Валерий Огнев. Ящик Пандоры

Революция 1905–07 гг. в России очень остро и критически отразилась на той теме, о которой пойдет речь в этой публикации. Еще не изучены до сих пор те трагические последствия, которые, помимо массовых казней и многих тысяч искалеченных судеб, оставила эта революция в русском сознании, но в названиях выходившей после нее публицистической и философской литературы прошедшие события проявились самым нелицеприятным и явно не оптимистическим образом.
Совсем не случайно один из ярких публицистов того времени Д. С. Мережковский назвал две свои новые книги вызывающе многозначно: «Грядущий Хам» (1906 г.) и «Больная Россия» (1910 г.), поэтому к их содержанию мы еще вернемся ниже в этой статье. Ныне широко известный в мире философ Н. А. Бердяев написал глубоко полемическую книгу «Новое религиозное сознание и общественность» (СПб., 1907), где показал очень низкий, начетнический, по-религиозному фанатичный и ограниченный к тому моменту уровень всех общественно-политических течений в России, включая социалистов и анархистов.
Некоторые называния вышедших книг прямо говорили за себя: «Литературный распад», где авторы, как сообщалось вначале, «стоят на почве пролетарского мировоззрения в его единственно научной форме – марксизма», но звучала откровенная брань по поводу представителей искусства (СПб., 1908.); «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции», вышедший в Москве в 1909 году при участии уже хорошо знакомых публике философов С. Н. Булгакова, С. Л. Франка, того же Н. А. Бердяева и др. Об этих двух изданиях мы также будем говорить позже, а вот из следующего – «Куда мы идем? Настоящее и будущее русской интеллигенции, литературы и искусств» (М., 1910) – процитируем часть мнений авторов прямо сейчас и довольно подробно:
«На вопрос, куда мы, интеллигенция, идем, отвечаю: разве можно сказать с верностью, куда бредет пьяный… Не живя реальной жизнью, а – в книжке о жизни где-то, русская интеллигенция всегда была и есть пьяна: пьяна от прямой водки и постоянного курева, пьяна от туманной немецкой метафизики, пьяна от механической психологии (лозунгов и призывов), пьяна от закидывающейся (в массы) статистики, пьяна от социальных утопий... Наша интеллигенция, плохо обучаемая и еще хуже воспитываемая, ничего основательно не знает и не умеет; ничего путно не изучает; живет чужим умом, следуя, однако, в действиях не правилам, а своим инстинктам…Проф. Л. Е. Владимиров».
«Пропасть между народом и интеллигенцией нисколько не уменьшилась, а увеличилась. Надоела игра в прятки, хождение в народ, опрощенье и т. п. Захотелось жить для себя и за себя. Всякий общественный подвиг утратил привлекательность и красоту. И русскому интеллигенту в тысячу раз приятнее сидеть где-нибудь в 10-м ряду в театре и смотреть «Синюю птицу», чем путешествовать на казенный счет по Якутской области. Может быть, это и потому, что принято было интеллигенции навязывать слишком большую политическую роль, но жизнь показала другое… Ан. Каменский».
«У нас слишком мало культуры. Культура – это только позолота даже на самых интеллигентских слоях нашего населения, а под тонкой пленкой позолоты чувствуется старая дикость. Все наши неудачи объясняются этим. И о каком вопросе мы бы ни заговорили, мы всегда упремся в тупик нашей низкой культуры… Проф. Ив. Озеров».
«Мы промотали, самое ценное из того, что нам досталось в наследство от предков:
достоверное знание и стойкую мораль… Н.Ефремов»
А теперь вернемся к сборнику статей о русской интеллигенции «Вехи». Все, что только что говорилось в острых критических выступлениях, которые мы выбрали из предыдущей книги, по-своему углублено и проанализировано в наблюдениях русских философов. С. Н. Булгаков, говоря о «героической аффектации», «неустойчивости интеллигентских вкусов, верований, настроений», оставляющих «в душе пустоту нигилизма», вполне справедливо заключал: «Интеллигент, особенно временами, впадал в состояние героического экстаза, с явно истерическим оттенком». И затем следует вывод, который разъясняет всю суть революционной агрессии – «Нигилизм поэтому есть страшный бич, ужасная духовная язва, разъедающая наше общество. Героическое «все позволено» незаметно подменяется просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного поведения, чем наполняются житейские будни». По-другому дополняет эти мысли и Л.С. Франк: «Чувство ненависти к врагам народа и образует конкретную и действенную психологическую основу его (интеллигента) жизни. Так из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению, и верующий народник-социалист становится революционером (то есть террористом, курсив автора)». Неуважительное же отношение к культуре, творчеству, философии, по мнению Н. А.Бердяева, диктуется прежде всего тем, что «интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства («сферой материальной») и творчества», а к последнему, как правило, «она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым решением отвергнуть и изобличить».
Если следовать всем только что процитированным здесь отрицательным мнениям о русской интеллигенции, то совсем неудивительным покажется, что на проходившем в этом году ток-шоу на российском телевидении один из московских философов назвал ее «ящиком Пандоры». Нетрудно догадаться по смыслу этого крылатого выражения, что оно конце концов значит. Получается, что именно русская интеллигенция, как Пандора, выпустила в свет («открыла ларец», Ашукин Н.С., Ашукина М.Г. Крылатые слова. Литературные цитаты. Образные выражения. – М., 1986) все человеческие несчастья и беды, обрушив их тем самым на свой народ и историю России.
Надо сказать, что ни в одной стране за всю историю цивилизации этой категории людей не уделялось столько внимания и не велось в данном случае столько разговоров, как в России. Что же на самом деле значит это вполне обычное понятие? На латинском (буква букву, только в своей транскрипции) само слово означает в прямом смысле «знание», «понимание». А в переводе на язык советских словарей «интеллигенция» – «работники умственного труда (у Ленина – «представители умственного труда»), имеющие специальные знания в различных областях науки, техники и культуры. Иногда расшифровывают: инженеры, врачи, учителя, создатели науки и искусства, офицеры, служащие государственного аппарата. Более сдержанно в XIX веке, зная о том, насколько невежественна большая часть населения в России, Владимир Даль в «Толковом словаре живого великорусского языка» объяснял это значение как собирательное: «разумная, образованная, умственно развитая часть жителей».
«Интеллигент», если делать прямой вывод дальше,– это представитель «интеллигенции», носитель знаний, а вот «интеллигентность» - как раз и есть «умственная развитость» на их основе. Конечно, в советское время эти два последних слова приобрели совсем другой смысл: первое означало выразителя положительных умонастроений многомиллионной, народной, социалистической части общества, а второе – лучшие нравственные достоинства советских людей. Любопытны в этом отношении рассуждения академика Д.С.Лихачева. Упоминая о необходимых знаниях и служении прекрасному, он заявлял: «можно иметь все это и быть интеллигентным, а можно ничем этим не обладать в большой степени, а быть все-таки внутренне интеллигентным человеком». И далее приводит пример:
«Я знал на русском Севере крестьян, которые были по-настоящему интеллигентны. Они соблюдали удивительную чистоту в своих домах, умели ценить хорошие песни, умели рассказывать «бывальщину» (то есть то, что произошло с ними или другими), жили упорядоченным бытом, были гостеприимны и приветливы, с пониманием относились и к чужому горю, и к чужой радости. Интеллигентность – это способность к пониманию, к восприятию, это отношение к миру и к людям» (Лихачев Д.С. Земля родная. – М., 1983).
Так, нравственные достоинства подменяли собой важность преумножения и развития знаний личности, обязательного возвращения к тому ценному и лучшему, что было накоплено в истории просвещения и духовности России. Отсюда в советское время и тот уклон к критическим оценкам по истории дореволюционной русской интеллигенции, который мы обнаруживаем, в частности, в Большой Советской Энциклопедии (обратите внимание на наши выделения курсивом):
«В социальном отношении интеллигенция не была однородна. В дворянско-помещичью интеллигенцию входили чиновничьи верхи государственного аппарата и офицерского корпуса. Она занимала черносотенно-монархические позиции. Буржуазная интеллигенция включала верхушку научно-технической, медицинской, художественной интеллигенции, журналистов, адвокатов и тому подобное. Эта интеллигенция, как правило, стояла на позициях буржуазного либерализма, проводила политику сотрудничества с царизмом, в значительной мере составила кадры партии кадетов. Мелкобужуазная интеллигенция (в основном народные учителя, средняя техническая и медицинская интеллигенция, мелкие служащие учреждений и предприятий) составляла большую часть интеллигенции… После поражения революции (1905–07 гг.) значительная часть интеллигенции оказалась под влиянием либеральной буржуазии… Численно небольшим был слой пролетарской интеллигенции» (БСЭ, Т 10. М., 1972. С 314).
Получается, что почти вся дореволюционная русская интеллигенция страдала реакционностью, политической отсталостью и близорукостью взглядов, и поэтому ее «значительная часть» в результате отвернулась от «небольшого слоя пролетарской». И все же нам важны все эти оценки, чтобы пролить верный свет на тему, о которой пойдет речь, по-новому взглянуть на то, о чем мы очень мало знаем до сих пор. Многие из приводимых в нашей публикации фактов на протяжении очень длительного времени совсем не пользовались популярностью или вообще умалчивались в печати, и приводятся теперь, чтобы взглянуть на прошлое с позиций исторической правды.
Прочитав однажды, лет пятнадцать тому назад, роман теперь уже классика мировой литературы, русского и англоязычного писателя Владимира Набокова «Дар», опубликованный в Париже еще в конце тридцатых годов прошлого века, ваш покорный слуга столкнулся с темой, упорно умалчиваемой до сих пор всей бывшей советской литературной общественностью. Главный «объект» резкого, сатирического разоблачения в романе – Н. Г. Чернышевский и революционно-демократическая критика в России, а главный вывод – насильственная, крайне трагическая роль «тенденции» в развитии русской литературы, всего русского сознания.
Говорят, из песни слова не выкинешь. Но уж слишком непривлекательно и даже пошло в этом романе выглядит известный вождь революционного движения. Проницательного и лишенного всяких политических заблуждений молодого героя романа, а вместе с ним и писателя, удивляет, что «человек – прямой и твердый, как дубовый стол», с явно немощным «умственным и словесным стилем», Чернышевский «мог как-либо повлиять на литературную судьбу России». Не лучше выглядят в этом отношении и Добролюбов, со своей «тупой и тяжеловесной критикой», и Герцен, «порок обобщений» которого заключался в «ложном блеске, поверхности», «и Щедрин, дравшийся тележной оглоблей, издевавшийся над болезнью Достоевского» (то есть не брезгавший никакими средствами в пылу журнальной полемики), и Зайцев, Антонович, Михайловский с их поражавшими воображение «перлами дельной мысли»! Словом, «вся эта плеяда радикальных литераторов писала в сущности н о г а м и» (разрядка та же, что и в романе).
Естественно, лучшей, «передовой» интеллигенцией «в борьбе с царизмом» в БСЭ называются не только некоторые представители дворянства, но и разночинцы, которых мы выше уже перечислили более подробно. Со временем выяснилась и открылась совсем другая правда, противоположная той, что до сих пор утверждалась о событиях минувшей эпохи, литературно-критической деятельности революционных демократов в XIX веке в России. Подтолкнули к этому многочисленные факты и свидетельства историков, литераторов, писателей и поэтов, философов, известных общественных деятелей, наглядно опровергающие созданные в советские времена ложные представления о героической роли революционных деятелей. Все подробности и анализ событий доказательно и убедительно представляют совсем иную суть произошедшего – трагическую непоправимость последствий многолетнего революционно-демократического диктата над русской культурой, духовностью и жизнью.
Поэтому изучать историю дореволюционной интеллигенции в России сегодня надо более тщательно и добросовестно, взглянуть на ее прошлое, что начинается, как мы видим теперь, с приобретения широких знаний и самообразования дворянства, гораздо серьезнее и обстоятельнее, отказавшись в отношении этого сословия от большинства бытующих и ныне идеологических стереотипов и представлений.
