Павел Сиркес. Шофар

Еще один исполнен срок.
Опять гремит труба Исхода.

Елиз.Кузьмина-Караваева


Перед отъездом в Америку Леня Дондыш прощался со мной в нашей новой пустой квартире в Текстильщиках. Домочадцы еще оставались на Горького, в коммуналке.
Я елозил по полу тряпкой, смоченной растворителем, очищая линолеум от потеков масляной краски, а друг стоял над моей головой и торопил минуты расставания:
– Не провожай. Нечего сердце рвать...
– Меня и не будет в Москве. Отбываем с Сашей в Коктебель. Путевки с зимы заказаны.
– А Тамара?
– Тамара остается за тещей ухаживать – кладут в больницу Марью Федоровну.
– Что у нее?
– Радикулит,
– Так ли?.. Нет ли там рачка?.. В общем, послушай меня: пока жива Мария Федоровна, никуда ты не двинешься, а потом – готовь Тамару. Ее нелегко будет убедить...
– Знаю. Но созрел ли я сам?..
Под конец Леня сказал:
– Разбогатею в Штатах, найду способ помочь тебе. Но не засиживайся...
Мы крепко обнялись. Увидимся ли еще?.. Тогда эмигранты исчезали вернее, чем покойники. С теми в загробном мире была надежда встретиться...
В Коктебеле мы с дочкой старались надышаться морем после московской духоты. Саша только что закончила первый класс престижной английской школы на улице Станиславского, устала, но пригубила элитарности. Без мамы-поэтессы снова оказалась среди простых смертных. Нас поселили в заштатном крайнем коттедже вместе с другими, такими же, как мы, второсортными постояльцами: членам семьи писателя не положено то, что ему самому...
И все равно было хорошо. Вот только косы заплетать – морока. Пока расчешем длинные, ниже колен густые волосы, измучаемся оба.
Звонили чуть ли не каждый день в Москву, выстаивая в вечной очереди.
– Отдыхайте, набирайтесь сил, – наставляли нас Тамара. – У мамы не находят ничего подозрительного. – Больше ни о чем и говорить не могла.
Быстро пролетела коктебельская пауза. Мы вернулись домой. И я первым делом поспешил в больницу. Еще вчера лечащая врачиха успокаивала Тамару: “Все нормально!” Со мной, зятем, она не церемонилась:
– Нам, действительно, очень долго не удавалось обнаружить причину радикулитных болей. Теперь картина ясна – цирроз печени, метастазы проросли в костную ткань...
– Цирроз печени – болезнь алкоголиков. А Мария Федоровна, кроме лафитничка вина по большим праздникам, сроду не пила.
– К сожалению, диагноз правильный.
Привезли не больную – умирающую в новый наш дом в необжитых еще Текстильщиках. Когда оставались с ней вдвоем, теща спрашивала:
– Павел, сколько мне еще?.. Ты врать не любишь, скажи, как есть.
– В том-то и спасенье, что один Господь это знает, – отвечал я, неверующий, своей теще-безбожнице.
В Литфондовской поликлинике сердобольный главный врач Вильям Ефимович Гиллер, – в войну, говорили, он командовал санитарным поездом, – выделил без счета ампул промедола, назначил медсестру – делать инъекции. Она приезжала утром и после обеда. Но если нестерпимые боли подступали в промежутках, вечером или ночью, хвататься за шприц приходилось мне...
Со школы не давал себя колоть. Других кололи – отворачивался, одолевая противную тошноту, боясь, что упаду в обморок. Нужда заставила позабыть о своей слабине...
Ровно на месяц растянулся уход Марии Федоровны. Мы дежурили по очереди. Я давал тебе отдохнуть, чуток поспать. Ты же хотела быть с матерью безотлучно.
Агония началась в третьем часу в ночь на двадцать восьмое августа. В первый раз видел это, когда умирал твой отец. И вот снова... Бросился тебя будить. По моему разумению, в такой момент рядом должен быть родной человек.
Я не стал ей сыном, да и не мог стать. Так и остался зятем, хотя хорошая у меня была теща. Благодарен. Если иной раз возникали ссоры между тобой и мной, всегда принимала мою сторону: “Павел – он здесь один, а нас – двое”.
Ладил тризну, запасшись бутылкой кагора, любимого Марией Федоровной. А вот открыть и налить ей в лафитничек, положив сверху кусочек черного хлеба, не успел...
Рассаживались после крематория за столом, и вдруг кагор рванул, да так, что темно-красной струей обдало Леву Нудлера в белоснежном офицерском кителе. Покойная будто подавала знак. Какой? Среди поминальщиков большинство были ее ровесники – старики. А полковнику Леве, мужу племянницы, едва сравнялось пятьдесят. Но к нему первому явилась смерть...
В крематорий в положенный срок я поехал один, без Тамары. И так подгадал, чтобы вернуться в ее отсутствие. Спрятал урну в дальнем углу шкафа и принялся звонить жениной кузине Софье Мироновне.
После кончины тестя десять лет назад уже обращался к ней за тем же самым – за разрешением захоронить прах в фамильном склепике.
Этот склепик и был в свое время сооружен тестем для единокровного старшего брата Мирона, умершего в девятнадцатом. Разница в возрасте братьев составляла тридцать четыре года, что и привело впоследствии к родственным курьезам: Тамара, например, уже в детстве обзавелась двоюродными внуками.
Склепик на Введенском, оно же Немецкое кладбище, превратился в семейную усыпальницу – в тридцатые годы умерла вдова брата. И устроителю место здесь полагалось само собой.
Оно бы хорошо. Но еще одну надпись негде выбить на гранитном камне. Пришлось поднимать его автокраном, отвозить в мастерскую, шлифовать лицевую сторону и на ней убористее выстукивать имена и даты. Уж сколько пол-литр споил я мастерам – не счесть. Зато услужливы были и покладисты. И выгадана была площадь даже на будущее.
Книжечку сусального золота припасла Софья Мироновна. Я оплатил потраченные на тестя листки, и новые буквы и цифры засияли.
У Марии Федоровны не было столь же безусловного, как у мужа, права на склепик. Однако, не разлучать же супругов после смерти. Потому-то мне и пришлось тревожить опять Софью Мироновну. Будь она на похоронах, можно было бы обойтись без телефона, сразу бы все и обговорили. Только проститься с некровной теткой хозяйка могилы не пришла. Возможно, избегала кручинящих впечатлений, не так давно проводив на тот свет одного за другим двух своих мужей. А может, испугала эта смерть – ведь Марья Федоровна была ее двумя годами младше...
Наконец я дозвонился. И был сама деликатность.
