Павел Сиркес. Шофар

Выпрастывались из синагоги с трудом, пробираясь сквозь ряды прихожан и любопытствующих. Притихшие пошли к метро. Жена первой нарушила молчание:

– Подумать только, – сказала она, – те же самые слова в такой же пасхальный вечер звучали и четыре тысячи лет назад!..

Но в том-то и беда, что, слыша эти слова, я, как и абсолютное большинство евреев на постсоветской территории, мог понять их лишь в русском переводе. Ветхозаветные письмена, дошедшие до нашего времени в своем первозданном виде, употребляются и доныне. Мне они напоминают наводящий тоску частокол надгробий на заброшенном иудейском кладбище. Видел такое в Кишиневе.

Но еще страшнее было наблюдать, как корчевали на нем, как выворачивали из могил памятники тех, чьи потомки умерщвлены в немецких лагерях смерти. Потому-то эти памятники и остались бесхозными. И теперь по решению уже новой, советской власти здесь прокладывали аллеи будущего парка, благоустраивали быстро растущую окраину молдавской столицы.

Столь же варварски обошлись и с могилой деда жены в будто бы цивилизованной Литве.

В шестьдесят четвертом, летом, когда Тамара носила нашу будущую дочь, поехали они с тещей отдохнуть в Друскининкай. Из рассказов отца жена знала, что ее дедушка умер на этом прибалтийском курорте и там же похоронен в 1900 году. Столько лет прошло! После революции никто не посещал его могилы, оказавшейся за кордоном. И вот теперь отправились мои женщины на еврейский погост, чтобы разыскать ее.

Двигались наобум. И вдруг увидели великолепный памятник в виде дерева с шестью подрезанными ветвями. На розовом граните выделялись две надписи: по-немецки и по-еврейски. Обе они свидетельствовали, что здесь покоится прах Вольфа Жирмунского. Ветви символизировали число детей усопшего.

При всех войнах и режимах устояло гранитное дерево, пока не вздумали ретивые литовские власти разорить и это еврейское кладбище, чтоб и следов пребывания антихристова племени в сих пределах не осталось

Когда тревожат мертвых - это верный знак, что хотят избавиться от живых...

Жена написала жалобу, просила учесть, что среди родичей Вольфа много достойных людей: два академика, дипломат, врачи, учителя, поэтесса.

Не знаю, что сейчас с памятником: нас с Литвой разделила граница. И  осталась  лишь  фотография,  которую  успела  снять  жена.

Неужели так будет и в Тирасполе? Ведь и там скоро совсем не останется тех, кто может сюда приходить... А издалека – из другой страны часто ли выберешься?..

Пока же я стою перед самой дорогой моей могилой. И ничего нет для меня священнее этого места на земле. Оно на “Дойне” – межконфессиональном кладбище. Один квартал христианский, другой – еврейский. Чересполосица, но не на равных. Еврейских кварталов меньше. В Кишиневе почти не осталось евреев, хотя когда-то, совсем недавно, они составляли большинство населения. Разъехались по белу свету: Израиль, США, Канада, Германия, Австралия и даже экзотическая Новая Зеландия приняли их.

“Дойна” – молдавская печальная песня, песня жалобная и умиротворяющая. И то, что она в названии некрополя, где почили в Бозе приверженцы разных верований, вселяет надежду: ничто не потревожит покой мертвых.

Но всякий раз приближаюсь к могиле и тревожусь: не порушили, не осквернили ли?.. Ведь такое случалось – и не только в Кишиневе...

Нет, цела моя могила и даже ухожена. Кто-то выкосил бурьян вокруг, посадил цветы. Кто? Сначала решил, что это Марк Яковлевич, недолгий мамин муж. Нет, оказалось – Боря Фишман, брат зятя моего Пети. Навещал свою маму, заглядывал и к Анне Наумовне, которая всегда была к нему добра.