Даже официальный советский историк в своей монографии (Корелин А. П. Дворянство в пореформенной России 1861 – 1904 гг. – М., 1979) в начале первой главы не смог удержаться, чтобы не процитировать довольно любопытное для нас мнение. Оно представляло собой попытку определения понятия дворянина, сделанную автором В. Ярмошкиным почти накануне революции на основании многих юридических, экономических и социальных точек зрения: «Не тот дворянин, кто носит это слово как кличку, а который по существу дворянин, в душе дворянин, то есть благороднейший и образованнейший человек». Конечно, появление такой цитаты в монографии было рассчитано на то, чтобы вызвать пренебрежительную улыбку советских читателей, кому с детства внушалось классовое отношение к дворянству, представление о дворянах как о помещиках-эксплуататорах.
Неудивительно, что момент такой высокой нравственной и просветительской оценки («благороднейший и образованнейший человек») и сегодня воспринимается нами недостаточно серьезно, явно не помогая понять ту цель и предназначение в истории России, которые сыграла лучшая часть русского дворянства. Сегодня почти уже совсем забыты те высокие оценки и мнения об этом, которые оставили в своих произведениях и статьях знаменитые русские поэты и писатели. А. С. Пушкин всю свою жизнь с высоким тщанием и преклонением относился к истории русского дворянства, горячо отстаивал его достоинство и благородство, близость к народным традициям. Он называл его «необходимым и естественным сословием великого образованного народа». Н. В. Гоголь еще за семьдесят лет до В. Ярмошкина повторил то же: «Дворянство у нас есть как бы сосуд, в котором заключено это нравственное благородство, долженствующее разноситься по лицу всей русской земли затем, чтобы подать понятие всем прочим сословиям, почему сословие высшее называется цветом народа».
Хотелось бы обязательно обратить внимание читателей на тот момент, который почему-то всегда умалчивается или вовсе ускользает до сих пор из оценки роли и значения дворянства как сословия в истории России. И хотя то, что мы очень часто забываем вспоминать, подразумевается само собой, но лучше всего, внятно и ясно сказал об этом И. С. Тургенев в 1858 году в своих набросках статьи «Несколько мыслей о современном значении русского дворянства»:
«Русский дворянин служил и служит – и в этом его сила и значение, а не во владении крестьянами – явлении случайном (курсив наш)… Было время, когда дворяне служили земле, умирая под стенами Казани, в степях Азовских; но не всегда одной крови требует от нас наше отечество; есть другие жертвы, другие труды и другие службы – и наше дворянство не отказывалось от них. Дворянство на Западе стояло впереди народа, но не шло впереди его; не оно его двигало, не оно его влекло за собою по пути развития. Оно, напротив, упиралось, коснело, отставало. Почти все имена великих европейских деятелей принадлежат не к аристократическому клану; у нас мы видим явление противоположное… дворянство наше, оно служило делу просвещения и образования. Наши лучшие имена записаны на его скрижалях».
Только после развала Союза появились, наконец, книги, в которых полностью переоценивается роль дворянства в истории России. Одной из них (Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (ХVIII – начало ХIХ века). – СПб., 1994) мы уделим далее более пристальное внимание. Уже по самому ее названию мы не можем не заметить некоторого парадокса – если речь идет о русской культуре, то почему книга полностью посвящена быту и традициям русского дворянства, да еще XVIII – начала XIX века?
Интересно, что один из лучших советских критиков Вадим Кожинов, на протяжении почти сорока последних лет пытался внедрить в литературное сознание мысль, что «движение русской культуры конца ХVII – первой трети ХIХ века» нужно «назвать эпохой русского Возрождения». Конечно, такая эпоха «немыслима без определенного, относительного единства нации, государства и личности», но именно в это бурное для истории России время главной движущей силой такого единства было дворянство.
Еще более интересно, что один из лучших советских литературоведов и историков культуры дореволюционной России, автор вышеназванной книги Ю. М. Лотман определяет время становления, развития и «расцвета» русского дворянства как духовно-культурной части общества почти в те же самые сроки, что и Вадим Кожинов: XVIII – начало XIX века. Называя указанный исторический период «семейным альбомом нашей сегодняшней культуры», ее «домашним архивом», Ю. М. Лотман отмечает, что «сознание «исторических грехов» русского дворянства не должно заслонять от нас его вклада» в «национальную культуру». И хотя «дворянство в России так и не смогло приспособиться к пореформенному существованию» (ко времени после реформы 1861 года), все равно «целый период в 150 лет будет отмечен печатью государственного и культурного творчества, высокими духовными поисками, произведениями общенационального и общечеловеческого содержания, созданными в недрах русской дворянской культуры».
Если соединить теперь наблюдения литературного критика и историка культуры, получается, что дворянство было не только движущей исторической силой, но именно оно в те самые сроки (которые у авторов почти совпадают), то есть в эпоху Русского Возрождения (XVIII – первая половина XIX века), стало главным созидателем и творцом национальной литературы, искусства и культуры.
Для полного подтверждения нашего вывода обратимся и к известному заключению знаменитого историка XIX века С. М. Соловьева о том, что Россия совершила свой переход из древней истории в новую двумя веками позже Европы, так как почти до конца XVII века боролась против внешних врагов и внутренней смуты за создание своей государственности и только с этого времени и далее (то есть в пределах тех временных границ, которые, собственно, и определяет Вадим Кожинов, говоря о русском Возрождении) начинается «заимствование плодов европейской цивилизации», возникает «потребность вложить душу (здесь и далее курсив С. М. Соловьева) в приготовленное прежде тело», чтобы «духовное, нравственное просвещение» в итоге и «привело к самопознанию» («Предисловие» к «Истории России с древнейших времен», 1851 г.).
Возбудив в обществе стремление, а затем и страстную тягу к знаниям, именно эта просветительская перестройка сознания, произвела настоящий духовный переворот в жизни дворянства. Родоначальник страдавшего узкой национальной ограниченностью славянофильства, человек достаточно образованный, Иван Киреевский (был лично знаком и вел философские споры с Гегелем) в «Обозрении современного состояния литературы» в 1845 году вынужден был отметить особую многогранность русского самообразования:
«Может быть, справедливо думают те, которые утверждают, что мы, Русские, способнее понять Гегеля и Гете, чем Французы и Англичане; что мы полнее можем сочувствовать с Байроном и Диккенсом, чем Французы и даже Немцы, что мы лучше можем оценить Беранже и Жорж-Занд, чем Немцы и Англичане… Мы свободно можем разделять все мнения, усвоивать себе все системы, сочувствовать всем интересам, принимать все убеждения».
Не затушевывая здесь и отрицательную сторону такого отношения к знаниям, нельзя не отметить ту «въедливость» и упрямство, с которыми дворянское самосознание «вгрызалось» в западную культуру. Ю. М. Лотман в своей книге, приводит как своего рода феномен факты об очень начитанных и приобретших благодаря самообразованию обширные знания молодых людях второй половины ХVIII века, которые, не находя смысла в жизни, сознательно предпочитали покончить ее самоубийством. Страстная тяга к знаниям не только наложила свой отпечаток, но со временем значительно изменила облик дворянства.
А это и есть тот путь, который оно, оставаясь главным эксплуататорским классом, прошло, превратившись между тем (благодаря своим лучшим представителям) в проводника национальной духовности и культуры. Целиком солидарен с этой мыслью и американский историк Ричард Пайпс, профессор русской истории Гарвардского университета, автор книги «Россия при старом режиме», изданной на русском языке в 1993 году, считая, что «русская культура в большой степени есть произведение этого класса», его многообразно талантливой, духовно одаренной, культурно развитой части.
Конечно, безграничная власть дворянства над своими крепостными не могла не развращать сознание, пагубно не сказаться там, где низменные интересы и страсти побеждали здравый рассудок. Изрядная часть провинциального мелкопоместного дворянства (еле сводивших концы с концами однодворцев, промотавшихся и разорившихся гуляк-помещиков) была крайне невежественна и ради материальной выгоды для своего существования готова на все. Многие факты невольно возвращают нас к целой эпохе безумных развлечений и жестокостей разбогатевших представителей господствующего класса, которая из XVIII века перешагнет в следующее столетие, оставляя потомкам, как скажет Чацкий, «прошедшего житья подлейшие черты». Но из этого не следует представлять именно таким образ всего сословия, каким в основном изображали его советские историки.
Довольно много можно найти примеров в литературе, которые свидетельствуют о близости дворянства ХIХ века к народным традициям, укладу жизни и характеру русского народа. Неслучайно в «Евгении Онегине», рассказывая о дворянском провинциальном быте, Пушкин довольно часто обыгрывает слова «старина» и «предания» – «привычки милой старины», «…услуги гостеприимной старины», «преданья русского семейства», «нравы нашей старины», «…поговорим о старине», «я верен буду старине», «Татьяна верила преданьям простонародной старины», «по всем преданьям старины», «…слава нашей старины», «то были тайные преданья сердечной, темной старины». Благодаря А. С. Пушкину мы действительно можем представить себе не только живой облик, образ мыслей и чувств дворянина первой половины XIX века, но и простого народа. Все лучшее, что было накоплено в эпоху Русского Возрождения духовным опытом целых поколений дворянства, жертвовавших свое достоинство и права, талант, ум, чувства на развитие культуры и высоких нравственных народных качеств, мы находим в его творческом наследии. Уже в ХХ веке Л. Н. Толстому, широко представлявшему панораму народной жизни, от советской критики досталось за то, что чересчур утопически в знаменитом романе «Война и мир» нашла свое отражение «поэзия национальной общности» поместного дворянства и народа (БСЭ. – М., 1977. Т. 26. С. 52.), хотя, на наш взгляд, как раз здесь очень убедительно показана их нравственная и историческая близость, достаточно ярко представлены духовные и культурные корни этого единения.
«Бытовая оторванность среднего нестоличного дворянина от народа, – как замечает в своей книге Ю. М. Лотман – не должна преувеличиваться. В определенном смысле дворянин-помещик, родившийся в деревне, проводивший детство с дворовыми ребятами, постоянно сталкивающийся с крестьянским бытом, был по своим привычкам ближе к народу, чем разночинный интеллигент второй половины ХIХ века, в ранней молодости сбежавший из семинарии и проведший всю остальную жизнь в Петербурге» (явный намек на вождей революционных демократов). И далее исследователь добавляет, что «нестоличное, живущее в деревнях дворянство психологически (то есть через совместную жизнь, религиозные праздники, фольклор, обряды, предания, суеверия и приметы) оказывалось связанным с крестьянским бытом и народными представлениями». Поэтому он, несомненно, прав, говоря, что если близость разночинца к народу была только «бытовой», то для провинциального дворянина, с малых лет знавшего, как живет народ, эта близость была более духовно значимой, так сказать, «идеологической», часто откладывающей особый отпечаток на всех его убеждения в дальнейшей жизни.
Поэтому неудивительно, что именно дворянство разбудило в русском сознании мечту о всеобщей справедливости. И что особенно примечательно – его представители, по мнению американского историка Ричарда Пайпса, «сделали это не как общественно-экономическая группа, выступающая за свои конкретные интересы, а как некое внеклассовое образование, борющееся за всеобщее благо, каким оно его себе представляло, – то есть не как дворянство, а как интеллигенция» (еще до массового зарождения ее в России!). Нередким явлением в этой среде были «сомневающиеся» и даже кающиеся дворяне (которые давали своим крестьянам вольную, жертвовали порой всем состоянием), именно в ней и зародилось революционно-демократическое движение.
Пайпс считает, что у первого революционного события в России (которое русские демократы назовут декабристским восстанием) «не было исторических предпосылок», то есть никаких предшествующих, ведущих к тому решительных оснований. По мнению Пайпса, «оно было большим потрясением для знатных семейств, которые не догадывались о его приближении и ума не могли приложить, что за безумие обуяло их молодую поросль», хотя само это событие «одной своей драматичностью, числом и знатностью своих участников не знало себе равных до возмущений, произведенных революционными социалистами в 1870-е г.».