– Софья Мироновна, извините за беспокойство... Мне приходится прятать урну тещи в шкафу, чтоб не травмировать Тамару и Сашу. А без документа на кладбище и разговаривать не будут...
– Да, Павел. И это в последний раз. Больше из вас я никого там хоронить не позволю.
Каково? Уж не думает ли она пережить кого-нибудь из нас троих, кому всем вместе не так уж намного больше лет, чем ей одной?!
Потом, когда прослышала о нашем “безрассудном решении”, мы для нее, действительно, умерли. И оправдывалась Софья Мироновна тем, что боится испортить дипломатическую карьеру внука. Ее внук, гордость семьи, стал, правда, не надолго, российским министром иностранных дел, но не терзается ли в горних пределах бессмертная душа Софьи Мироновны из-за того, что отступилась от родни?..
По весне мы обустроили с женой многонаселенную могилу. Я заново покрасил ограду, починил скамейку. Александр Владимирович и Марья Федоровна довольно глядели на наши хлопоты с фаянсовых овалов, врезанных в розовый гранит.
Ну, а осенью, как созрели ландыши на даче у знакомых, мы, по их совету, выкопали растеньица с луковицами и пересадили в цветочницу над бетонной крышкой склепика. Теперь, верилось, ее долго не надо будет ворошить. Нам было обещано, что если ландыши примутся, то в тени кладбищенских деревьев проживут не один год, не требуя ухода.

Не требуя ухода – это меня устраивало. Я всерьез подумывал об отъезде и знал, что сколько не заплати вперед кладбищенской обслуге, положиться на нее нельзя. Потомки же Софьи Мироновны нечасто проведывали усопших предков.
Догадывалась Тамара о моих планах? Наверное, да. Когда тебя неотступно терзает однажды запавшая в сознание мысль, ты не можешь не обмолвиться о ней, не выдать себя.
А постоянные разговоры в нашем окружении, проводы отбывающих? Все, кто в эти годы покинул страну из родных и друзей, проходили через нашу квартиру. Исключения бывали редки. Движение поднималось с юга – из Молдавии, Крыма, Буковины. Я же и после долгих лет жизни в столице не превратился в москвича. Душевные мои связи оставались в провинциальном прошлом. Как мог я отказать этим людям в гостеприимстве?
Тамара давно смирилась с тем, что давать приют в своем доме надо не только мужниной родне, но и его землякам, оказавшимся в Москве без крова. Даже когда еще обитали в одной комнате, и при Марье Федоровне за ширмочкой, мне приходилось иногда ночевать на раздвинутом столе, благо, был он большой, старинный, еще бабушкин, а все потому, что в полночь позвонил кишиневский приятель, которому и по командировочному не предоставили койки в гостинице, вот я и уступал свою раскладушку.
И лишь однажды после очередного такого налета жена спросила с напрягом в голосе:
– Милый Павел, ты можешь сказать, сколько у тебя таких закадычных?..
– Не считал.
– А ты сосчитай и сообщи цифру, чтоб я знала, много ли еще постояльцев ждать.
В новой отдельной квартире на сорока четырех метрах с приезжими стало полегче. Теперь у меня была своя комната с полутораспальной тахтой, в лоджии стоял топчан, по дешевке купленный в поликлинике, когда мучился позвоночником, и еще сохранялась раскладушка, служившая моим ложем с добрый десяток лет. А при полном переборе в дело шло и раскладное кресло, приобретенное специально для моей мамы еще в первые ее гостины на Горького. В общем, принимать было и где и на чем.
Жена воспринимала отъезжантов-эмигрантов как несчастных людей, по собственному неразумию ломающих себе жизнь обреченных скитальцев с безвестной чужбинной судьбой. И по-христиански их жалела.
Пустить в свой дом – это не просто дать пристанище и пищу. Надо вникать в чужие печали и хлопоты, помогать неискушенным провинциалам ориентироваться в столице – в нашем бездушном Вавилоне, наконец, возить в разные концы. И порой по адресам, где светиться опасно: КГБ эти точки блюл, сомнений не было.
Рассказывали о таком случае. Некий военный в немалых чинах, переодевшись в штатское, осмелился явиться на вокзал – проводить фронтового товарища. Его засекли. И в наказание поперли из армии. Свирепствовала Софья Власьевна...
А при мне однажды случилось так. Улетали мои тираспольчане. И любимую собаку увозили. Взяли, как положено, справку у ветеринара, псиный билет, заказали клетку. Все это обошлось в круглую сумму. Пришли таможенники, разобрали клетку – бриллианты искали. А собрать до рейса – времени не осталось: пропустили самолет.
Отсидели сутки в аэропорту. Наступила снова очередь проходить через позорные турникеты. И тут кто-то из контролеров услышал, как звякнули медали под плащом у отца семейства, когда тот оступился на своем протезе.
– Что там у вас, – спросил таможенник, распахивая плащ на инвалиде. – И “За отвагу” нацепил?.. Нельзя вывозить. Немедленно сдайте.
– Мне эту медаль за отрезанную ногу выдали...
– Сказано, нельзя!
Мой земляк бережно снял награды и передал племяннику, который пока еще оставался в Союзе, потому что только недавно демобилизовался. Выпустят его лет эдак через пять.
Я не сдержался – пристыдил молодого цербера. Хорошо, обошлось без последствий...
Примерял ли на себя эмигрантскую судьбу? Да, примерял. И не находил ответа – для меня ли она.
А для Тамары?..
О Саше думал.
Но все отъезжающие главным образом и оправдывали свое решение заботой о будущем детей: вот кому легче всего дается перемещение в пространстве, вот кто безо всяких потерь адаптируется к другой жизни, к чужому языку. Наоборот, проблема в том, чтоб свой родной с годами не забыли. И не забудут, если отцы да матери не перестанут говорить с ними по-русски.
Имею ли я право навязывать дочке заокеанскую судьбу, лишать ее того, что изначально и единственно, – земли предков? Пустъ сама, как вырастет, сделает сознательный выбор... Да ведь столько десятилетий была на запоре граница! И долго ли останется приоткрытой? Исключение – только для евреев и только теперь.
И не ты ли сам мысленно корил деда за то, что не воспользовался случаем – не увез маму в двадцатых, пусть это и исключало ее встречу с папой, значит, и твое появление на свет?. .
В самом ли деле необходимо все бросить, чтобы изменить собственную жизнь?
Иначе не получится, коли застыло, заколодило кругом на веки вечные. Нет сносу режиму при медленном зловонном гниении. И тебе хватит до скончания дней. И после – тоже.
Сравнивал две биографии двух стариков - Александра и Виктора Жирмунских, тестя и его младшего на пять лет брата.
