел,
Толкать дерзая твой незыблемый треножник.

В последних шести строках, где весь вывод проецируется на ситуацию начала восьмидесятых годов в России, картина, представленная Поэтом, выглядит намного серьезнее, чем она объяснена в комментарии, и охватывает многие негативные явления в жизни страны – неуправляемость, продажность и разброд в общественном мнении («На этом торжище, где гам и теснота…»); бесконечные, доходящие до крайностей споры между западниками и славянофилами, группами и группками самого различного толка («Где здравый русский смысл примолк, как сирота…»); не прекращающаяся волна революционного террора, вовлечения молодежи в различные сверхрадикальные и антиобщественные кружки и движения («Всех громогласней тать, убийца и безбожник…»); насильственное и низкопробное утверждение «тенденции» в русской поэзии и литературе (в последнем трехстишье Поэт просто блестяще обыграл смысл известных пушкинских строк).

Против всяких доктрин

Как правильно подметил Представитель новой волны, наш Поэт был против любой политической доктрины. По свидетельству современников, в его доме в Москве собирались люди самых разных общественных интересов. Главное в общении – самостоятельность мысли, что более всего ценилось Поэтом. «По-моему, и наши славянофилы, и наши западники – ряженые маски, которым приличествуют заученные слова их ролей. Жаль только, что от их умных слов у простых русских людей затылок трещит», – пишет он Н. Я. Гроту. И противники при жизни Поэта, и советские литературоведы не понимали всю широту диапазона его мышления. Он, конечно, был против революционных демократов, но, как и в споре с любым оппонентом, не забывал благородного правила: «Мы, начиная с самого Тютчева (писал он в том же горьком письме Тургеневу), считаем наших противников заблуждающимися; они нас ругают подлецами. – Таков дух самого лагеря».
Жизненные поступки и принципиальность мнения Поэта, которые отличали его как личность очень сильную, незаурядную и талантливую во всех отношениях, истолковывались во многих случаях в значении прямо противоположном, намеренно превращая его в мишень для общественного осуждения. Он никогда не был ярым консерватором или крепостником, но часто считал необходимым высказаться в печати о том, что его волновало как гражданина, не задумываясь, устраивало это окружающих или нет. Так, помимо очерков из деревни он публикует в журналах и газетах статьи о реформе образования, из практики мирового судьи, которым он избирался на протяжении одиннадцати лет, по вопросу о личном найме в сельском хозяйстве, о голоде 1891 года и т.д. Однажды он решительно выступит против издевательской критики Салтыковым-Щедриным в «Отечественных записках» статьи В. П. Безобразова по крестьянской реформе «Наши охранители и наши прогрессисты», опубликовав по этому поводу свои обоснованные возражения. Все эти публикации, как и многие другие его выступления и ответы на полемику, которые еще предстоит отыскать исследователям для включения в полное собрание сочинений, пока еще находятся в забвении.
Но есть и то, что хранилось в советские времена под спудом из-за идейных соображений, хотя до сих пор так и не опубликовано. Как сообщается в полном собрании сочинений Л. Н. Толстого (Т.62. М., 1953. С.441), это – статья, которая «явилась резким полемическим выпадом против нигилизма и левых течений в русской общественной мысли. Сохранилась в архиве… в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина в переработанном виде, под заглавием «Наша интеллигенция». В другом источнике (Литературное наследство. Т. 37-38. М., 1939. С. 227-228) мы находим полное перечисление названий всех глав этой работы. Упомянем только наиболее любопытные, на наш взгляд: «Необходимость философии при известном развитии народной жизни», «Осуществление французской революцией идеи свободы, братства, равенства», «Пролетариат», «Ход новых идей», «Сущность коммунизма». В начале 1882 года Поэт пишет другую на подобную тему статью – «Где первоначальный источник нашего нигилизма», которая, как выяснилось, также не была напечатана в журнале «Русский вестник», как и ранее его критический памфлет по роману Чернышевского «Что делать?» Говоря о нигилизме, Поэт отмечает, что двадцатилетие 1861–1881 годов прошло «в безобразном колебании бессвязных тенденций».
Кстати, памфлету Поэта по роману Чернышевского все же повезло – по какому-то случайному стечению обстоятельств он был-таки напечатан в тридцатые годы (Литературное наследство. Т. 25-26. М., 1936), правда, с комментарием, что «самые бессмысленные и лживые обвинения, которые воздвигались против социализма и коммунизма их противниками, сконцентрированы на этих страницах». Но к этому мы еще вернемся подробнее в одной из глав книги.
Среди самых острых полемических выступлений Поэта в журналах – статьи «Фамусов и Молчалин. Кое-что о нашем дворянстве», где подчеркивается, что дворяне «всегда были непосредственными стражами государственного порядка на всех его ступенях», а разночинцы-молчалины только пеклись о собственной выгоде и в идеологическом отношении представляли антигосударственную и антикультурную силу; «Наши корни», где речь идет о том, что «высокий идеал безделия и презрения к труду» начинает приживаться в обществе, и «все недовольное, революционное, до стриженых дев включительно» учит в народных школах «вопиющему вздору», и крестьянину никто не запрещает «расхищать свое поле и топтать распущенным скотом свои и чужие хлеба», а худому барину «свалить землю на того же расхитительного мужика».
Конечно, такие неожиданно резкие умозаключения и несдержанность тона в отдельных выражениях мысли не могли не вызывать общественного возмущения. «Именно поэтому он, привыкший жить «самостоятельно, своими, ниоткуда не заимствованными мыслями и образами» (Л. Н. Толстой), так часто оказывался неуместен. Его не понимали и не принимали ни либералы, ни радикалы, ни консерваторы. И только в исторической – столетней – перспективе оказалось, что он был прав по существу…» – заметит по этому поводу Представитель новой волны уже в другой статье.
Но еще больше подтвердит историческую правоту Поэта обширный энциклопедический словарь П. В. Алексеева «Философы России ХIХ – ХХ столетий. Биографии. Идеи. Труды», изданный в 2002 году. Здесь наш Певец Прекрасного не только будет впервые оценен по достоинству как «мыслитель и публицист», но и достаточно глубоко определен еще в одном не менее ярком его качестве – философа. В частности, говорится в издании, как одно из философских общественных построений Поэта «следует отметить идею органического соединения государственных и нравственных законов. Если последние находятся в противоречии с первыми, то это неизбежно приводит к общественной дисгармонии». Именно «это глубокое противоречие стало предметом рассмотрения» в статье «Наши корни».