Знаменитый русский философ-политолог, оказавшийся после революции в изгнании в Европе более чем на тридцать лет, И. А. Ильин (1883 – 1954) имел на этот счет свой взгляд. В книге, изданной же после развала Союза и объединившей статьи 1949 – 54 гг., он писал: «Вся история России есть борьба между центростремительным, созидающим тяготением и центробежным, разлагающим… Напряжения и успехи государственного духа… укрощали… порывы анархического инстинкта», но «буйный авантюризм» проявлял себя снова. Ильин также считал, что «та русская интеллигенция», которая «созревала» во второй половине XVIII века под влиянием Великой Французской революции, и заложила «политическую традицию» – «это направление было революционно-республиканское», «беспочвенная мечта строить Россию без Царя» (Ильин И. А. Наши задачи. Историческая судьба и будущее России – М., 1992, курсив автора)
Но именно бессилие власти в истории страны (вспомним С. М. Соловьева) приводило к «буйному авантюризму» «порывам анархического инстинкта». Весь ХVII век, по свидетельству Ю. М. Лотмана, «был «бунташным». Причем, не только в восстании Болотникова, но и в «многочисленных вооруженных» знаменитых бандах «гулящих людей», которые оставляли «опустошенные и разграбленные села, крестьянские избы, забитые трупами», наряду с бежавшими от закабаления холопами принимали участие и те же представители будущего главного сословия страны – «дворянин и крестьянин еще не сделались полярными фигурами».
Что же касается дворянского сословия, то во второй половине XVIII века и в последующем оно в подавляющем большинстве, даже при всем своем стремлении к образованию и культуре, инстинктивно сторонилось любого колебания основ государственности, тем более – существующего крепостного строя. «Царь – от Бога пристав», «близ царя – близ чести», – примерно так оценивало дворянское сословие все повороты судьбы на службе российского самодержавия, от него оно получало все личные привилегии, имения, звания и награды. Другое дело, идеи общей справедливости, издавна волновавшие русское воображение, пробуждавшие к жертвенному подвигу одного во имя всех как к отдельной черте национального менталитета (вспомним народную поговорку – «готов отдать последнюю рубаху»). Естественно, что к этому ближе всего и оказалась самая образованная часть страны.
С начала XIX века в русских светских салонах, во время вечеров, которые собирали, так сказать, «цвет» общества, были приняты «на десерт» разговоры на политические темы (вспомним «Войну и мир» Л. Н. Толстого!). Чтобы можно было щегольнуть своим мнением и хорошими манерами, создавались даже клубы, где любой их член, имеющий дворянское звание, мог проявить свою общественную значимость. Понятие «русский болтун» (так же, как и определение «отъявленный мошенник, плут») появилось именно там и едко высмеяно Грибоедовым в образе Репетилова:

У нас есть общество, и тайные собранья
По четвергам. Секретнейший союз…

В противовес этому звучит суровый голос Чацкого, который говорит вслух правду обо всем, что думает, в том обществе, которое презирает. Он и есть тот герой, что ближе всего к будущему портрету русского декабриста.
Примечательно, что создатель появившейся в России вскоре после восстания тайной полиции, шеф III отделения Бенкендорф, как и его заместитель Дубельт, в свое время тоже числились в декабристах. Вся лучшая часть дворянства, вернувшись из освобожденной Европы после Отечественной войны 1812 года, жила духом свободомыслия и освобождения крестьян от крепостного рабства. Но только «дети войны» (те, кому в 1812 году было 10 – 15 лет и кто станет в основном участниками восстания) впервые, как Чацкий, широко заговорили об этом вслух, а, по редкому жребию судьбы, оказавшись у исторической черты, не пожалели и собственной жизни. Бунт декабристов – это бунт высокой культуры и мечты о справедливости, образованности и открытости поведения в обществе, утвердившийся на почве Русского Возрождения и презиравший первобытный порядок самодержавной империи, притеснения и убогость российской жизни. Но все равно живая память дворянства об удивительно упрямом, но благородном качестве декабристов говорить только правду о своей стране – на светском рауте, балу, приеме и обеде, среди друзей и врагов – по-своему перекочует в 30-х – 40-х годах в философские кружки, литературные салоны Москвы и Петербурга.
Известный историк В. О. Ключевский (1841 – 1911), являвшийся живым свидетелем взлета и упадка дворянства в России и отличавшийся особым вниманием к состоянию духовной жизни общества, в статье «Грусть», опубликованной к 50-летию гибели М. Ю. Лермонтова в 1891 году, подробно разбирает все чувства и искания главного сословия страны. Выделим на наш взгляд самое главное: «Целые поколения образованных господ и госпож питались таким (не из «одних материальных благ», не из «одной бесцельной власти над ближним») миросозерцанием, жертвуя прямыми своими интересами и обязанностями усилиям воспитать в своей среде безукоризненные образцы тонкого вкуса и изысканного общежития. Эти поколения и создали… удивительную культуру сердца…» Нужно отметить, что представители дворянства, начавшие свою сознательную жизнь в 40-х – 50-х годах, шагнули намного дальше своих предшественников в своем духовном и особенно – в художественном развитии. Увлечение музыкой, театром, живописью, литературой и поэзией становится главной чертой жизни просвещенных дворянских семей. Причем, это были люди, не притязающие на утверждение себя в искусстве, а получавшие от него в повседневной реальности не только постоянное удовлетворение, но и утонченное, подлинно эстетическое удовольствие. Не эту ли высокую духовную воспитанность мы находим в душевных интонациях и утонченности чувств героев пьес А. П. Чехова «Три сестры» и «Дядя Ваня», не оно ли помогало выжить целым поколениям русской эмиграции в Европе, оказавшимся после революции по злому року судьбы за бортом России?
Только после развала Союза стал издаваться альманах Российского дворянства («Дворянское собрание», № 1. – М., 1994), где вице-предводитель нынешних потомков дворян С. А. Сапожников обнародовал любопытный факт из истории России:
«Многие стремились стать дворянами (дворянское звание давалось представителям других сословий только по достижении определенного чина на гражданской и воинской службе) и прилагали к этому немалые усилия. Поэтому численность дворянского сословия на протяжении XIX столетия неуклонно росла, хотя после 1861 года принадлежность к дворянству уже не давала никаких серьезных преимуществ и привилегий. В 1858 году в России было около 610 тысяч потомственных дворян, а в 1897 году 1 миллион 222 тысячи».
Возможно, что именно на этой почве и началось постепенное сближение наиболее образованной и занимавшей в обществе действительно важное место части разночинцев и быстро утрачивающего свои права и наследство и вынужденного заниматься тем же умственным общественно-полезным трудом дворянства. Но более всего сближали их преобразования во всех областях жизни после реформы 1861 года, которые в конечном итоге и создали, как назвал Ричард Пайпс, «широкий слой, состоявший из представителей всех сословий, для которых умственная работа являлась средством существования», то есть интеллигенцию, особенно заявившую о себе в России в завершающиеся десятилетия XIX и в начале XX веков.
Один из самых лучших ее представителей, попавших под гибельные жернова революции, и самых талантливых русских советских поэтов Осип Мандельштам (1891 – 1938) начинал свои первые стихи, написанные еще в юности, с утонченно-образной интонации («Невыразимая печаль // Открыла два огромных глаза, // Цветочная проснулась ваза // И выплеснула свой хрусталь»), а закончил в сталинских застенках с трагической нотой безысходности: «Мне на плечи кидается век-волкодав, // Но не волк я по крови своей…» Он же и очень быстро понял всю глубину трагедии русской духовности. Читая дневники, письма и стихи горячо любимого демократами певца гражданской народной скорби, поэта Семена Надсона (1862 – 1887), Мандельштам заметил во внеклассовой интеллигенции тягу к особой театральности, приведшей при общем революционном возбуждении и истерии к совсем нешуточным последствиям. Все в атмосфере гимнастических вечеров, «литературных праздников с гирляндами иносказательных роз» тех лет, напишет Осип Мандельштам в «Четвертой прозе», требовало «искупительной жертвы поколенья». «Сюда шел тот, кто хотел разделить судьбу поколенья вплоть до гибели, – высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом <…> Интеллигенция… предводимая светлыми личностями, в священном уродстве не разбирающими пути, определенно поворотила к самосожженью. Как высокие просмоленные факелы, горели всенародно народовольцы с Софьей Перовской и Анреем Желябовым, а эти все, вся провинциальная Россия и «учащаяся молодежь», сочувственно тлели, – не должно было остаться ни одного зеленого листика».
Великий мастер прозы, поэт, первый литературный российский нобелевский лауреат Иван Алексеевич Бунин (1870 – 1953), проживший чуть ли не половину жизни в эмиграции, в своем почти автобиографическом романе «Жизнь Арсеньева. Юность» устами героя задаст вопрос, мучивший много лет не только его самого: «И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок?»
Как совершенно справедливо заметил очень редко вспоминаемый ныне, уже упоминавшийся нами выдающийся философ-богослов С. Н. Булгаков в том самом сборнике статей «Вехи», посвященном русской интеллигенции, «чувства «кающегося дворянина» или «внеклассового интеллигента» по своему историческому происхождению тоже имеют некоторый социальный привкус барства» (курсив наш). Говоря на примере Белинского, Герцена, Станкевича, Огарева о «необычной экзальтации», «восторженности и чувствительности» современников той поры, языковед и литератор Д. Н. Овсянико-Куликовский (1853 – 1920) впервые подметил и отдельно выделил даже «умственный сентиментализм» как вид, так сказать, «головной чувствительности» людей 30-х годов». «Бывают поколения, которые на впечатления жизни, на новые идеи, на возбуждения религиозного или нравственного порядка отвечают страстью, энтузиазмом, экстазом и слезами» (Овсянико-Куликовский Д. Н. История русской интеллигенции. Итоги русской художественной литературы XIX века. Часть I. – М.,1907. С. 54).
Ложно понятое образованным дворянским обществом чувство долга в служении народу, утверждения всеобщей справедливости и привели к драме, последствия которой в нравственном и художественном облике русской культуры мы не можем до сих пор до конца осознать и исправить. И особенно это касается еще не восстановленных несметных богатств из сокровищницы литературы, философской и общественной мысли, морально-воспитательного и религиозного наследия, дворянского и народного быта, традиций, праздников и обрядов, многозначности и метафоричности фольклора и языка и т. д. и т.п. – все, что хранит в себе еще до конца не открытый нами XIX век.
Нельзя вычеркнуть и вклад в исторический процесс просвещения, приобретения знаний, воспитания культуры и нравственности в России той части интеллигенции, которую составляли выходцы из духовенства и лучшие его представители. В своих воспоминаниях поэт А. А. Фет (1820 – 1892) замечал: «Во времена моего детства Россия, не забывшая векового прошлого, знала один источник наук и грамотности – духовенство; и желающие зажечь свой светильник вынуждены были обращаться туда же». Русская церковь волей судьбы более чем на девять веков второго тысячелетия была тем проводником, через который могли проявляться в жизни «не только религиозные, но также чисто умственные, нравственные и эстетические потребности народа» (Михалевич Вл. Исторические этюды русской жизни. Т. 2. – СПб., 1882).
Любопытно, что в начале XIX века многими известными педагогами, преподававшими в гимназиях, других знаменитых учебных заведениях были представители семей священнослужителей. На протяжении двадцати лет ректором Петербургского университета был известный литератор, друг Пушкина, П. А. Плетнев, получивший начальное образование в духовной семинарии. Лучшие педагогами Царскосельского лицея, взлелеявшими высочайшее духовное самосознание и талант великого поэта и также начинавшими с семинаристского обучения, были В. Ф. Малиновский, А. П. Куницын, А. И. Галич.