Первый из кандидатов права – в вольноопределяющиеся, с мировой войны после ранения – на гражданскую, потом трясся вместе со страной в постоянных передрягах, спал с котомкой в Большой террор. Не спал вовсе в период борьбы с космополитами. Недосчитался Бог знает скольких кузенов и прочих родичей. И дотянул в таких-то радостях до семидесяти двух лет...
Ну, а Виктор с женой-балериной, чуть ли не при Дягилевской труппе, ускакал за границу. Тоже хлебнул в эмиграции и бездомовья, и бегства от немцев, захвативших Париж. Потом были новая эмиграция – уже в Бразилию, возвращение в Европу после победы – в Лондон. Перемещения эти, сопровождавшиеся, конечно, всякими тяготами, были не без приятности, если и на десятом десятке дядя Витя нашел в себе силы навсегда перебраться в Рио к дочери, которая вышла там замуж в военную еще пору.

Где родился – там и пригодился... Мудро, почти как всякая поговорка. И ограниченно, как любая прописная истина.
Вот я вывалился в этот мир – вывалился в прямом смысле – в знаменитых теперь, после приднестровского конфликта Дубоссарах. Первородка мама, никак не ожидая от меня такой прыти, очень боясь мук, которые сопутствуют появлению ребенка на свет, села в автобус и поехала в эти самые Дубоссары к бабушке. Шестьдесят километров и тогда при регулярном автобусном сообщении не были неодолимым препятствием. Весь путь от дома моих будущих родителей в Тирасполе до дома родителей мамы в Дубоссарах занимал каких-то два часа.
Увидев на пороге беременную дочь, бабушка запричитала:
– И что ж ты, горе мое, с таким животом отправилась в дорогу. А схватки начнутся?.. Ой-ой-ой! В нашей глухомани и врача приличного нет. Не то, что в вашем столичном Тирасполе.
Тирасполь тогда был главным городом Молдавской автономной республики.
Как ни упиралась мама, как ни пыталась разжалобить несговорчивую родительницу, та отвела ее на автостанцию и отправила обратно ближайшим рейсом.
До Тирасполя маме кое-как удалось дотянуть. Но тут её снова одолели страхи, и снова она пустилась в Дубоссары. Видно, на небесах было предначертано мне родиться в Дубоссарах именно в этот день 30 сентября 1932 года. Как в сказке, трижды проехала мама эти злосчастные шестьдесят километров. И так напоследок растрясло, что едва успели довезти до местечковой больницы, где я и выпал прямо в руки сноровисто подхватившей меня акушерки.
Значит, не случай определил место моего рождения? А жил я в Дубоссарах у деда с бабкой лишь до войны в короткие наезды. Исключение составила та долгая зима с тридцать седьмого на тридцать восьмой год, когда посадили отца. Еврейское местечко – штэтл приютило мальчишку-полусироту, которому суждено было здесь появиться на свет.
Летом сорок первого прекратилось существование Дубоссар как места, где обитали евреи. Их расстреляли на днестровском берегу. Тех, кто не эвакуировался, – не успел или не захотел... Осталось одно только географическое название. Да записи в моих метрике и паспорте...
Почти девять моих предвоенных лет связаны с Тирасполем. Следующие три с половиной года прошли в Алма-Ате. Потом опять Тирасполь до пятьдесят первого – года окончания средней школы. Пять лет учебы в университете – это Кишинев. Первая настоящая работа – Караганда, два года. Снова Кишинев с пятьдесят восьмого по шестьдесят третий – еще пять лет. Ну, а остальные приходятся на Москву.
Да, дольше всего я жил именно в белокаменной. Но сделался ли здесь своим, нашел ли здесь себя, сгодился ли?
Служил в редакциях, сотрудничал в газетах и журналах, писал сценарии, снимал фильмы для кино и телевидения, переводил прозу. Только никогда не оставляло чувство своей навязанности и ненужности.
Так, возможно, полез не в свое дело? Была б реальная профессия, все сложилось бы по-другому. Сам виноват! И дарование мое сомнительного качества. И характер нетверд...
Не от одного коллеги слышал:
– Эх, был бы я в ладу с математикой да с физикой, разве бы подался в щелкоперы?
Но я-то всегда шел в классе среди первых в точных науках. И естественные легко давались. Мог бы стать врачом – типично еврейская специальность. И все довольны.
Только втемяшил себе в голову, впрочем, не без помощи учителей, что у меня литературные способности. Стихи писал, сочинения на так называемые вольные темы удавались. Потерпел неудачу на отделении журналистики МГУ. Поступил в Одесский институт инженеров морского флота. Так что понесло еще до начала занятий из корабелов в филологи? Отчего ж так настырно стремился в гуманитарии? Представлял ли, что ждет в будущем, когда выучусь на журналиста? Ну, конечно, работа в столичной газете, заграничные поездки. С моим общественным темпераментом, при комсомольской активности с младых ногтей в таком-то деле наверняка буду на месте...
Отчего влекло меня к занятиям, связанным с русским языком? Да я просто был в него влюблен, как и в отечественную классику. Упивался самим звучанием родного слова. Именно родного. Другого не знал. И это в Приднестровье, где никто толком и не говорил по-русски, а чаще здесь изъяснялись на “суржике” – смеси украинского с русским, приправленной еврейскими и молдавскими речениями, а акцент был, как у жителей соседней Одессы-мамы.
Сам я навсегда избавился от такого выговора во время войны в Алма-Ате.
Бывшую крепость Верный населяли семиреченские казаки. Их великорусский отличала одна особенность – чалдонское чоканье. В остальном это был удивительно чистый и правильный, почти литературный язык. По-мальчишески ловко усвоил его, и больше не угадывали во мне южанина.
Впоследствии, приезжая на побывку к маме, я чувствовал, что в разговорах с местными естественнее звучит местный же диалект и пластично возвращался к нему. Мой знак зодиака – Весы. Они предполагают гармонию с окружающим миром... Иначе, не поняли бы меня, сочли московским ломакой.
Мечтал ли о писательстве? И думать не решался. Слишком любил литературу, чтобы посягнуть на нее: шедевры удаются избранным. И недостаток воображения ощущал.
Нет, журналистика в самый раз.
Хотите - верьте, хотите - нет, мне свойственна природная грамотность. В четыре года – еще пешком под стол ходил – научился читать и никогда не расставался с книгой. Наверно, это и помогло. Иначе как объяснить: правил не знаю, а пишу правильно?..
И слова диковинные неведомо откуда засели в башке.
Есть такая игра: берется толковый словарь русского языка и устраивается состязание: кто знает больше слов из любого подряд десятка. Всегда был первым. Не хочу ли этим сказать, что владею великим и могучим в совершенстве?.. Нет. Но лучше многих.