Собственно памятник над местом упокоения мамы мы с сестрами решили поставить такой, чтоб он был как бы общим – и папиным тоже. Лежит он у Ливен в братской яме под двумя каменными плитами. На них выбиты семьдесят две фамилии убиенных воинов. Нечасто удавалось мне выбираться в орловскую глубинку. А, приезжая в Кишинев, буду навещать обоих: в одной ведь лежат земле...

Заказал два портрета на фаянсовых овалах. Папа на всех снимках молодой. Пришлось и карточку мамы подбирать такую, где она помоложавее, чтоб они смотрелись парой. Овалы, как медальоны, – друг против друга на белом мраморе.

Под маминым надпись:

 Сиркис Хана Наумовна
 1913 – 1987


Ниже – короткая эпитафия: «Мама!» Под папиным портретом  выбито:

И в память погибшего отца -
Сиркиса Семена Моисеевича
1911 - 1942

 

Может, это наивно, только я не перестаю верить, что упоминание о гибели в военную годину убережет нашу могилу...

...Застыл, склонив голову, рядом с Хаимом и повторял вслед за ним речитатив “Каддиша”, с трудом выговаривая непривычные сочетания звуков. И легче становилось на сердце.

После смерти мамы меня мучили тягостные сны. Просыпался в слезах, а что привиделось в недолгом ночном забытьи, не помнил. Иногда жена прерывала мои стенания, и все равно покоя не наступало. Пробуждаясь, испытывал смутное ощущение какой-то вины перед мамой. В чем она была, эта вина, того я не сознавал, сбрасывая сонный морок.

Тамара шла в церковь, жгла свечечки, заказывала молебны в православном храме о преставившейся Хане. Бог един для всех, и все перед ним равны, была убеждена жена. И опять и опять просила:

– Сходи в синагогу. Узнай, что положено сделать сыну еврейки, когда она умирает, и поступи по закону, по обычаю – не важно.

Смерть мамы как-то по-другому заставила взглянуть на наше бренное существование и поколебало мое прежнее неверие в вечность некой надматериальной субстанции, которая зовется душой. Как же мамы нет, когда она в сердце и памяти и уже потому присутствует в повседневности? Рука тянулась набрать такой привычный кишиневский номер. Я мысленно разговаривал с мамой, проявляя терпение и доброту, каких порой не хватало, когда она была живая во плоти. В извечном вопрошании о Боге меня больше не удовлетворяло пустое отрицание. Теперь мне стал ближе взгляд агностика, который не говорит – Бога нет, а сознается, что не знает, есть ли Он.

Но тот последний разговор с мамой по телефону остался нескончаемым укором. И чтобы все было понятно, надо о многом рассказать, то есть углубиться в далекое прошлое...

 

Тридцать три года вдовела мама. Даже тридцать четыре, если считать время соломенного вдовства. Повестка предписывала папе отбыть в армию тридцать первого декабря – в самый канун Нового, 1942-го года. Помню, как мы сидели при мигающем свете коптилки перед его отъездом в Аягуз, где формировалась их восьмая дивизия – не гвардейская, прославившаяся под Москвой, просто стрелковая. И папа тихо сказал деду по-еврейски:

– Любую руку отдал бы, лишь бы остаться с детьми... – По его щеке скатилась слеза.

Близилась смена годов, а в подслеповатой нашей сырой землянке и не чувствовалось предпраздничного настроения. Уныние сопровождало уход папы. Он знал: минут, может быть, недели, и отправится на фронт.

Станция Аягуз расположена на ветке, ведущей из Алма-Аты в Семипалатинск. И в лютые февральские морозы мама поднялась в дорогу. Послала телеграмму, завернула в стеганое одеяло грудную дочку и села в заиндевевший поезд.