Но уже к концу 30-х годов положение в корне изменилось. Побывавший в России в 1839 году французский путешественник в своей книге писал: «Я не упомянул одного класса, представителей которого нельзя причислить ни к знати, ни к простому народу: это – сыновья священников. Из них преимущественно набирается армия чиновников – эта сущая язва России. Эти господа образуют нечто вроде дворянства второго сорта, дворянства, чрезвычайно враждебного настоящей знати, проникнутого антиаристократическим духом и вместе с тем угнетающего крепостных. Я уверен, что этот элемент начнет грядущую революцию в России» (Маркиз Астольф де Кюстин. Николаевская Россия. La Russie en 1839. – М., 1990; курсив наш). Действительно, уже к концу 30-х годов XIX века не было более жестокой, мстительной и отрицающей существующий порядок силы, чем сыновья попов, обучавшиеся в духовных семинариях, или попросту «бурсе». «Бурсацкая наука и нравственность были до того аморальны, что без жестокостей они не могли быть поддерживаемы в бурсе», – писал Н. Г. Помяловский в своих знаменитых «Очерках бурсы», опубликованных в 1863 году (то есть спустя еще 24 года!). Целая система телесных наказаний, постоянно поддерживаемая самими учениками и их наставниками, как главный стержень жизни и обучения в этом заведении действительно воспитывала лишь крайнюю неприязнь и непримиримость к жизни. Воспитанники духовного образования на протяжении четырех десятилетий, пройдя через бурсу и академию, где палочная дисциплина порождала особый дух цинизма в отношении к жизни, становились не только критически настроенными атеистами, но и несли в себе агрессивную и разрушительную силу воздействия нигилизма на жизнь всего общества. Они откровенно игнорировали общепринятые нормы и приличия, нравственные самоограничения и запреты ради удовлетворения личных амбиций и желаний, не задумываясь, тут же перешагивали во имя собственной выгоды через любые обстоятельства, принципы и людей.
Этот общий нравственный беспредел и вседозволенность отразились и на внутреннем облике новых вождей. В частности, Н. Г. Чернышевский с нескрываемым самолюбованием и даже с некоторой долей цинизма так вполне откровенно делился отношением к жизни со своим соратником Н. А. Добролюбовым в письме от 11 августа 1858 года:
«Если бы я хотел вам исповедоваться, я рассказал бы Вам о себе подвиги более гнусные, нежели все то, что вы рассказываете о себе. Поверьте мне на слово, – или прочтите «Confessions» Руссо (знаменитая «Исповедь» французского просветителя), там рассказывается многое из моей жизни, но далеко не всё. А все-таки, повторяю, я человек хороший (об этом он заявил еще в начале письма), – а Вы лучше меня, в этом я убежден как 2 х 2 = 4. Черт с ними, с подлостями, – мы не можем быть, подобно мифическим существам наших Четь-Миней («Четьи-Минеи» – в данном случае книги с жизнеописанием святых), без слабостей. А все-таки, мы очень хорошие люди. Будем принимать себя такими, как мы есть, – поверьте, мы все-таки лучше 99 из ста людей. О чем же горевать? «Зацепил – поволок, сорвалось – не спрашивай», по пословице, иначе сказать: мы всегда с вами хотим поступать хорошо – удалось поступить хорошо в самом деле – ну, благодари себя за это; не удалось – я утешаюсь тем, что в сущности хотел хорошего, – вышла гадость, ну, черт с нею, я не хочу и помнить о ней».
Сегодня воспринимается уже как анекдот пример Ю. М. Лотмана о том, что Николай I в 1836 году поставил во главе русской церкви, обер-прокурором святейшего Синода, генерала от кавалерии графа Н. А. Протасова, «и тот без года двадцать лет исполнял эту должность, с успехом (не забудьте об иронии!) приблизив духовные семинарии по характеру обучения к военным училищам». Задумайтесь: в определенной мере это и ему мы должны быть «благодарны» за появление крайне ограниченных и лишенных высокой культуры знаний семинаристов, которые возглавляли русскую революционно-демократическую критику в России с начала шестидесятых годов и почти до конца ХIХ века. «Только средневековая схоластика, при встрече с самой грубой средою, могла породить такое отталкивающее явление», – писал А. Милюков, автор известных книг «Очерки русской поэзии» (1864), «Отголоски на литературные и общественные события. Критические очерки» (1875). В последнюю он включил удивительную статью о том, как вся бурса с ее невежественными пороками и жестокостью по воле случая вдруг полностью перекочевала в русскую литературу. Он напомнил в ней о том, как бесцеремонно расправлялись бывшие бурсаки в журналах с дворянской культурой и литературой, как ими выкорчевывалась благодарная память даже о Пушкине, любовь к поэзии, искусству. Это они при полном отсутствии дарований и способностей буквально оккупировали журнальную критику, «вызвали к такому бесплодному труду десятки бездарностей», «отличительная черта» которых, по мнению автора, – «отсутствие вкуса и литературного такта» вообще. «Лупки, швычки и волосянки (физические наказания) живьем переносились из бурсы в критику и полемику и вызвали то печальное явление, что публика начала отворачиваться от журналов и считать неприличным подписываться на них».
.Но тем не менее в своих «Очерках бурсы», обличающих жестокие нечеловеческие нравы обучения в семинариях, талантливый и честный писатель Н. Г. Помяловский решительно отделял от лицемерной, карьеристкой, недостойной части священников, служителей веры, которые повседневно и добросовестно несли в народ высокие идеалы духовности, культуры и нравственности и способствовали развитию в обществе просвещенной, действительно необходимой для образования народа интеллигенции.
Парадоксально, что в самый расцвет революционно-демократического движения в 60-е – 70-е годы ХIХ века в России строительство православных храмов достигло своего апогея и должно было бы составлять вместе со всеми уже существовавшими более чем один десяток тысяч, но кто и когда их считал на Руси? По свидетельству Вл. Михалевича, в 1882 году, только «во владении монастырей» находилась территория почти в десять тысяч квадратных километров. «Постройки и здания всех русских 520 монастырей составили бы в совокупности значительный город, на пространстве 24 квадр. версты, опоясанный несколько раз каменной оградой в 300 – 400 верст длиною и сосредотачивающий в себе одних церквей более 2000. Сокровища монастырских ризниц и храмов в драгоценных металлах и камнях, а также в одежде и различных предметах церковного благолепия (а именно их оптом распродавала за границу в 20-е – 30-е годы XX века советская власть), громадны и неисчислимы». До самой революции старая Москва называлась «богомольной» из-за огромного количества церквей.
Любопытно, что среди замечательных изречений, которые записывал себе в тетрадь совсем молодой будущий революционный демократ Н. А. Добролюбов, есть следующие: «Вера есть живое, внутреннее убеждение в истинах христианских», «Богопознание есть основанное на откровении познание Бога». Да и сам Белинский горячо и восторженно наставлял читателей в одной из своих рецензий: «Основание христианского учения есть любовь, или то живое трепетное проникновение в вечные истины бытия, как явления(е) духа божия, которое наполняют душу человека неизреченным, бесконечным блаженством <…> Да, только тот постигал и чувствовал в себе откровение вечных тайн бытия, только тот вкусил от бессмертного хлеба божественной истины, – кто отрекался от самого себя, от своих личных интересов, кто погружался в сущность божества до уничтожения своей личности и свою личность, как жертву, добровольно приносил богу… А благодать дается только тому, кто, смирив порывы буйного рассудка и с корнем вырвав из сердца своего семена гордости и самообольщения, бил себя в грудь и повторял с мытарем (здесь в смысле: с крайним отречением, страданием, ср. употребляемое и ныне «мытарить душу»): «Грешен, господи, отпусти мне грехи мои!» Да, только тот прозреет и просветлеет и возблаженствует в трепетном сознании истины всех истин, кто, распростертый перед крестом, в таинственный час полуночи, молясь, плача и рыдая, взывал к невидимому свидетелю наших тайных помышлений: «Верую господи, помози моему неверию!».. И тогда кончится брань духа с плотию, кончится борьба истины со страстями, просветлеет страдальческое лицо избранника кротким светом тихой и безмятежной радости…»( И далее – еще две страницы в таком же возвышенно-эмоциональном тоне. Белинский В.Г. Полное собрание сочинений в 13-ти томах. – М. – Л., 1953 – 1959. Том III. М., 1953, С. 77 – 80). Как это не покажется странным, но уже через восемь лет он станет глумливо издеваться над почтительным отношением к вере боготворимого им ранее Гоголя в письме к нему в июле 1847 года. Хотя в самые разные годы до этого критик-демократ неоднократно с особой торжественностью рассуждал о достоинствах христианской веры.
Что же переменилось в русском сознании, а особенно в сознании революционных демократов, всей русской интеллигенции, чтобы в общем-то за самый короткий период времени вдруг стало модно с таким нигилизмом и напускным упрямством отрицать русскую веру? Сегодня, назрела обстоятельная необходимость с должным вниманием заново обратиться к огромной, уже почти забытой ныне, области духовного знания, к очень важной и неотъемлемой стороне быта общества ХIХ века, которая у нас, к сожалению, до сих пор всё так же выпадает из разговора о русской культуре и интеллигенции.
Удивительно, как хлестко и насмешливо, судя по пословице «От бога отказаться – к сатане пристать», оценивал народ отношение к атеизму. От того и не воспринял деревенский люд переодетых в крестьянскую одежду народников, объявивших хождение в массы, что среди прочих непонятных вещей, которые они говорили сельским жителям, было и утверждение, что бога нет. Когда во второй половине ХIХ века, с проникновением идей материализма и социализма, революционно-демократическая критика заговорила о вреде религии, начала вести атеистическую пропаганду, то на защиту русской веры уже после Гоголя поднялись, сами того не осознавая, великие писатели Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой. А позже родилось целое поколение знаменитых религиозных философов: В. С. Соловьев, Н. А. Бердяев (его мы уже упоминали), Е. Н. Трубецкой и С. Л. Франк (создавшие уже после революции независимо друг от друга два фундаментальных религиозных исследования под одним названием – «Смысл жизни», 1918 и 1926 гг.), С. Н. Трубецкой, тот же С. Н. Булгаков, Л. П. Карсавин, П. А. Флоренский. Часто на эту теме писали В. В. Розанов, Н. О. Лосский и И.А.Ильин.
Причем все они сходились в одном: обращение к вере невозможно без нравственного перерождения человека, высокого духовного понимания смысла жизни. По мнению Е. Н. Трубецкого, «если есть смысл жизни, то он должен быть силою, все побеждающею» (курсив автора), а по убеждению Франка, он обязан «мыслиться во всяком случае как некое вечное начало» (тоже авторский курсив), словом, составлять все то, «что служит единой, неизменной, абсолютно прочной основой его (человека) бытия». Но ведь именно эту задачу, обращаясь к нравственным поискам в жизни, всегда пыталась разрешить великая русская литература.
Обличительная революционно-демократическая критика, начиная с шестидесятых годов XIX века, делала все, чтобы исключить из общественного сознания исконные духовные ценности, высокие художественные и эстетические идеалы искусства, подменяя их самыми примитивными лозунгами и требованиями на злобу дня. Даже очень искушенного в политике современного читателя, революционно-демократическая эпоха, о которой мы говорим сегодня, не может не удивить подчас очень уж прямолинейной ожесточенностью, отрицанием здравого смысла и той грустной анекдотичностью ситуаций, с чем, обращаясь к тем событиям, приходится сталкиваться почти на каждом шагу. Это можно легко подтвердить и на примере одного из последних советских изданий, где впервые рассказывается о крайне грубом и нетерпимом отношении Н. Г. Чернышевского и Н. А. Добролюбова к лучшим дворянским писателям и поэтам России (Лебедев Ю. В. Тургенев. – М., 1990. С. 372 – 426).