На третьем курсе преподавательница современного русского предложила заковыристый диктант, рассчитанный на то, чтобы повергнуть ниц даже самонадеянных филологов. Испытание, действительно, трудное. Положительные оценки получили только два студента. Одним из них был я, хотя и не отличался особым рвением в учебе.
Но если что-нибудь меня захватывало, тут я зарывался в науку глубоко, пусть даже и пренебрегал методологией, то бишь марксистской подкладкой всего и вся.
Впрочем, экзаменационные сессии сдавал на пятерки. Так ведь потому старался, что повышенная стипендия позволяла чуть-чуть из бедности выкарабкаться.
Больше все же занимался тем, что доставляло удовольствие. И, как ни странно, парадоксальные - невпопад высказывания на семинарах, неожиданные гипотезы в виде курсовых, ответы на экзаменах, ставившие порой в тупик испытующих, создали мне репутацию перспективного студента. В конце концов кафедра литературы решила, что я достоин аспирантуры.
От ученой карьеры меня избавила замечательная национальная политика. Ее еще называли ленинской. Она наглухо перекрыла евреям дорогу в науку. Искреннее ей спасибо за это. Не то усохнуть бы мне от скуки.
Когда в Караганде, работая в газете, я почему-то поступил на вечернее отделение электромеханического факультета горного института, то, должно быть, подсознательно стремился постичь реальное дело. Для журналиста оно и вправду было бы хорошим подспорьем. Но не вцепился мертвой хваткой, бросил горный, лишь только назначили замответсекретаря – рабочий день ненормирован.
Ошибка, о которой часто потом жалел. Причины были... Будь жив отец, наверно, не позволил бы – отсоветовал приобретать профессию, что не гарантирует твердого заработка.
А мама? Да, мама и сестры - постоянное женское окружение - и культивировало во мне беспочвенную мечтательность и отрыв от реальности, хотя положение семьи, напротив, обязывало быть мужчиной.
Только троюродный дядя Аркадий дал однажды практичный совет:
– Иди в строители. Вон сколько разрушений после войны...
Не послушался бывалого человека.
И еще один зигзаг судьбы мог бы увести от витания в эмпиреях. Это когда непрактичная мама, не спросивши моего согласия, определила меня в строительно-энергетический техникум. Недолго я там продержался.
Да, видимо мне на роду написано – век вязнуть в словесных тенётах. Если не филолог, то журналист. Если не переводчик и критик, то кинодраматург. Мало, что без верного куска хлеба, так и угораздило в самое пекло...
Посягнул-таки на святая святых. Oхранители предупреждают инородца: “Не замай! Oставь в покое российский глагол - самое сокровенное из созданного народом, гордость нашу...” Не внемлет. Много, слишком много евреев среди работающей со словом публики. Загляните в справочник Союза писателей. Или изучите состав нашей гильдии сценаристов. Через раз – жидовская морда. Ну, как остаться безучастными Куняеву да Шафаревичу?. .
А не проследить ли нам между делом этимологию фамильного прозвища автора “Русофобии”? Шофар - рог на иврите. И по-древнееврейски. Да не простой рог - ритуальный, в который трубят по религиозным праздникам. Может, есть какая связь между этим рогом и родовым именем разоблачителя “малого народа”. Не ново, что в жидоморстве особо лютуют именно ренегаты.
Может, потому так неистовы охранители, что среди пархатых бездарей больше? Да если б даже и так, три первых русских поэта в двадцатом веке - Мандельштам, Пастернак и Бродский - еврейских кровей. Не достаточно ли и для оправдания остальных?.. Почву-то унавозить надо!
Среди прозаиков - Исаак Бабель, Василий Гроссман.
Среди философов - Лев Шестов, Семен Франк.
Не стану продолжать. Списки могли бы быть внушительнее... Еще деды этих корифеев русской культуры не ведали другого языка, кроме идиш. Внуки уже вошли в пантеон русской культуры. Осатанеешь, коли ты антисемит...
И это – только из чистокровных, так сказать. А половинки? Лев Аннинский, который сам из них, где-то выудил: по бывшему Советскому Союзу этих самых половинок было двадцать пять миллионов. Сколько тогда тех, кто с легкой прожидью?. .
Чужак, выучивший русский, подчас говорит на нем правильнее исконного русака. И охранители не прощают этого. Но я-то не выучил. Он мой родной, изначальный, незаменимый. Почему же невтерпеж сторожам российской словесности, когда в ней работают подобные мне?
Не упомнить уже, сколько поколений моих предков жили и трудились на этой земле, поливали ее своими потом и кровью. Но не признают за мной права жить здесь на равных с представителями так называемых коренных национальностей. И самое печальное, что и я не настаиваю на таком праве, как будто не мой отец лежит в братской могиле под Ливнами.
Или, может, я уже отделился душевно, внутренне эмансипировался, и справедливо видеть во мне чужака, отщепенца? Нет, тысячу раз нет! Надо ли подтверждать свою растворенность без остатка во всем русском, если оно подлинно родное. И что же? Тебе отвечают недоверием и подозрением в притворстве, а двурушничество и не¬искренность, корысть и подлость считают непременными твоими свойствами.
Что за доля такая? Ты постоянно должен предъявлять доказательства того, что не хуже других – не хуже большинства...
Надоело!
Тамара спрашивала:
– Ну, чем ты недоволен? Вырос без отца в провинции, окончил заштатный университет, а сейчас – столичный журналист, кинодраматург, переводишь, критические статьи печатаешь...
– И широко известен в узких кругах, – отвечал я затрепанной писательской шуткой, а на душе бы¬ло муторно.
Отчего же не радовало мое положение в деле, которому отдавался без остатка? Стремился не к славе и большим деньгам. Хотелось уверенности в завтрашнем дне, нормальной работы и, конечно, сносной жизни. Из нужды выбиться. Она ведь не выпускала меня из объятий с сорок первого года. А есть досыта стал только в Кара¬ганде, где впервые получил штатное место.
В Москве в штат не брали. И жена была свободным художником. Сдвоенный гонорар обеспечивал очень скромную жизнь. Куда одному? Не выходило у мужика быть кормильцем семьи. Случалось – и вовсе стыд – я приносил в дом меньше моей половины...
В кино платили лучше. Но благополучие это было зыбким, потому что конкуренция жестче. Надзирающих за кормушкой становилось все больше. Достаточно не понравиться какому-нибудь, не потрафить в чем-то – и перекроет кислород, и нет хода твоей заявке, и не пройдет уже написанный сценарий, а то и готовый фильм тормознут.
Не ловчил, не подличал. Соглашался на любые заказы – лишь бы не против убеждений. Темы предлагал нейтральные, дале¬кие от идеологии и где можно не врать.