«Поэту надо ждать бога…»

И все же самое широкое многообразие мировоззренческих взглядов Поэта – в лучшем проявлении его гения, в его поэтическом творчестве. «Молодые поэты, очень молодые, – напишет он Л. Н. Толстому в конце 70-х годов, – увлекаются звоном рифмы, как не умеющие играть – бренчат на балалайке. Выходит и звонко и в рифму. Но поэту надо ждать бога, когда хоть тресни, а надо сказаться душой…»
Когда Борис Пастернак, выдающийся советский поэт, в стихотворении «Весна» пользуется приемом «одухотворения» деталей пейзажа, –

Весна, я с улицы, где тополь удивлен,
Где даль пугается, где дом упасть боится,
Где вечер синь, как узелок с бельем
У выписавшегося из больницы, –
то здесь он очень талантливо и самобытно следует по пути, который в русской поэзии впервые открыл и проторил еще в девятнадцатом веке наш Певец Прекрасного:

Дул север. Плакала трава
И ветви о недавнем зное,
И роз, проснувшихся едва,
Сжималось сердце молодое.
(«Дул север. Плакала трава…»)

Обратите внимание: природа, которая у Пушкина и Лермонтова была всегда изящной, веселой, грустной или грозной, но чаще всего только сопутствующей поэтическим размышлениям и построениям, в стихотворениях Поэта становится таким же полноправным лирическим героем, как и он сам. Процитируем по этому поводу любопытную мысль из только что упоминавшейся выше энциклопедии:
«Природа – любовь – творчество – вот треугольник, условно очерчивающий и вбирающий в себя пространство его лирики. Она утверждает единство природы вокруг нас и природы души человека. Растворяясь в природном мире, его герой обретает способность видеть прекрасную душу природы, ощущать полное духовное слияние с ней».
Именно поэтому так удивляло и поражало Толстого, а вместе с ним и современников стихотворение «Еще майская ночь».

Какая ночь! На всем какая нега!
Благодарю, родной полночный край!
Из царства льдов, из царства вьюг и снега
Как свеж и чист твой вылетает май!

Какая ночь! Все звезды до единой
Тепло и кротко в душу смотрят вновь,
И в воздухе за песней соловьиной
Разносится тревога и любовь.

Березы ждут. Их лист полупрозрачный
Застенчиво манит и тешит взор.
Они дрожат. Так деве новобрачной
И радостен и чужд ее убор.

Нет, никогда нежней и бестелесней
Твой лик, о ночь, не мог меня томить!
Опять к тебе иду с невольной песней,
Невольной – и последней, может быть.