Революционным демократам, использовавшим в качестве главного средства для всеобщего раздражения и насмешек публики стихи лирического поэта Фета, нужно было как-то объяснить читателям, почему именно в это время от них отвернулись самые образованные и талантливые представители русской литературы. Любопытно утверждение биографа советских времен Б.Я. Бухштаба о «глумливом, оскорбительном тоне» подметной статьи, сфабрикованной Добролюбовым против Фета с целью заставить последнего уйти из «Современника». Почти таким же некорректным способом редакция в лице демократов вынудила отказаться от сотрудничества с журналом и И. С. Тургенева, стоявшего у истоков его возрождения, а также Л. Н. Толстого и других известных писателей и критиков. Тем не менее на страницах «Современника» все это получило почти благородное объяснение: «Сожалея об утрате их сотрудничества, редакция однако же не хотела, в надежде на будущие прекрасные труды их, пожертвовать основными идеями издания…»
Заявившее о себе в лице двух новых лидеров революционное движение, приведшее уже к концу 70-х годов XIX века к небывалой волне террора в истории России, развязанного народовольцами, решительно и безоговорочно выступило против дворянства как господствующего класса, его нравственности, взглядов, воспитания и культуры. Оно превратило дворян в главного политического противника в обществе (об этом и говорится в упоминавшейся выше книге, из которой мы приведем ниже некоторые извлечения), а в связи с переменами, вызванными реформой 1861 года, определило как бесполезное и отмирающее сословие.
Н. Г. Чернышевский вообще заявлял, что дворяне представляли собой «дармоедов, трутней, тунеядцев, которые любили стонать о несчастном положении, но притом спокойно есть да пить», что это были «праздные, пустые аристократы, жившие покойно и хорошо». А Н. А. Добролюбов откровенно называл их виновниками крепостничества – «да, все эти поколения, прожившие жизнь даром, на счет других, – все они должны были бы почувствовать стыд, горький стыд, при виде самоотверженного, бескорыстного труда своих крестьян». Естественно, что оба демократа сразу заняли и крайне скептическую позицию по отношению к дворянским писателям. Первый из них, как известно, однажды грубо прервал затеянное Тургеневым обсуждение драмы Л. А. Мея «Псковитянка» своим приговором: «Иван Сергеевич, это скучная и совершенно бездарная вещь, печатать ее в «Современнике» не стоит!» Второй с первых же своих статей твердил, что литература «служит лишь выражением стремлений и понятий образованного меньшинства и доступна только меньшинству». Но это и было действительно так: часть по-настоящему образованных людей в России по сравнению с общей безграмотной и невежественной массой была на самом деле непостижимо мала, и об этом мы еще будем говорить впереди. Добролюбов снисходительно поучал лучших писателей России – «мы пишем для узкого кружка, и взгляд наш узок, стремления мелки», называл их вначале «почтенными и умными фразерами», а затем просто «господами умниками», а уж после и совсем – «пустозвонными фразерами».
Выступая против возвышенных устремлений героев дворянских писателей, высоких эстетических запросов поэзии Фета и других поэтов, они заявляли в сатирическом отделе «Свисток» первого номера «Современника» за 1859 год: «Итак, наша задача состоит в том, чтобы отвечать коротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и литературе», чем вызвали особое возмущение у первого нелегального русского революционера-дворянина А. И. Герцена. Он же при очередной встрече и беседе с Тургеневым с возмущением говорил «о нетерпимом отношении Чернышевского и Добролюбова к людям сороковых годов, к русскому либеральному движению», к которым принадлежали и сами собеседники. Демократов явно не устраивали все действия либералов, они называли их «образцовой умеренностью и аккуратностью» и уже были готовы звать Русь к топору. И хотя Герцен разделял с Чернышевским и Добролюбовым веру в социалистический характер крестьянской революции, но и он считал, что в 1859 году (!) русский мужик к революции никак не был готов и призывать его к бунту было опрометчиво и преждевременно.
Но с особенно большим пренебрежением и насмешкой относились Чернышевский и Добролюбов к воспитанному уже тогда в дворянстве очень высокому художественному вкусу и пониманию прекрасного, любви не только к литературе, но и к музыке, искусству, демократы полностью отрицали необходимость последних в жизни современного общества, надолго обратив тем самым своих лучших и преданных последователей в неучей и невежд. Этим они не могли не вызвать особого возмущения у И. С. Тургенева, который называл их «семинарскими публицистами-отрицателями (то есть невежественными бурсаками, вышедшими из духовных семинарий), не признающими эстетических потребностей жизни», с высокомерием относившимися ко всему культурному слою русского общества. Еще более оскорбила знаменитого писателя рецензия Добролюбова на седьмой дополнительный том «Собраний сочинений Пушкина». В ней рецензент высокомерно приписывал великому поэту все смертные грехи сразу: «недостаток серьезного образования (это Добролюбову-то со своими знаниями было судить об этом?), легкомысленность воззрений», «весьма поверхностный и пристрастный» взгляд на жизнь, «генеалогические предрассудки», «слабость характера», «чрезмерное уважение к штыку», «подчинение рутине», «барабанный патриотизм», «служение чистому искусству». Уже после Добролюбова стали беззастенчиво ерничать над великим поэтом Д. И. Писарев и Д. Д. Минаев.
Но удивительно другое: решительного, всеобщего, активного противодействия со стороны общества революционной пропаганде не было, наоборот: по воле судьбы сложился исторический нонсенс: у революционных демократов вообще не оказалось грозной противодействующей силы. Хотя в 60-е годы у них были серьезные оппоненты и противники в печати, о которых, кстати, сегодня совсем забыли. Это очень талантливый и почти неизвестный ныне поэт-сатирик и пародист Николай Щербина, прославившийся своими «озлобленными выпадами против Чернышевского в «Сатирической летописи» начала шестидесятых годов» (Щербина Н. Альбом ипохондрика. Эпиграммы и сатиры. – Л., 1929. С. 13). Это и совершенно не оцененный еще по достоинству писатель Алексей Писемский со своим романом «Взбаламученное море», («Русский вестник», март – август 1863 года; отдельной книгой до сих пор не издавался), резко отрицательно оценивавшим революционную смуту, затеянную демократами в начале 60-х годов. По мнению известного критика П. В. Анненкова (см. его «Литературные воспоминания». – М., 1989), это был «первый опыт полемического (курсив автора) романа, нашедший потом множество подражателей». Речь идет о целом ряде несправедливо забытых сегодня имен писателей, также выступавших против нигилистов и демократов: В. Клюшников, «Марево», 1864; В. Авенариус, «Бродящие силы», 1865 и «Поветрие», 1867; Н. Лесков, «На ножах», 1870 – 1871; Вс. Крестовский, «Кровавый пуф» (дилогия), 1869 и 1874; Б. Маркевич, «Марина из Алого Рога», 1873 и «Перелом», 1880 – 1881; В. Мещерский, «Тайны современного Петербурга», 1876 – 1877; В. Авсеенко, «Злой дух», 1881 – 1883; К. Орловский, «Вне колеи», 1882 и т.д.
Нигде сегодня не говорится и о другом: именно в 60-е годы, после ухода из литературы Чернышевского и Добролюбова, самыми злыми оппонентами и врагами революционных демократов (М. Е. Салтыков-Щедрина, М. А. Антоновича, Г. З. Елисеева) стали… те же демократы (критики Д. И. Писарев и В. А. Зайцев). В 1863 – 1864 годах журнал «Современник» с одной стороны и журнал «Русское слово» с другой, стоявшие на одних и тех же демократических позициях, буквально «сцепились» между собой, очень резко и долго, в совсем не учтивых тонах выясняя отношения на потеху публике. Причем, предпочтительнее – более сдержаннее, аргументированнее и литературно талантливее – в этом споре выглядел получивший хорошее дворянское воспитание и образование Д. И Писарев.
Много беспокойств и возмущений в 60-х – 70-х годах вызывал у демократов направленными против них стихотворениями, сатирическими памфлетами и балладами поэт Алексей Константинович Толстой. Известно, что его «Поток-богатырь» и «Баллада с тенденцией» (ныне указывается как «Порой веселой мая…»), опубликованные в 1871 году, особенно возмутили Салтыкова-Щедрина, так как высмеивали все пороки в жизни общества, появившиеся за почти пятнадцать лет революционно-демократических призывов и лозунгов. В «Балладе с тенденцией» поэт словно предугадал судьбу демократа М. А. Антоновича, а также публициста Ю. Г. Жуковского, которые, перейдя на государственную службу ради получения дворянского звания и генеральской штатской должности (действительного статского советника), быстро отказались от своих убеждений (Толстой А. К. Стихотворения и поэмы. – Л., 1984. Т 1. С. 564).
Но была и молчаливо не согласившаяся с революционными демократами часть общества, которая, несмотря на волну шумных преобразований в общественном сознании, совсем не обрадовалась новым прогрессивным веяниям. Мало того, она упрямо считала, что жестокая агрессивность и однобокость лозунгов вождей демократии, их непримиримость и «кровожадность» в утверждении новых идеалов ведут только к разрушению всех лучших нравственных, общественных и духовных традиций тогдашней России. Только сегодня выясняется, какой огромный вред обществу нанес своим почти положительным изображением образа Базарова тургеневский роман «Отцы и дети». Автор явно заигрывал с демократами, хотя при этом его никак нельзя обвинить в «неискренности» своих побуждений: он, либерал-западник, мечтал соединить, как оказалось, несоединимое: старую дворянскую Россию и жаждущих ее уничтожения непримиримых разрушителей. Появившийся через год на самом пике революционных волнений уже упоминавшийся роман Алексея Писемского «Взбаламученное море» рисует существовавшую тогда на самом деле довольно мрачную картину действительности: поджоги и пожары в Петербурге, беспокойство, страх и запуганность в обществе, невежественность, безнравственность и даже уголовное прошлое личностей, пришедших на службу демократам.
Это единение с новыми вождями стихийной, необразованной, готовой для обретения положения и власти в обществе на любые противоправные и аморальные действия массы мелких дворян, чиновников, городских обывателей и почти криминальных элементов становится в России особенностью всего революционно-демократического движения. Знаменитый литературный историк Нестор Котляревский в своих книгах «Литературные направления Александровской эпохи» (СПб., 1907), «Наше недавнее прошлое в истолковании художников слова» (Пг., 1918) писал о тогдашней «умственной и общественной жизни», указывая, с одной стороны, на «круг довольно ограниченный» высокообразованных дворян и с другой – на «огромную темную и полутемную массу и… интеллигентное общество с поверхностным показным лоском образования». Эта последняя часть и примкнула, как совсем нетрудно заключить, к пришедшим лидерам ради личной выгоды и амбиций, находясь в своем развитии на крайне низком уровне осознания и критического осмысления происходящего. Характерный пример всеобщего духа невежества и полуграмотности, который пронизывал Россию тех времен снизу доверху, мы находим в собрании сочинений философа начала ХХ века С. Н. Трубецкого, где он упоминает о такой письменной резолюции «одного из деятелей дореформенной эпохи генерала Сухозанета»: «Сумлеваюсь, штоп кюлю успел оболванить», что на грамотном литературном языке для нас, вероятно, должно означать «Сомневаюсь, чтобы к июлю успел набрать рекрутов» (Трубецкой С. Н. Собрание сочинений в 2-х томах. Т.I. Публицистические статьи. – М., 1907. С. 51).
Обратимся к истинному русскому интеллигенту, добросовестному свидетелю эпохи, который глубоко прочувствовал все перемены в русской жизни, происходившие на протяжении почти шестидесяти лет XIX века. Благодаря счастливой путеводной звезде, долготерпению и таланту Александр Васильевич Никитенко (1804 – 1877) «шагнул» в течение своей жизни из крепостного в академики Петербургской академии наук. Но только после его смерти, уже в конце века, был опубликован его дневник «Моя повесть о самом себе и о том, «чему свидетель в жизни был». Оставаясь очень сдержанным в политических оценках, автор был решительным противником революционного насилия, очень метко и глубоко характеризовал отрицательный и вредный пафос демократических призывов и в то же время ярко и образно представлял первопричины низких, морально неустойчивых устремлений людей, «болезней» и недостатков общественного сознания России. Причем свои, можно сказать, почти пророческие выводы насчет революционно-демократических лидеров он сделал в самый разгар событий – в 1858 – 1860 годы, и мы лишь , предлагая отрывки из дневника, предоставляем возможность сделать читателю собственные выводы.