Постепенно у меня образовалась как бы своя ниша – фильмы о войне. Память об отце болела, и святым оставалось для меня это время, несмотря на запрет говорить правду о причинах наших поражений в начальный период, называть подлинные потери, рассказывать о действиях за¬градительных отрядов и СМЕРШа.
Вот пример. Снимаем фильм о Родимцеве, Александр Ильич увлекся и начал вспоминать, как в Сталинграде за боевыми порядками его тринадцатой гвардейской дивизии отсиживались “герои” НКВД – стерегли его солдат от соблазна убежать в тыл. Теперь в этом месте на парапете набережной Волги выведена надпись: “Здесь стояли насмерть гвардейцы Родимцева. Выстояв, победили смерть”.
В готовую ленту эпизод, конечно, не попал – по цензурным соображениям...

Уже в горбачевскую эпоху, когда в республиках, в том числе и в Молдавии, расплодились народные фронты, поехал к маме – обогреть ее и самому отойти душевно.
В Кишиневе надо было уладить и какие-то мамины проблемы. Иду по центральному проспекту, тогда еще Ленина, теперь - Штефана чел Маре – значит, великого. Так назвали господаря, то есть князька маленького молдавского государства одержимые манией грандиоза римско-дакские метисы. Иду, направляясь в какое-то учреждение, и вдруг кто-то бросается ко мне, широко разведя руки для дружеского объятия.
В городе, где я провел молодые годы, не избежать встреч на улицах. Ба, да это ж Гицэ, Георге Маларчук! Учились вместе в университете - слушали в одном потоке лекции по зару¬бежной литературе, на военной кафедре осваивали гаубицу, стави-ли палатки в ваду-луй-водских армейских лагерях. В ту пору Гицэ был тщедушным и сутуловатым, совсем не походил на деревенского парня. И объяснялось все просто: его родители состояли сельскими учителями.
И вот навстречу шагнул матерый молдаванин – грузные плечи, наливанное пузо торчком.
– Мэй, Павле, – обнимая, дубасил меня по спине обрадованный однокашник. – Где пропадаешь?. .
– Да в Москве я. Неужели не знаешь? Ты же бываешь в своей ре¬дакции. Почему никогда не звонишь?. .
Видел его статейки на страницах “Литературной газеты”. И подпись под ними – собственный корреспондент. А еще, слышал, Маларчук сочиняет пьесы.
– Возвращайся домой, фрате! – не поскупился, братом нарек. – Ты ведь свой. Молдавский язык знаешь. И могилы твои здесь. Такие, как ты, нам сейчас нужны, фрателе.
– А раньше был чужим этот браток?
– Как русские говорят, кто старое помянет – тому глаз вон.
– Так ведь вы от русских к румынам хотите податься. А мне – что? Жену, детей бросить? Не поедут они в Молдову, да еще такую Молдову, которая норовит с Румынией слиться. И уж больно вы стали грозными.
– С чего ты взял?
– А не ваша ли активистка орала на митинге: “Утопим русских в еврейской крови!”?
– Стоит ли обращать внимание на оголтелых? Да, у нас есть ра¬дикальное крыло, но оно не влиятельно.
– Когда дойдет до настоящей свары, именно такие и поведут за собой чернь.
– Нет, нет, не дадим,
Все равно произошло побоище.


Я снова приехал на родину как раз той осенью, когда только- только наступило неустойчивое затишье на берегах реки моего детства. Получил задание от ежемесячника “Журналист”. Надо было написать о самочувствии русскоязычной прессы в независимой румынизирующейся Молдове. И, если удастся, взять интервью у генерала Лебедя.
Накануне в Кишиневе побывал заместитель главного редактора “Журналиста”. Ему встретиться с Лебедем не удалось – действовал запрет министра обороны России Грачева на общение командарма четырнадцатой с представителями масс-медиа. Но меня все-таки просили сделать еще одну попытку. Тут и взыграл репортерский азарт.
Теперь Кишинев и Тирасполь разделял пограничный кордон и миротворческие силы. Нехитрые формальности, и я в родном городе. Только никого из родственников здесь больше не осталось. Не идти же в гостиницу – отыскал однокашника через справочную. Про него мне точно было известно, что он Тирасполя не покинул.
Земляк проявил и радушие и хлебосольное гостеприимство, а когда услышал, какое дело привело меня в Приднестровье, решительно сказал:
– Все ясно – двигаем в нашу городскую газету. Я с главным по корешам. Он имеет выход на Лебедя.
Я глянул на часы – рабочий день на исходе.
– А застанем ?
– Попытка – не пытка.
Нам не повезло: кроме дежурной сотрудницы в редакции никого не было, а она ничем помочь не могла. Надо ли говорить, как я огорчился?.
– Есть еще варианты? – мой вопрос прозвучал безнадежно.
– Да не волнуйся, – успокоил земляк, – вечером посидим от ду¬ши, переночуем, а утром – снова сюда. И все будет тип-топ.
В Тирасполе до сих пор существует советская власть, и все ее ветви, включая четвертую, размещаются в одном здании, кото¬рое, как и прежде, зовется Домом советов. Спускаемся по лестни¬це – навстречу довольно молодая и симпатичная женщина.
– Марья Ивановна, – окликнул ее мой спутник. – Разрешите представить: Павел Сиркес – московский журналист и наш корен¬ной земеля.
– Добро пожаловать домой! – с чувством сказала Марья Ивановна. – Чем могу быть полезна?
Не зря, значит, понадеялся я на малую родину...
Марья Ивановна повела нас в свой кабинет. Она оказалась зампредом горисполкома. На боковом столике у нее дремало подобие местной вертушки.
Крутанула магический диск – и на проводе недоступный Лебедь.
– Александр Иванович, тут у меня журналист из Москвы. Вообще- то он наш, тираспольчанин. Просит похлопотать, чтоб вы его приняли. – В голосе Марьи Ивановны не слышалось подобострастия, она говорила как равная с равным. – Ну, вот и хорошо. Спасибо. – Положила трубку. И потом обратилась ко мне. – Вас будут ждать на КПП армии в восемнадцать ноль-ноль.
В запасе оставалось двадцать минут.
– Это далеко? Успею ли?. .
– Не волнуйся, у меня машина на пару, сейчас вызову, – успокоил однокашник, – мой шофер - ас, мигом довезет.
– Будут еще вопросы, приходите, – сказала прощаясь Марья Ивановна, – сделаю, что в моих силах.
Мы бегом спускались вниз к уже заждавшейся у подъезда “волге”,
– Тут недалеко. Помнишь Красные казармы, – говорил хозяин машины, усаживая меня в кабину, – водитель тебя подождет и после бе¬седы с Лебедем доставит прямо к нам домой. Жена готовится...