Все, казалось бы, прекрасно в этом стихотворении. Но не очень подготовленному читателю блеклыми и невыразительными в нем покажутся последние две строки. Почему герой идет с «невольной песней» и почему «опять»? И что значит – «последней, может быть»? Не потому ли, что Поэт впервые предлагает русскому читателю взглянуть за грань прямого смысла этих слов в стихотворении (вспомните у Флоренского – «за чертой объяснимого»). Так появляется в русской, а затем и в советской поэзии понятие подтекста, той огромной подводной части айсберга, которая не видна, но открывает неизъяснимое наслаждение для того, кто тонко чувствует поэтическое слово. «Невольной песней» – значит, той, которая не могла не возникнуть у Поэта от слияния его возвышенного поэтического состояния души с духом майской ночной соловьиной природы, той, что, потрясая и восхищая, становится источником вдохновения снова и снова, «опять». Но будет ли что-нибудь еще лучше для него этой песни («последней, может быть»)?

Тайна лирического треугольника

Любовь в треугольнике лирики Поэта – не просто возвышенное понятие. Ее духовная приподнятость и торжественность, почти заоблачная чистота и нежность с особой яркостью проявляются благодаря природе, ожившей и наполненной таким же чувством сопереживания, и, конечно, душе самого лирического героя, дрожащей от предчувствия счастья:

Жду я, тревогой объят,
Жду тут на самом пути:
Этой тропой через сад
Ты обещалась пройти.

Плачась, комар пропоет,
Свалится плавно листок…
Слух, раскрываясь, растет,
Как полуночный цветок.

Словно струну оборвал
Жук, налетевши на ель;
Хрипло подругу позвал
Тут же у ног коростель.

Тихо под сенью лесной
Спят молодые кусты…
Ах, как пахнуло весной!..
Это наверное ты!
(«Жду я, тревогой объят…»)

И опять Поэт за последними двумя строками окончания стихотворения оставляет читателю редкое, необъяснимое ощущение, то поэтическое настроение, которое не передается словами, но вызывает в душе чуткой и внимательной целую гамму чувств и переживаний. Этот тончайший настрой и аромат возвышенной чувственности в поэзии, который сродни запаху цветка и послевкусию прекрасного вина, никак не подчиняется здравому смыслу. В этом, видимо, и есть то великое таинство недосказанности, которое от нашего Поэта перешагнуло потом дальше в двадцатый век, к примеру, в финал многих стихотворений о любви в творчестве великой Анны Ахматовой:

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
(«Сжала руки под темной вуалью…»)

О необычности и неожиданности концовки лирических стихов Поэта время от времени говорилось даже в литературоведческих исследованиях. Но что удивительно, эти концовки чаще всего имеют сугубо индивидуальный и неповторимый характер. Так, близость, родство, желанное и желаемое воссоединение лирического героя с могущественным, таинственным и непознанным миром природы приводят Поэта в итоге к теме философского осмысления сути бытия и человеческой жизни.

Есть ночи зимней блеск и сила,
Есть непорочная краса,
Когда под снегом опочила
Вся степь, и кровли, и леса.


Сбежали тени ночи летней,
Тревожный ропот их исчез,
Но тем всевластней, тем заметней
Огни безоблачных небес.

Как будто волею всезрящей
На этот миг ты посвящен
Глядеть в лицо природы спящей
И понимать всемирный сон.
(«Есть ночи зимней блеск и сила…»)

Выстрелы и осечки советской критики

К сожалению, советское литературоведение всегда относилось к творчеству Поэта идеологически прямолинейно и приземленно. В 20 – 30-е годы прошлого века его называли классовым врагом, так как в его поэзии не было «любви к трудящимся и ненависти к их угнетателям» (чем отличалось, как приводится в одной из книг, творчество Некрасова), его красота «жить не помогала». В 50-е будут уже всерьез утверждать, что «антидемократизм» Поэта «враждебен самому искусству» и «одинаково любить Некрасова и его нельзя». В 60 – 70-е начинают возвращаться к его изучению, но тут же снова обвинят – в эстетстве и национализме, то есть в высокомерном барстве и презрении к обществу, а проще – все в том же яром крепостничестве. Но, ругая и хуля, совет¬ские критики, если верить Идеологу, должны были показать «дух поэта и поэта истинного, одного из тончайших лириков мировой литературы».
Но вот тут-то как раз и получалась осечка. Сам Идеолог написал к вышедшим впервые «Вечерним огням» пространную статью «Мир как красота» со всеми вошедшими в нее существующими вокруг жизни Поэта сплетнями и цитатами революционных демократов и с поверхностным анализом стихов, где в качестве посыла явно использована известная строка из сборника «Целый мир от красоты». Не удается достичь и особых высот в объяснении того нового пути, который наш Поэт открыл для русской поэзии ХХ века, и Литературоведу, да он и не пытается этого делать, сводя все к художественному своеобразию поэтического стиля. И, конечно, он также не обходится без сплетен, особенно – в своей отдельной книге. Твердят о «романсовости», музыкальности, новых ритмических и образных приемах (но не более!) другие известные литературоведы.
И только в 80-е – 90-е годы стали появляться статьи с более обстоятельным анализом отдельных сторон жизни и творчества Певца Прекрасного. И все же в них почти не затрагивались вопросы, касающиеся принципиальной оценки его творчества, глубины и масштаба новаторства, влияния на всю последующую русскую поэзию. Более того, не учитывая многогранности и неожиданности разрешения художественной задачи в его стихотворениях в каждом отдельном случае, того «приема айсберга», который предлагается читателю для сопереживания и размышлений, литературоведы в своих публикациях не всегда при этом попадали в цель по существу.