«Нынешние крайние либералы со своим повальным отрицанием и деспотизмом просто страшны. Они, в сущности, те же деспоты, только навыворот: в них тот же эгоизм и та же нетерпимость, как и в ультра-консерваторах. На самом деле, какой свободы являются они поборниками? Поверьте им на слово и возымейте в вашу очередь желание быть свободными. Начните со свободы самой великой, самой законной, самой вожделенной для человека, без которой всякая другая не имеет смысла – со свободы мнений. Посмотрите, какой ужас из этого произойдет, как они на вас накинутся за малейшее разногласие, какой анафеме предадут, доказывая, что вся свобода в безусловном и слепом повиновении им и их доктрине. Благодарю за такую свободу!.. Насильно навязываемое благо не есть благо. Самая ужасная и несносная тирания та, которая посягает на нашу сокровенную мысль, на святыню ваших верований. проститутки По либеральному кодексу нынешних крайних либералов, надо быть с ними заодно до того, что у вас, наконец, не останется [ничего] своего – ни мысли, ни чувства за душой. Нет! Свободу создает сама сила вещей, а не чей-нибудь произвол: основанная на увлечении, она шатка, ненадежна. Только та свобода и прочна, и богата благими последствиями, которую выработала история, которой никто не навязывал людям, которая явилась не в виде отвлеченной доктрины, а как плод действительного кровного труда, а не искусственного возбуждения».
«Говорят, Герцен в 25-м номере «Колокола» разражается ругательствами на разных лиц, не исключая и очень высокопоставленных. Право же, это не умно. Герцен в этом случае действует не как человек, желающий споспешествовать благой цели и избирающий лучшие для того средства, а как фанатик... Жаль, он мог бы быть очень полезен. Теперь же, благодаря его излишествам, к нему начинают быть равнодушными те, которые его боялись, и перестают уважать те, которые считали его одним из полезнейших наших общественных деятелей, так что он может мало-помалу совсем утратить свое влияние в России».
«Я вышел из рядов народа. Я плебей с головы до ног, но я не допускаю мысли, что хорошо дать народу власть… Народ должен быть управляем, а не управлять. Но он должен иметь право предъявлять свои нужды, указывая правительству на пороки и злоупотребления тех лиц, которые поставлены для охранения и исполнения законов. Но изобретать меры и постановлять решения (курсив автора) он не должен: ему для этого не достает ни времени, ни просвещения».
«Мне известно, как и всякому, что блага покупаются жертвами, что без кризисов нельзя обойтись в переходах общества от одного порядка вещей к другому. Но ускорять или возбуждать насильственно эти кризисы – не мое дело. Напротив, я полагаю, что честный человек обязан смягчить их и содействовать тому, чтобы новый порядок вещей состоялся сколь возможно с меньшими пожертвованиями. Если история ничего даром не дает, то надобно, по крайней мере, заплатить за добро, которое она обещает или дает, сколь возможно дешевле. Мотать идеями насчет человеческой крови и мира общественного есть великое преступление».
«У наших писателей, при начале нынешнего царствования (Александра II), не доставало такта, чтобы воспользоваться дарованною печати большей долею свободы. Они много могли бы сделать для упрочения некоторых начал в обществе и для склонения правительства к разным либеральным мерам. Но они ударились в крайности и испортили дело… Такие господа, как Чернышевский, Бов (так подписывался под статьями Добролюбов) и прочие, вообразили себе, что они могут взять силой право, на которое они еще не приобрели права. Они взяли на себя задачу несвоевременную и непосильную и вместо того, чтобы двигать дело вперед, только тормозили его. Считая себя передовыми людьми, руководителями общественного мнения, они действовали как зажигатели, как демагоги, чем и доказали свою незрелость и неспособность управлять общественным движением».
Современное наполнение слова «тенденция» никак не отражает того воинственного духа идеологической агрессии, который внесли в русскую жизнь Добролюбов и Чернышевский своим крайне упрощенным выводом, что литература не может не быть служительницей того или иного направления идей, Писарев – призывом к ее практической пользе, а вместе – своей жесткой политической декларативностью и лозунгами. От суда революционно-демократической критики, ее неприязни ко всему, что было против нее, выше ее понимания, сознания, а подчас и просто уровня образованности и культуры, отбиться ее противникам, как отмечают современники, при самой железной логике убеждения было просто невозможно. Сейчас, когда многие политические акценты в современном мире начинают обретать общечеловеческий характер, трудно даже представить, в каком крайнем и загнанном положении находились любые оппоненты. Со временем общественное осуждение и травля их превращались в упрямую традицию преследования инакомыслия. Начиная с Александра II, даже цари в России стали остерегаться демократического общественного мнения.
Только в самом конце XIX века русское общество наконец-то очнется от массового гипноза призывов демократов к общественной борьбе и гражданственности в литературе.
Первым из критиков, кто принялся за переоценку литературных статей революционных демократов, станет очень самобытный мыслитель и писатель В. В. Розанов. В статье «Три момента в развитии русской критики», опубликованной в 1892 году, он сделал первый существенный вывод: «С возникновением критики Добролюбова (Чернышевского он здесь как-то не упоминает) произошло раздвоение нашей литературы: все слабое и количественно обильное подчинилось ей, все сильное отделилось и пошло самостоятельным путем». Продолжение этой переоценки мы находим в статье П. Е. Афанасьева «Уроки эстетики. Памяти А. А. Фета» («Русское обозрение», 1893, № 2), где автор, поддерживая Розанова, говорит о «критике, созданной Чернышевским, Писаревым и Добролюбовым» как об «учительствующей», «утилитарно-рассудочной», «оказавшейся по плечу только бездарностям», не давшей «за все тридцать лет своего, почти безраздельного, господства ни единого гениального произведения и имени», состоявшей из «людей, сильных только программами да тенденциями разных «гражданских» интересов, но ничего художественно не творящих…» Но самое страшное – эта критика полностью лишала искусство свободы творчества, то есть «бралась учить художника, как и что творить, а публику – как и чем ей эстетически наслаждаться».
Символист Андрей Белый скажет об ошибках этих минувших десятилетий, которые были «заштампованы прохожею визою поколения семидесятников и восьмидесятников, они не учли Фета, Тютчева, Баратынского; мы их открывали в пику отцам». Он же выскажет другую важную мысль, с которой были солидарны все русские символисты, выступая за полную свободу творчества: «…Слова о поэтической свободе мы допускаем, а любой стихотворный отрывок, где осуществлена эта свобода творчества, например, у Фета, мы боимся признать» (курсив автора). Об этом же будут говорить в своих публичных лекциях, выступлениях и статьях, называя Фета своим учителем, Константин Бальмонт, Дмитрий Мережковский, Валерий Брюсов и особенно чтивший поэта Александр Блок.
И все же: одно дело – литературный диктат и агрессивность отношения к окружающим, совсем другое – те выдвинутые этими людьми общественно-политические и революционные лозунги, которые привели за полтора столетия к жертвам на алтарь Отечества многих и многих миллионов россиян. Как справедливо отмечал А. В. Никитенко, авторы этих лозунгов должны «принять на себя ответственность за последствия», ведь ( повторим и выделим курсивом) «мотать идеями насчет человеческой крови и мира общественного есть великое преступление». А делать это, как подтверждается теперь, в стране действительно варварской и непросвещенной, эволюционно, общественно и экономически не созревшей для этого – преступление во сто крат большее. Неслучайно на протяжении вот уже полутора веков лучших представителей русской культуры по-прежнему волнует все тот же трагический вопрос – а правомерны ли были такие жестокие и неисчислимые жертвы? И какой конкретно исторический урок, мы, наконец-то, должны извлечь из всего этого?
Современный читатель, живущий в первое десятилетие XXI века, ознаменовавшееся новым усилением терроризма, даже не может вообразить себе сегодня, что в царской России в конце 70-х – начале 80-х годов XIX века прокатилась самая жестокая волна революционного террора, об истинных масштабах которого, конечно же, очень мало знают ныне русские и зарубежные историки. Как сообщает Большая Советская Энциклопедия в исторической справке «Народная воля» (БСЭ, Т. 17. – М., 1974. С. 225), только в 1879 – 1883 годах прошло свыше 70 политических народовольческих процессов, по которым привлекалось около 2 тысяч человек, обвиненных в терроризме. Это – не считая многочисленных решений военно-окружных судов, выносивших приговоры на территории России с августа 1878 года по террору всех других революционных организаций и кружков, а также по вооруженному сопротивлению при арестах множества лиц с определениями: «смертная казнь», «каторга», «ссылка в Сибирь».
Приведем здесь мнение известного большевика и автора первых советских книг по истории революционного движения в России М. Н. Покровского (1868 – 1932), состоявшего в 1909 – 1911 годах в троцкистской социал-демократической фракции, от которой он избирался депутатом третьей Государственной Думы. В своей книге «Очерки русского революционного движения XIX – XX вв.» («Лекции, читанные на курсах секретарей уездных комитетов РКП (б) зимой 1923 – 1924 гг.». – М., 1924) он критически и почти насмешливо обошелся со всей историей революционной демократии до марксизма в России. За это и получил в БСЭ определение, что «допускал упрощенчество и социологическое вульгаризаторство, а также национальный нигилизм». Он считал: Чернышевский «держался довольно наивной точки зрения, воображая, что образованные классы, т. е. интеллигенция, имеют какую-то самостоятельную силу и значение и что их движение может добиться известных политических результатов» (они лишь пригодны «вырабатывать идеологию, создавать организацию»). Он называл первого демократа «родоначальником меньшевистской тактики», «революционером только теоретически» (кстати, к меньшевикам он относил Герцена и Бакунина). Покровский практически не видел ничего ценного в стихийных революционных действиях демократов 60-х годов (их деятельность также высмеивали и меньшевики), за исключением «плана назначенной революции», а рождение революционного террора народовольцев объяснял еще курьезнее – «появлением нитроглицерина, динамита, пироксилина». Их можно было «приготовить дома, кустарными способами», а получался в итоге «страшно разрушительный эффект» любого насилия, что на вождя «Народной воли» Желябова «производило прямо чарующее впечатление». Покровский очень грубо высмеял все хождения народников в крестьянство с начала 70-х годов, считая также, что они, по сути, были брошены там на произвол судьбы (в рассказе Глеба Успенского «Выпрямила» об интеллигенте-нигилисте, отправившемся просвещать народ, буквально воплем отчаяния звучит постоянное повторение одних и тех же деталей о «промерзшей избенке», «развалившейся печке», «деревянной кровати» и «соломенной подушке»). Сам же террор Покровский называл «партизанскими действиями», вызванными тем, чтобы любой ценой заявить о себе, не «ограничиться бесплодным словоистечением», а «Народную волю» с ее террористической идеологией считал «типично мелкобуржуазной», находившейся от буржуазии в материальной зависимости, пользовавшейся ее «крупными денежными средствами» и в связи с этим переставшей «быть практически социалистической партией».
К глубокому сожалению, с начала XX века террористический разгул превратится во всеобщую проказу революционного движения в России. Мало того, получающая все большие полномочия полиция, используя современные методы провокации и успешно внедряясь в ряды террористов, разного рода нелегальных партийных групп и организаций, будет успешно манипулировать их деятельностью для создания постоянной атмосферы запуганности в обществе. В 1909 году в России вспыхнул скандал, возмутивший не только третью Государственную Думу, но также всю страну и Европу. Поводом для крайнего возмущения общественности станут факты о двойной деятельности крупного сотрудника русской охранки и одновременно главы боевой организации эсеров, члена ЦК партии Евно Азефа (см. книгу Жана Лонге и Георгия Зильбера «Террористы и охранка». – М., 1981, впервые издана в 1924 году), который сыграл первостепенную роль в 28-ми (!) совершившихся тяжких террористических актах (и это лишь для того, чтобы быть своим среди подпольщиков), а также в выдаче многих диверсионных групп и в провокационном предательстве «московского и кронштадтских восстаний».
Выступая по этому поводу на заседании третьей Государственной Думы, М. Н. Покровский говорил о «полицейском насилии» и «полном угнетении всякой гражданской жизни», ведь любой гражданин в стране мог стать жертвой полицейской провокации, и люди с нарастающим страхом и растерянностью относились к происходящему.