За те годы, что я здесь не был, Тирасполь сильно разросся.
Но по московским меркам все, действительно, находилось рядом. А ведь когда-то Красные казармы считались далекой окраиной. Существовали еще и Белые – и тоже на краю города, но на другом. Концы эти одолевали пешком, потому что автобусных маршрутов было раз, два – и обчелся. Бывшая столица Молдавской автономной республики от военных ран оправлялась медленно.
Перелом произошел уже без меня. Тирасполь стал современным промышленным центром. Моему же сердцу был ближе и дороже тот, прежний... Как спешил я сюда в скудную студенческую пору! Чуть ли не каждый выходной выбирался. Ехал безбилетником на подножке пос¬леднего вагона международного поезда Яссы – Москва. Только этот, старой конструкции вагон и сохранил приступочки. Я ехал и, держась за поручни, приплясывал, чтоб согреться на ветру. И в полный голос пел.
Вот и мост через Днестр. Скоро Тирасполь – первая после Кишинева остановка. Тут я затягивал “Любимый город” из кинофильма “Истребители”. И невыразимое чувство переполняло все мое продрогшее существо. ¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬
Прыгал вперед по ходу, когда поезд уже сбавлял скорость, но до начала перрона: боялся железнодорожных надсмотрщиков. Минуя привокзальную площадь, несся вдоль погруженных во тьму пустынных улиц до нашего дома. Расстояние в два километра пробегал мигом. Я ведь тогда часто выступал в соревнованиях, и завкафедрой физкультуры считала, что у меня данные, как у знаменитого чешского стайера Эмиля Затопека, только тренируюсь мало и настойчивости не хватает. Лукавила наша завкафедрой. Она прекрасно понимала, что тощ и легок ее атлет от скудости кормежки. А рекорды – удел сытых и сильных.
Мы подъехали к КПП без пяти шесть – быстро пролетели воспоми¬нания о прошлом.
На проходной козырнул прапорщик. Он и отвел меня в приемную командарма. И хоть в ней теснились многочисленные военные, в кабинет я был приглашен вне очереди.
Лебедь встал, протянул большую руку поверх зеленого сукна столешницы и жестом пригласил сесть. Он смотрелся точь-в-точь, как в телевизоре, – скуластый солдафон себе на уме, но, что называется, всегда готовый резануть правду-матку.
– Сколько вам лет, Александр Иванович? – был мой первый вопрос.
- Сорок два.
– Мне за шестьдесят перевалило, поэтому, позвольте, буду го¬ворить с вами, как с младшим братом.
Он сдержанно улыбнулся, и лицо его сразу стало совсем не грозным и даже по-своему привлекательным.
– Вы какое училище закончили?
– Рязанское ВДВ.
– Когда?
– В начале семидесятых.
– Да ведь мы тогда-то и снимали в вашем училище фильм “Чистого вам неба”. Мы – это киногруппа творческого объединения “Экран” Центрального телевидения.
– Как же, помню! Так это вы были?.. И на прыжки с нами летали в АН-десятом.
– Летать – летали. И парашюты нам дали, а прыгать запретили.
– Кому ж охота отвечать за неподготовленных штатских?
– И на вопросы штатских отвечать неохота...
– А вы посмотрите, как изобразил меня московский журнал “Столица”! – Он передал мне номер этого издания, где был на обложке в тельняшке, через грудь вперехлест пулеметные ленты – ну, вылитый матрос-партизан Железняк. Фотомонтаж смотрелся точно подлин¬ный снимок.
– Ловкачи.
– Так как я должен относиться теперь к вашему брату – снимающим и пишущим?
– Обещаю вам, Александр Иванович, что ни слова не изменю в интервью, которое дадите.
– Но министр против того, чтобы я делал заявления для прес¬сы. – И Лебедь положил передо мной факс, излагающий этот запрет.
– Зачем же согласились на встречу с журналистом?
– Вы ж земляк. А я у Грачева помкомвзвода был – у нас отноше¬ния неформальные. Короче, что вас интересует?
– О вас часто пишут, вас часто показывают по телевидению. “Журналист” – есть такой профессиональный журнал – хочет в новогоднем номере опубликовать подборку высказываний тех, кто фигу¬рирует в новостях, о тех, кто их делает.
Он лукаво улыбнулся.
– Только уговор – напечатаете слово в слово.
– Обещаю.
Лебедь очень складно продиктовал текст, который потом безо всякой правки увидел свет в журнале. Теперь мы могли говорить не по делу.
– Александр Иванович, не обижайтесь, но с экрана телевизора вы глядите этаким Скалозубом. Нарочно эпатируете публику?
– А я никому не обязан нравиться. И хорошо, если иные буду бояться.
– Не вида вашего – силы, что за вами?..
– Конечно. Я же армию не выведу, пока есть малейшая опасность возобновления военного конфликта. Под моим началом служат в основном местные жители. Здесь их семьи. Не позволю, чтоб снова пролилась кровь.
Аудиенция затягивалась. Прервал ее телефонный звонок.
– Извините, сказал Лебедь, – ко мне едет вице-президент Приднестровской республики.
Вскоре появился и ожидаемый вице. Командующий представил нас друг другу. Потом встал, вышел из-за стола попрощаться. Крепко по¬жал руку. Стоя, он вовсе не казался таким богатырем, как в телеящике.
Долго защищать моих тираспольчан ему, однако, не пришлось. Да и конфликт уже перешел во вялотекущую латентную фазу. Молдаване из миролюбивых южан. И хотя земли у них маловато, а население бурно растет, они предпочли путь переговоров.
Лебедь, сидящий на армии в самопровозглашенной приднестровской столице, всем вдруг оказался поперек горла. И местному руководству и московскому. Министр Грачев заменил его другим, более покладистым генерал-лейтенантом, переименовав 14-ю в какое-то хитрое воинское формирование, призванное ликвидировать самое себя. А бывшего друга отправил в отставку.
Спустя короткое время Александр Иванович появился на российском политическом небосклоне. То со Скоковым его видел, опять же в телевизоре, то с Рагозиным. Иногда он что-то говорил невпопад. Даже подозрение в антисемитизме кое у кого вызвал. Но говорил всегда складно, афористично, без бумажки, высказывания так и просились в суворовские прописи. Должно быть, ему не сразу удалось сориентироваться в большом раскладе стремящихся к власти сил. С разных сторон тянули к себе популярного генерала, полагаясь на его несомненную харизму.
Не удивился, когда узнал, что Лебедь – кандидат в президенты России. Неожиданностью стало скорее соглашение с Ельциным после первого тура выборов, когда он получил под свое крыло Совет безопасности. Поверил: это – чтобы прекратить чеченскую войну. И не был обманут.