От физики слов – к метафизике души


Пришло время совершенно по-другому взглянуть на нашего Поэта, намного опередившего время по смелости и размаху поэтического видения и воображения. Как правильно заметил философ, богослов, достойный его ученик в поэзии, очень близко с ним лично знакомый Владимир Соловьев в статье «О лирической поэзии», «то, что для толпы только праздная греза (в данном контексте – лишь первый поэтический восторг и удовольствие), то поэт сознает как откровение высших сил, чувствует, как рост тех духовных крыльев, которые уносят его из призрачного и пустого существования в область истинного бытия». Вчитаемся, не торопясь, в следующие строки:

Измучен жизнью, коварством надежды,
Когда им в битве душой уступаю,
И днем и ночью смежаю я вежды
И как-то странно порой прозреваю.

Еще темнее мрак жизни вседневной,
Как после яркой осенней зарницы,
И только в небе, как зов задушевный,
Сверкают звезд золотые ресницы.

И так прозрачна огней бесконечность,
И так доступна вся бездна эфира,
Что прямо смотрю я из времени в вечность
И пламя твое узнаю, солнце мира.

И неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится,
В его дыму, как в творческих грезах,
Вся сила дрожит и вся вечность снится,

И все, что мчится по безднам эфира,
И каждый луч плотской и бесплотный, –
Твой только отблеск, о солнце мира,
И только сон, только сон мимолетный.

И этих грез в мировом дуновеньи
Как дым несусь я и таю невольно,
И в этом прозреньи, и в этом забвеньи
Легко мне жить и дышать мне не больно.
(«Измучен жизнью, коварством надежды…»)

Какое прекрасное, полутаинственное и полупророческое стихотворение Поэта, из которого, можно смело сказать, вышли Бальмонт и Соловьев, Брюсов и Блок, Сологуб и Белый – с их космическим полетом воображения, неодолимой тягой покорения неизведанных миров, пространства и времени. Именно в этом стихотворении нам удалось, наконец, подобраться ближе всего и к истокам космической дерзости и стремления к бесконечности в самовыражении у Поэта. Ведь главное чудо, которое он совершает, – это яркий и смелый «акцент на лирической перспективе свободного духа, который неизмеримо шире всех физических ограничений и исторической эпохи. Поэтическая вселенная его устроена согласно собственным законам времени, пространства и вечности, где он не подчиняется законам притяжения этого мира».
И тут, но-новому оценивая его творчество, мы выбираемся на совершенно иной путь, который нам подсказывает в своей монографии Открыватель, последовательно и добросовестно объясняя читателю впервые переводимую на русскую почву мысль, что Поэт «действительно обогнал свое время», что «только теперь мы в состоянии понять и эстетику, и метафизику его поэзии». И пришло уже время, объясняя его великую роль в русской литературе, рассматривать его прежде всего «как метафизического поэта». Действительно, если внимательно взглянуть на все цитируемые в этой главе стихи, то их отличает стремление не просто приподняться над привычным смыслом слов, выразить те переживания и чувства, о которых мы только догадывались, а совершить невозможное. Весь этот почти неуловимый мир оттенков образов и мысли, еле осязаемых желаний и стремлений можно лишь в том случае до конца понять и соотнести с реальностью, если метафизически верно объяснить все богатство и многозначность, которые может нести в себе поэтическое созерцание.

Целый мир от красоты,
От велика и до мала,
И напрасно ищешь ты
Отыскать ее начало.

Что такое день иль век
Перед тем, что бесконечно?
Хоть не вечен человек,
То, что вечно, – человечно.
(«Целый мир от красоты…»)