Но сама атмосфера страха, как это нетрудно догадаться, зародилась еще в 80-е годы XIX века. Именно тогда революционный демократ Н. В. Шелгунов, одним из первых пострадавший за участие в движении, пришел к мысли, что люди «опорожнили себя от всего предыдущего», уже «не морализируют над жизнью», а всё «общество очутилось в пустоте» (см. Шелгунов Н. В. Очерки русской жизни. «Русские ведомости», 1885. «Русская мысль», 1886 – 1891. – СПб, 1895). Он уже в то время впервые задался сомнением, что, «может быть, нигде обобщение так не ошибочно, как в игре с понятием русская «интеллигенция». Ведь с одной стороны ее вроде бы олицетворяли такие либералы, как Герцен, все духовные помыслы деятельности которого никак не могут быть «объяснены» только «чисто-личными побуждениями». С другой стороны, как справедливо замечал Шелгунов дальше, «у нас чуть ли не столько интеллигенций, сколько считающих себя образованными», а на самом деле уже открыто выбирающих жизнь под совсем другим девизом: «Бросьте, господа, все эти завиральные идеи, которые не привели ни к чему, будьте людьми практическими, сидите каждый под своею смоковницей, любуйтесь на природу, а там что будет, то и будет».
Именно напряженное революционное противостояние в обществе, приведшее уже в конце 70-х – начале 80-х годов к массовым жертвам и потерям, вызвало реакцию, которая, с увеличением страха и неуверенности в повседневной жизни, вела еще и к взрыву безнравственных и аморальных мотивов в поведении людей. Не случайно так неодобрительно относился к роли и участию интеллигенции в революции М. Н. Покровский. Не случайно об этом так горячо писал Д. С. Мережковский, о котором мы упоминали в самом начале, в уже названных книгах «Грядущий Хам» и «Больная Россия». В предисловии к их переизданию в 1991 году доктор философских наук С. Н. Соловьев резонно замечает:
«В начале XX в. наблюдалось резкое ухудшение человеческого качества, а это привело к нарастанию хамства в общественной и личной жизни. Хамство – это не озорство, а «острая политическая опасность». Хамство – одно из самых распространен-ных психологических насилий над личностью, против которого общество так и не создало защитных средств. Нравственные уголовники чувствуют себя в полной безнаказанности – на них, как правило, нет управы. И для того чтобы уберечься от этой чумы ХХ в., необходимо на новые факты и явления жизни смотреть пристальным и вооруженным взглядом».
Любопытно, что Мережковский начинает свою книгу «Грядущий Хам» со слов «мещанство победит и должно победить», представляющих мысль А. И. Герцена (статья «Концы и начала», 1864 г.), терзавшую того на протяжении всей жизни. Побывав на Западе еще во время подавления революционных конфликтов 1848 года, Герцен на горьком опыте убедился, что после многих политических конфронтаций, восстаний и войн, прошедших со времен Великой французской революции, в европейских странах полностью изменилась общественная психология масс, обрела силу «целая совокупность других господствующих нравов, мещанских» – «с своей нравственностью низшего порядка» (выделено курсивом Герценом; см. его «Былое и думы». Ч. 5. Гл. XXXVIII). Для Мережковского мещанство по-русски, вернее, «мещанин, Грядущий Хам» («мироправитель тьмы») имеет «три лица»: казенщины самодержавия и чина, церковной казенщины и «самое страшное», «третье лицо, будущее, – под нами, лицо хамства, идущего снизу – хулиганства, босячества, черной сотни» (выделено нами).
Да и сама революционная пропаганда, как мы помним из приведенных выше примеров об облике новых вождей, бурсе в литературе, никак не отличалась благовоспитанностью и благородством манер. Своим призывом гибнуть за свободу к малообразованной, невежественной и не способной к подлинному осознанию преждевременности такого лозунга огромной людской массе, непрекращающимся террором, вызывавшим постоянные ответные государственные репрессии, именно революционная демократия посеяла в обществе атмосферу страха и безразличия, хамства, злости и неприязни друг к другу. То есть самого «угрюмого» варианта русского, еще более нищего духом, мещанства. Особенно это стало заметно после первой революции 1905 года, с появлением декадентства и упадничества в России.
В книге марксистских статей «Литературный распад» (о ней мы тоже упоминали в самом начале нашей публикации) один из критиков вполне серьезно заявлял: «В области российской порнографии литературная сволочь (речь идет о критиках Корнее Чуковском и Петре Пильском) обнаружила ту характерную черту своего дарования, которую Салтыков (М. Е. Салтыков-Щедрин) удивительно метко назвал «распутной подвижностью темперамента». Распутная подвижность темперамента – вот то удивительное орудие, которым модернистская пресса владеет в совершенстве». Вот вам и пример проявления самой крайней формы русского мещанства: неизвестный талантливый ученик-автор (Ст. Иванович, статья «Пресса-модерн») явно превзошел своего не менее талантливого учителя, бывшего, кстати, долгое время во главе русской бурсы в литературе! И как это напоминает те ярлыки, которыми во множестве так же талантливо наделял писателей и поэтов не менее талантливый критик Лев Троцкий. Ведь «…именно Троцкий», читаем мы в предисловии к последнему изданию его критических статей, «заложил советскую традицию оценки художественных явлений не с эстетической, а с чисто политической точки зрения» (Троцкий Л. Д. Литература и революция. – М., 1991.).
Но совершенно удивительно другое: именно в результате противостояния пошлости и ограниченности революционно-демократической критики и литературы, всей политической пропаганды, окончательно утративших свои ведущую роль среди нового образованного поколения, появившегося на рубеже веков, за семнадцать лет ХХ века возникла и проявила себя в полном блеске действительно великая русская культура. Пытаясь определить истину в конечной инстанции, мы до сих не можем избавиться от тех ограниченных представлений, которые диктуют нам наши знания, среда, нормы и правила поведения, не желаем перешагнуть через те условности общественного сознания, что мешают подлинному проявлению свободы человеческого самовыражения. Именно эта свобода и позволяет избежать многих болезней в обществе: неприязни и озлобленности, насильственного диктата в подавлении противоположного мнения, любых всевозможных ошибок и предубеждений. Против такого примитивного толкования духовных ценностей впервые в мире в начале ХХ века выступил целый отряд великих русских философов, которых по сути мы всех уже называли выше. Тут можно было бы без конца перечислять и очень длинный ряд знаменитых имен в науке, живописи, музыке и других видах искусства, которые удивили и надолго покорили Запад.
Но, конечно же, вершиной возрождения русской духовности в эту пору мы вполне справедливо ныне считаем то, что называется Серебряным веком отечественной литературы, давшим множество ярких имен, которые прославили русскую поэзию и прозу и вернули ее на достойное место в мировой культуре. В упоминавшейся нами книге «Куда мы идем? Настоящее и будущее русской интеллигенции, литературы и искусств» известный русский писатель П. Д. Боборыкин (1836 – 1921), познавший на опыте собственной долгой жизни все плюсы и минусы революционной пропаганды, написавший, согласно легенде, чуть ли не двести романов, повестей, пьес, в своей статье «Распутье критики» замечал: «Не забудем, что прежняя критика – вплоть до ХХ века – страдала неизлечимым недугом тенденциозности <… > И как бы кто ни относился к модернизму (курсив автора), вышедшему из «декадентства», – эту победу надо записать на его актив».
И все же именно 80-е годы для русской литературы, да и всего общества России, стали тем временем, когда мещанская агрессивность и приземленность интересов впервые так решительно заявили о себе. Как раз в это десятилетие стала особенно популярной знаменитая суворинская газета «Новое время», которая наглядно воплотила в себе все самые тайные и вожделенные запросы мещанства. Сплетни из жизни знаменитостей, всякого рода дешевые «утки» из биографий писателей, копание в грязном белье становятся повседневной пищей российского читателя, перекочевывают на страницы многих солидных дореволюционных журналов. И хотя все советские историки этот период называют временем жестокой реакции и подавления революционно-демократического мнения и пропаганды, гораздо страшнее было другое – общество крайне преобразилось, оно как будто только и ждало, чтобы выплеснуть наружу все невежество, малообразованность и низменность своих потребностей. Очень характерна в этом отношении и судьба владельца газеты А. С. Суворина (1834 – 1912), вышедшего из самых низов этой массы, побывавшего и поднаторевшего среди демократов и при своей наблюдательности и уме очень удачно сделавшего карьеру первого российского магната-издателя. В своих воспоминаниях он по-мещански беззастенчиво представляет Чернышевского эдаким заправским, бравым вождем: «говорил бойко, много, самоуверенно, с тою авторитетностью и как будто хвастливостью, которые к нему располагали, ибо думалось: «Вот он какой молодец!»; тщательно записывает воспоминания Некрасова о том, как тот бедствовал в молодости и о его страсти к картам; не стесняясь, пересказывает похождения писателя Д. В. Григоровича с одной из светских дам, ставшей затем женой известного поэта и т.д. и т.п. ( Суворин А. С. Дневник. – М., 2000). В повальную моду десятилетия превратилось издание переписки личных писем поэтов и писателей, художников и других знаменитых людей, явно рассчитанное на удовлетворение праздного любопытства широкой обывательской массы, возникают самые громкие и скандальные сплетни и предположения вокруг жизни многих известных имен.
Все высоко нравственное и порядочное в поступках интеллигенции с этого времени стало отступать в сторону и терять какие-либо ориентиры, превращалось в сугубо мещанские и примитивные интересы. Она становилась раздражительной, неуправляемой, не поддающейся умению глубоко и объективно анализировать и оценивать события и факты, втягивающей народные массы России в неисчислимые несчастья и беды. Отсюда и тот образ, который «присвоил» ей один из современных московских философов – «ящик Пандоры».
За два года до смерти в 1889 году великий русский писатель И. А. Гончаров – старый, больной («у меня одно осталось око, одно окошечко на Божий свет… а рука трясется», – писал он своему другу в ноябре 1888 года), смирившийся с многочисленными неожиданностями и неприятностями русской жизни, но по-прежнему обладающий высокой силой слова и духа, в журнале «Вестник Европы» вдруг выступил со статьей со странным названием «Нарушение воли», где он напомнил обществу, что игнорирование здравого смысла и простых нравственных правил становится уже нормой новой жизни:
«Какое нарушение, чьей воли? – спросит читатель. А может быть, и не спросит, если даст себе труд прочитать собрание писем Пушкина, Тургенева, Кавелина (известного общественного деятеля) и недавно изданные Крамского и многие другие, то и дело появляющиеся в печати… Между тем это творится сплошь и рядом. Разных известных, – не говоря уже о знаменитых, – деятелей, писателей, ученых, художников, заставляют самих, (курсив автора) в их письмах, не назначавшихся ими для печати, рассказывать о себе и о других то, чего они, очевидно, вслух вовсе не желали рассказывать. Едва умерший закроет глаза, как его так называемые «друзья» пускаются на поиски его писем, собирают их, приводят в порядок, издают. Можно судить, какая молвь выступает наружу из сопоставленных на очную ставку между собою разнообразных, нередко разноречивых отзывов, мнений, против воли и желания писавшего» (Гончаров И. А. Собрание сочинений в 8-ми томах. Т.8. – М., 1980. С. 164 –165).
Современному читателю трудно сегодня понять до конца, что же хотел этим сказать Гончаров – публикация любых, даже самых интимных писем сегодня уже стала привычным явлением в нашей литературе. Но он, конечно же, предвидел, что так же отнесутся и к его письмам, которые он писал Тургеневу по поводу возникшего между ними конфликта и третейского суда в конце 50-х годов, и – не ошибся в своих предчувствиях: эти письма все-таки были опубликованы (И. А. Гончаров и И. С. Тургенев. По неизданным материалам Пушкинского дома. – Петербург, 1925). Хотя нужно ли было их издавать – вопрос и сегодня действительно глубоко нравственный. Как, впрочем, и придумывать существующую до сего времени легенду о вымышленном конфликте между Пушкиным и Тютчевым, как это сделал в 20-е годы довольно известный исследователь и писатель Юрий Тынянов (см. книгу Вадима Кожинова о Тютчеве). Но истоки грубых нарушений литературной этики, что стали обычной практикой в советский период, можно легко отыскать еще в 80-е годы в России.