А потом... Как же так, наивно недоумевал я, два кандидата на высшую должность в России заключили альянс. Один на определенных условиях отдал другому голоса избирателей, которые его предпочли. Эти голоса помогли Ельцину победить Зюганова. Отчего ж, даже после замирения в Чечне, Лебедь оказался не нужен?..
Давно уже не обольщался насчет твердости слова российского президента. Но не ожидал, что он обойдется с генералом подобным образом.
Был у меня разговор на эту тему с помощником Ельцина по политическим вопросам Георгием Сатаровым, тоже впоследствии отставленным. На вопрос, не вероломно ли поступил президент со своим союзником, Сатаров ответил:
– Так ведь он все время выходил за рамки предоставленных ему полномочий...
– Они что, были прописаны в соглашении?
– Само положение о секретаре Совета безопасности ясно их очерчивает, – заверил президентский помощник.
Лебедь написал книгу “За державу обидно”. Мне тоже обидно за страну. И за генерала заодно...
...Ужинали, как и было намечено, у однокашника. Он и его жена, волнуясь, рассказывали о конфликте, который возник минувшим летом по обе стороны Днестра. В Тирасполе, правда, боев не велось, его заслонили собой Бендеры. Зато мои отчие Дубоссары превратились в арену ожесточенных сражений. Не вмешайся Лебедь со своей четырнадцатой армией, побоище не прекратилось бы еще долго. Говорили о хрупкости перемирия, и я спросил:
– Не думаете ли уехать в Израиль? – Мне было известно, что мать и сестра однокашника давно живут в земле обетованной.
Хозяйка – кроткая русская женщина кивнула в сторону мужа:
– Как он решит, так и будет...
– Некуда и незачем нам отсюда бежать! – отрезал однокашник.
Есть же такие упрямые евреи. Жестоковыйный мы народ.
На следующий день наметили посетить кладбище. В последний раз я был на нем вместе с отбывшим в Израиль кузеном. Поклонились бабушке, дяде Аркадию. А могилы деда не нашли. Однокашник заверил, что знает, где он покоится, – лежит рядом с его отцом.
Однокашнику до обеда надо было уладить несколько неотложных дел на работе. И утро у меня выдалось свободным.
Отправился бродить по городу, надеясь встретить кого-нибудь из старых знакомых. Шел через центр – и ни одного узнаваемого лица, будто не на родине я, а на чужой стороне.
Ноги сами привели к дому, где мы когда-то жили. Нашу квартиру, – дверь из передней комнаты выходит прямо на улицу, – судя по вывеске, превратили в коммерческий магазин. Я заглянул. Господи, так вот где мы ютились с сорок четвертого года, когда вернулись из эвакуации?! Довоенное жилище лежало в руинах, и нам предоставили этот жалкий кров – убогое помещение, где прежде располагалась токарная мастерская. У других и такого не было, а семье погибшего офицера после долгих маминых хлопот предоставили.
Здесь стоял топчан, на котором спал: голова – в стену, ноги – чуть ли не до порога достают... Ночью, как заслышится ровное дыхание мамы и сестренок из второй комнаты, служившей и кухней, – значит, спят, включал свет и читал. Сколько замечательных книг прошло тогда предо мной!
Потолок навис над головой. Как же я тут дорос до своих ста восьмидесяти двух сантиметров?
Ко всему безразличные продавщицы будто не замечали странного покупателя, который ничего не спрашивает, но и не уходит. Время для меня, как будто остановилось: я весь был в тех, навсегда ушедших годах. Опомнившись, наконец, посмотрел на часы – стрелки не двигались. Не мистика ли?..
– Нет ли у вас подходящей батарейки? – спросил я и постучал по циферблату.
– Есть.
Заплатил. Новую батарейку вставили взамен севшей, а стрелки так и не шевельнулись... Видно, не в батарейке причина.
Вышел. Куда теперь себя девать? Пойду-ка я к Гординым. Лида на пенсии. Наверняка застану. И на кладбище уговорю с нами поехать. Без нее не найти мне могилы Марика...
Спустился вниз к Днестру. Вон там стоял добротный дедов дом. Снесли. Теперь гостиница на том месте. Здесь, где висит над двором деревянная баллюстрада, обитали Дондыши. Здесь Моня Шац, склонившись над доской, решал шахматные задачи. Здесь мог я сорвать первый в жизни поцелуй, но постеснялся, отвернулся от раскрытых ярких губ Ленки Шахвердовой... И она заслонила их краем простыни. Это я увидел боковым зрением.
Гордины жили за углом – в двухэтажке итээровцев швейной фабрики. Лиды я, к сожалению, не застал. Дочка и зять были на службе. А ждать мне некогда: надо было спешить к однокашнику, близилось время ехать на старое еврейское кладбище.
Добрались на троллейбусе – тираспольское нововведение. Медленно брели по погосту, где больше никого не хоронят. Уже объявлен срок, когда все здесь будет порушено. Кто не перенесет прах своих родственников, пеняйте на себя. Земля нужна городу для других нужд.
Ничем не нарушаемая тишина стояла над обреченным некрополем. Шел вдоль его кварталов и прочитывал на стеллах и на плитах имена людей, о которых и не знал, что они умерли. Так вот где мои тираспольчане!..
Оставили по осеннему букетику бабушке, дедушке и отцу однокашника. Их могилы, не ошибся земляк, оказались и вправду рядом. По еврейскому обычаю, положили на каждую и по камушку – нетленный кремний надежнее недолговечных цветов. Каддиша – поминальной молитвы прочесть не умели, а синагогальных служек, обычно предлагающих за скромную плату совершить эту требу, на заброшенном кладбище не сыскать.
Напоследок завернули и к дяде Аркадию. Место его последнего успокоения находилось в стороне, но было приметным из-за металлической, тронутой ржавчиной беседки, водруженной над мраморным памятником. Кругом веяло запустеньем и неухоженностью.
Бедный Аркадий! Не везло ему в жизни, не повезло и в смерти. Родителей, младших сестер и братьев расстреляли фашисты в Дубоссарах. Он был на фронте, потому и жив остался. Попал в плен. Спасся, как и мой дядя по отцу - Хаим, выдал себя за молдаванина. Освобожденный из концлагеря, успел еще повоевать в Венгрии и Австрии. Демобилизовался артиллерийским ефрейтором с рядком медалей на груди, возвратился в Дубоссары и узнал о гибели всех своих. Куда деваться? Поехал в Тирасполь, где, ему сказали, осела его любимая одноклассница Рива Кацевман – младшая мамина сестра. Так и прибился к нашему клану.