Пришли другие времена, другие нормы морали и отношений в жизни. Оценивая их в целом как результат падения всех нравственных правил и запретов, существовавших в прежнем обществе и разрушенных за время долгой политической конфронтации в России, можно сделать закономерный вывод, что возникла совершенно новая форма агрессии масс по отношению к личности. Отбросим в сторону социальное угнетение, притеснения и несправедливость, что существовали испокон веков. За время истории дореволюционной русской интеллигенции возник феномен массового физического и идеологического насилия и произвола над неприкосновенностью духовной жизни человека. Если физическим насилием всегда был террор, то не менее успешным, идеологическим «оружием» стало в этот период уничтожение высокого духовного и нравственного авторитета личности с помощью всеобщего оговора и клеветы. И если раньше такое насилие имело узко клановый, сословный характер (вспомним Байрона, злые сплетни и легенды вокруг имени которого не забыты до сих пор, светскую травлю Пушкина, Лермонтова), то в ситуации длительного революционного противостояния в варварской и непросвещенной общественной среде оно превратилось в одно из главных средств массового произвола.
Лучшие умы России в XIX и XX веках предупреждали интеллигенцию об осторожности и сдержанности любых лозунгов и призывов, о необходимости в первую очередь учитывать непросвещенность, стихийность и возбудимость масс, легкую возможность спровоцировать и направить их по ложному пути. Остановимся в заключение еще на некоторых самых поучительных примерах.
Известный нам по истории как близкий друг Пушкина, П. Я. Чаадаев (1794 – 1856), которому поэт посвятил свои лучшие вольнолюбивые стихи, в советском общественном сознании представлен как своего рода идеологическое клише. В биографической справке БСЭ (Т. 28. – М.,1978. С. 613) он выглядит чуть ли не коммунистом: «Чаадаев предсказывал, однако, его (социализма) победу». На самом деле он ненавидел рабство («В противоположность всем законам человеческого общежития Россия шествует только в направлении своего собственного порабощения и порабощения всех соседних народов»), но не отрицал монархии, никогда не был революционером, наоборот, он был очень религиозен и даже мистичен в отношении истории и веры. Именно он по-своему первым выдвинул то, к чему потом придут Достоевский и Владимир Соловьев: «конечной и идеальной целью для Чаадаева было слияние православия со «старым христианством», то есть с католичеством» (Чаадаев П. Я. Избранные сочинения и письма. Составление, вступительная статья и примечания В. Ю. Проскуриной. – М., 1991). Главной задачей жизни для Чаадаева всегда оставалось философское просвещение общественного сознания («В наших головах нет решительно ничего общего, все там обособленно и все там шатко и неполно», – писал он в «Телескопе»).
Он первым выступил и против опасности заблуждений славянофилов, а на все обвинения в отсутствии патриотизма отвечал в своей «Апологии («защите») сумасшедшего»: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами»; «Мы никогда не жили под роковым давлением логики времен; никогда мы не были ввергаемы всемогущею силою в те пропасти, какие века вырывают перед народами»; «Мы еще очень далеки от сознательного патриотизма старых наций, созревших в умственном труде, просвещенных научным знанием и мышлением…» Тридцатилетнему Пушкину он писал: «Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание. Когда видишь, как тот, кто должен был бы властвовать над умами, сам отдается во власть привычкам и рутинам черни, чувствуешь самого себя остановленным в своем движении вперед; говоришь себе, зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня? …Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле». Многоопытному в международной политике Тютчеву он замечал по поводу революции в Европе в 1848 году: «Очевидно, все эти революции, при которых мы присутствовали в течение полустолетия, не только не уяснили нам состояния стран, в которых они происходили, равно как и состояния нашей собственной страны, а лишь еще затемнили наше сознание». Любые утверждения о русской исключительности, ложный пафос национальной патетики он называл «патриотизмом лени, который приспосабливается все видеть в розовом свете и носиться со своими иллюзиями».
С. Н. Трубецкой (1862 – 1905) словно подвел итог поисков высокообразованного русского общества уходящего XIX столетия. Хорошо зная крайне анархическую, революционную настроенность интеллигенции, Трубецкой говорил о необходимости сдержанной, консервативной позиции по отношению к любым кардинальным действиям: «Консерватором в известном смысле обязан быть всякий истинный патриот, всякий, кто любит великое целое своего отечества и дорожит его внешней и внутренней, духовной и физической целостью; такой человек естественно будет стремиться к охранению этой целости». Причем, «самые консервативные побуждения должны заставлять его желать только преуспеянья или прогресса (курсив автора)», а его патриотизм должен быть «нелицемерным и просвещенным». Сложившуюся в нашем современном рационалистическом представлении и до сих пор существующую в общественном сознании примитивность и прямолинейность в отношении главных нравственных понятий жизни С. Н. Трубецкой достаточно обстоятельно и точно объяснил еще в те времена:
«Есть, впрочем, скептицизм и скептицизм, как есть вера и вера. Есть ложный скептицизм, вызываемый равнодушием к истине, ленью ума и холодом сердца, которое отделывается иронией и отрицанием от вопросов жизни; и есть вера, от которой также веет могильным холодом и тлением. Есть вера и скептицизм, которые служат только личиной или привычной гримасой. (Но обратите внимание!..) Есть вера сердечная и просветленная, всеобъемлющая, живая и радостная вера, удел немногих избранных… И есть скептицизм, исполненный тоски по такой вере, скептицизм мужественно-честный, плод чуткой совести и жажды духовной, великих требований сильного ума и благородного сердца…» (Трубецкой С. Н. Собрание сочинений в 2-х томах. – М., 1907. Т.1. Публицистические статьи. С. 338).
История трагически обошлась с братьями Сергеем и Евгением (младшим братом) Трубецкими (о которых, кстати, в БСЭ написано «под копирку»: «Философ, последователь и друг В. С. Соловьева»): судьбу первого буквально оборвала революция 1905 года, второго – Гражданская война. Хотя именно последний предсказал и все трагические последствия, которые нес за собой русский вариант социализма. В своих статьях, опубликованных в 1906 – 1907 годах, Е. Н. Трубецкой (1863 – 1920) заранее предупреждал о том, что ждет Россию впереди. Говоря о «двух типах демократизма, двух противоположных пониманиях демократии», он отмечал, что Россия предпочла первый – «народовластие (демократия, как отмечал Ленин, – власть народа) на праве силы» (диктатуры пролетариата). И тут же пояснял, к чему это ведет… «Если сила народа является высшим источником всех действующих в общежитии норм, то это значит, что сам народ не связан никакими нормами: жизнь, свобода, имущество личности зависят всецело от усмотрения или, точнее говоря, от прихоти большинства». А самое страшное в том, что большинство неминуемо затягивает в свой круг не одну «случайную (курсив автора) жертву, которая гибнет от удара, направленного против другого лица». Это значит, что «таким образом понятая демократия вырождается в массовый деспотизм», ведет к «догматизму – смерти духовной жизни», о чем, как мы помним, нас еще предупреждал в середине XIX века («те же деспоты, только навыворот») вышедший из крепостных российский академик А. В. Никитенко. Но есть, отмечал Е. Н. Трубецкой далее, и второй вариант демократизма, который «кладет в основу народовластия незыблемые нравственные начала и прежде всего – признание человеческого достоинства, безусловной ценности человеческой личности, как таковой» и гарантирует ей все права, «независимо от того, является ли она представительницей большинства или меньшинства в обществе» (Евгений Трубецкой. Два зверя. – М., 1918).
Революционная агрессия и агрессивная реакция общества в России и аналогичные явления в мире, приведшие к длительной открытой политической конфронтации и многочисленным массовым жертвам с обеих сторон во второй половине XIX и первой половине XX веков, вызвали к жизни другое понимание свободы, о котором писал Н. А. Бердяев (1874 – 1948) уже после второй мировой войны. Он считал, что «свобода трудна, она есть тяжелое бремя» и «огромная масса людей совсем не любит свободы и не ищет ее», в том числе и русская интеллигенция. В итоге «в самом революционном мире», сам «русский коммунизм», происходившие под его воздействием события не только неизбежно «должны привести к деспотизму и отрицанию свободы», но еще и к «тоталитаризму», который имеет общие корни и вырос из безграмотности и невежества многих народов XX века, мирового «поколения, которое возненавидело свободу и возлюбило авторитет и насилие (культ и диктаторство личности)». И если говорить о свободе в истинном ее понимании, то тут Н. А. Бердяев заявлял, что «всегда стоял на стороне личности», что «свобода аристократична, а не демократична», это прежде всего «свобода выбора», «моя независимость и определяемость моей личности изнутри», «моя творческая сила», «бунт духа и бунт личности». А в конечном итоге – это формула «дух есть свобода, и свобода есть дух» (курсив наш). То есть дух личности, обретающий себя через свободу решений, поступков и внутреннего самоутверждения и свобода духа вопреки всем обстоятельствам, запретам, препятствиям и агрессивности среды.
И еще одно, самое главное, глубоко нравственное предупреждение интеллигенции ХХ века сделал в своих статьях же упоминавшийся нами ранее И.А. Ильин: не может быть ни всеобщего социалистического равенства (то есть уравниловки), ни справедливости для всех. «Ясно, что справедливость не только не требует уравнения, а наоборот: она требует жизненно верного, предметного неравенства. Надо обходиться с людьми не так, как если бы они были одинаковы от природы, но так, как этого требуют их действительные свойства, качества и дела, – и это будет справедливо. Надо предоставлять хорошим людям (честным, умным, талантливым, бескорыстным) больше прав и творческих возможностей, нежели плохим (бесчестным, глупым, бездарным, жадным), – и это будет справедливо. Надо возлагать на людей различные обязанности и бремена: на сильных, богатых, здоровых – большие, а на слабых, больных, бедных – меньшие, – и это будет справедливо». Что же касается приобретения и умножения знаний умственно развивающейся прослойки общества, тот и тут по-прежнему остается своя проблема. Только одно «образование само по себе есть дело памяти, смекалки и практических умений», но оно не может происходить «в отрыве от духа, совести, веры и характера (курсив автора). Образование без воспитания не формирует человека, а разнуздывает и портит его, ибо оно дает в его распоряжение жизненно-выгодные возможности, технические умения, которыми он, – бездуховный, бессовестный, безверный и бесхарактерный, – и начинает злоупотреблять». И здесь важна прочная общественная, правовая и государственная система традиций.
Завершая тему, снова невольно хочется возвратиться к крылатому выражению, которое мы использовали в качестве названия нашей публикации. Если верить греческой мифологии (см. Н. А. Кун. Легенды и мифы древней Греции – М., 1975), то и это выражение была также явно переделано русской интеллигенцией. И хотя суть его в основном осталась той же, но никакого «ящика» Пандоры никогда не существовало. Согласно легенде, в отместку за то, что «Прометей похитил для смертных огонь, научил их искусствам и ремеслам и дал им знания», боги Олимпа во главе с Зевсом, смешав землю и воду, создали «прекрасную девушку» Пандору. Они облекли ее «в сияющие, как солнце, одежды», и отправили ее к брату Прометея Эпиметею, а тот, поразившись красотой Пандоры, взял ее в жены. Именно она сняла крышку с сосуда, который «никто не решался открыть», после чего «мириады бедствий распространились среди людей», которые «счастливо жили раньше».
Конечно, говоря ныне о дореволюционной русской интеллигенции, никак нельзя забывать о том, какой вклад внесла она в мировую культуру, искусство, просвещение и совершенствование знаний, но надо извлечь верный исторический урок из тех роковых ошибок революционного лидерства, которые она совершила, пытаясь вести народ по неверному, трагическому пути.
Отсюда напрашивается еще одна мораль древней греческой легенды: никогда не впускайте к себе Пандору в образе сияющих экзальтированных идеалов и самых красивых туманных и беспочвенных идей, несущих за собой лишь зло и разрушение!