Перед войной гражданской специальности у него не завелось по молодости лет. Молдавский голод сорок шестого года заставил Аркадия податься в продавцы: хлебное место. Получал колбасу на мясокомбинате и припрятал вместе с шофером пять кило сего вожделенного продукта. У каждого ведь дома алчущие рты!.. Охрана обнаружила затырку. И получили оба по пятерочке.
Теперь Аркадий сидел в советском лагере. Мама с юности дружила с некой Агриппиной Крачун. Они в Дубоссарах в двадцатые слыли первыми синеблузницами. Крачун, не в пример маме, доросла сначала до должности министра, а потом и председателем президиума Верховного Совета Молдавии была избрана. Другая бы возгордилась. Бывшая синеблузница сохранила комсомольский демократизм. Во всяком случае, она не отказалась принять маму, когда та пришла просить за несчастного Аркадия.
Ходатайство подействовало: Аркадия помиловали. Но около двух лет он все же отсидел.
Лагерь немецкий... Советская тюрьма... Перебрал человек неволи. Стал он болеть. А потом – и того хуже – рак обнаружили. Операция не избавила от страданий. Не мог принимать пищи. И умер мучительной смертью, когда ему и сорока девяти не было.
Вдова – дорогому мужу, дети – любимому отцу достойно обустроили могилу. А когда уехали в Израиль, то за ней некому стало смотреть. Мне же в короткие мои визиты в Тирасполь не удавалось организовать покраску металлической беседки. Вот она и стояла ржавая...
Хотелось завернуть, хоть на часок, в Дубоссары, посмотреть, сохранился ли довоенный дом деда Нухима. Этот дом не спутаешь ни с каким другим: там на дверных филенках вырезаны его инициалы - Н. К. - Нухим Кацевман. Дедушка продал его в сороковом и купил в Тирасполе тот, который снесли, чтоб построить гостиницу. Но я-то по-прежнему почитал дубоссарскую обитель за родовое гнездо и всегда старался там побывать.
Увы, на сей раз времени было в обрез, а главное задание редакции – написать о русскоязычной прессе в Молдове, оставалось невыполненным. Едва поспел на кишиневский поезд.
Под стук колес посетила меня резонная мысль: что было бы, если б я не покидал Тирасполя или, допустим, вернулся туда после университета? Стал бы уважаемым в городе школьным учителем, может быть, преподавателем местного пединститута, погрузился бы в общественную деятельность? Может, зря пренебрег советом не ездить в Москву, оставаться там, где меня знают? К чужому не прислушался. Папа – вот кто мог сказать веское слова. Да слишком рано он ушел, чтоб влиять на мою безалаберную жизнь. Мамы же хватало лишь на то, чтобы худо-бедно накормить, хоть как-то одеть-обуть троих детей. Посвятить в премудрости человеческих взаимоотношений, научить ориентироваться в хитросплетениях бытия – до этого у нее руки не доходили. Она была живым воплощением любви и самоотречения. За пределами родительского дома ничего подобного мне не приходилось встречать. И тем горше оказывалось разочарование, когда мир представал не таким, как ожидалось.
Первую остановку поезд сделал в Бендерах. Здесь свежи были следы недавнего ожесточенного противостояния. Попадались разрушенные дома со щербинами от пуль и осколков на стенах. Землю уродовали воронки от снарядов. По телевизору я уже все это видел. В натуре оно казалось еще страшнее...
После того, как мама умерла, в Кишиневе у меня оставался единственный родной дом – дом двоюродной сестры Полины. Мы были с ней, можно сказать, тезками, потому что нас назвали обоих по папиному брату, а ее отцу Пинхасу. Произведенное от Пинхаса женское имя в русской транскрипции стало Полиной, мужское – Павлом.
И должно же так было случиться, что именно сегодня, 20 мая 1995 года, когда пишутся эти строки, Полю хоронят на кладбище “Дойна” в предместье молдавской столицы. Поля была последней моей кузиной, не покинувшей отечества...
А тогда, как и прежде, исполнить печальный долг перед памятью отца и матери мне помогал муж Поли – Хаим Рашкован – еврей, носящий молдавскую фамилию. Бессарабец, старше на двадцать один год, он успел поучиться в хедере, освоить язык культа. Я творил заупокойную молитву, повторяя за Хаимом непонятные слова.

Среди ашкеназийских евреев, к которым относятся все европейские ветви колен израилевых, кроме тех, что в малом числе сохранились на Пиренейском полуострове да еще почему-то в Болгарии, бытует идиш - диалект немецкого языка. Возник лингвистический барьер, отделивший за тысячелетия диаспоры российско-украинско-молдавское еврейство от исконной традиции. Тонкой нитью, не прерывавшейся связью выступала одна религия. Но ее исповедовали только старики. И лишь они ведали лошн-койдиш, то есть речь каддиша, или поминовенья.
Жена, случалось, говорила мне:
– Сходи в синагогу. Ну, не помолишься, так хоть покажешься Богу...
Однажды в праздник Песах, а услышали о нем из передачи “Голоса Америки”, мы забрели на улицу Архипова. Уже на подступах – кордоны милиции, какие-то явно гебистские молодчики. Нас будто несла плотная толпа, чем-то все же отличная от обычной. В ней было много пожилых людей, и, казалось, они только что вышли из книг Шолом-Алейхема. Конечно, то были не коренные москвичи, таких бы в первопрестольную не пустили, а люд, прибившийся в столицу, когда стерли с лица земли черту оседлости. И за столько лет не обтесались?.. Нет, ютились, наверно, в каких-то сокровенных закутках, перебивались кустарным ремеслом, грошовыми гешефтами. И дожили до наших дней.
У самой колоннады в стиле русского ампира, которая поддерживает фронтон московской хоральной синагоги, гуртовалась молодежь. Вполне современные девушки и ребята пели ивритские песни, танцевали “Хавенагилу”.
Мы протиснулись внутрь “дома собрания” – прямой перевод слова “синагога”. Жене, по правилам, как и другим дщерям нашей прародительницы Евы, полагалось подняться на балкон. Но в суматохе никому ни до кого не было дела, и она прошла в зал вместе со мной.
Прихожане выразительно переглядывались друг с другом, обменивались эмоциональными репликами, иные что-то живо обсуждали. А поверх приглушенного гомона звучал красивый и сильный голос кантора.
Где благоговенье, что должно снизойти на молящихся в храме? Не замечал его.
И вдруг божественный напев что-то всколыхнул во мне и пробудил далекое воспоминание: бáшка-полуподвал, дед и бабка – Моисей и Идис, бедные в убогом жилище. И девять старцев украдкой спускаются сюда, почти в подполье, чтобы вместе с дедом составить миньян и обратиться покорно к Ягве. Меня в расчет не принимали, потому что мне было только пять лет, а мужчиной еврей становится в тринадцать, после бар-мицвы.

(Окончание следует)