Папа телеграммы не получил. Его в те самые дни неожиданно командировали в Ташкент, в штаб Среднеазиатского военного округа. Женщину с младенцем встретили папины сослуживцы. Привезли в часть, отогрели, уговаривали остаться до возвращения мужа. Но неугомонная мама первым же поездом двинулась в обратный путь. И правильно сделала. Хорошо зная папу, мама не сомневалась: дорогу из Ташкента он обязательно выберет ту, что пролегает через Алма-Ату.

Так и случилось. В нашей землянке они появились почти одновременно. И это была их последняя встреча.

Потом, по весне, когда эшелоны дивизии потянулись к фронту, мы ездили с мамой на Алма-Ату-Первую, где пролег Турксиб, все надеялись перехватить папу. И он надеялся, потому и предупредил нас.

Эшелоны шли и шли. Но папы в них не было...

Мы и в то утро были на станции. И напрасно. В полдень мама заторопилась домой – надо было кормить хворую Идочку.

Вернулись. Мама дала больной малышке грудь.

Мы с Марой тоже голодны. Да терпим. Накануне была съедена последняя чашка риса. Запасов – никаких.

Насосавшись, Идочка уснула. Жар у нее спал. Теперь мама могла позаботиться и о нас, старших.

– Я скоро, – сказала она. – Сбегаю в город. Может, удастся что-нибудь раздобыть.

Только она ушла, послышался стук в наше подслеповатое окошко. Выглянул – и увидел папу.

Я отпер дверь. Папа, пригнувшись, шагнул в полутемную землянку, прижал нас с Марой к себе. Так мы и застыли на мгновенье все трое.

Зашевелилась в своей кроватке малышка. Папа склонился над ней, совсем несмышленышем, не могла она его запомнить.

– Где мама? – точно сбросив оцепенение, спросил папа.

– Который уж день встречаем тебя на Алма-Ате-Первой. И сегодня пробыли там до обеда. А вернулись, потому что Идочка заболела. Мама только что ушла: дома – хоть шаром покати.

    – Больше я ее не увижу, – сказал папа.

    Но тогда до меня не дошел истинный смысл его слов.

    Он что-то сунул мне в руки, снова перецеловал нас всех.

    – Пора, сынок!.. – И двинулся к двери.

    – Ты куда? Мама сейчас, она скоро...

    – На улице ждет грузовик. Отстану от эшелона – будут неприятности.

    Мы с Марой – следом. Папа вскочил не подножку “газона” и нырнул в кабину.

Это было 4 апреля 1942 года. Ему оставалось жить четыре месяца и двадцать два дня.

Пока шла война, мы верили, что, может, он где-нибудь есть – в госпитале, в плену.

После надеялись, что окажется среди перемещенных лиц заграницей. Минет время, и когда-нибудь он вернется.

Маме не было и тридцати двух лет, когда пришла долгожданная Победа. За красивой и статной молодой женщиной, понятно, роем  вились поклонники. А как узнают о прицепе из троих детей, мигом линяют...

Я ревновал маму к любому мужчине, который возникал рядом, и не мог скрыть неприязни. И одновременно мне нравилось, что на нее заглядываются чужие дядьки. Ей долго удавалось сохранять привлекательность и свежесть, точно непрожитая женская жизнь сберегала от увядания.

Поначалу завелся некий подполковник с подкупающим именем Абрам Израилевич. Такое прозванье – бальзам на сердце бабушки. Да и маме внушал доверие “свой человек”. Подполковник не скрывал, что до войны у него в Москве была жена, но они будто бы давно расстались. Это мне стало известно из не предназначенных для моих ушей разговоров, которые вели мама и бабушка и которые я нечаянно подслушал.

Подполковник обычно приходил не один, а со своим адъютантом Илюшей. Этот лейтенант являлся со скрипкой, пел, сам себе аккомпанируя, “Офицерский вальс”, американский солдатский “Кабачок” и другие популярные песни. Концерты начинались сразу после чаепития с гостинцами, принесенными военными: заокеанские каменные галеты, консервированная колбаса. Голодные, мы мигом расправлялись с дарами союзников. Вина на столе не бывало - мама его не терпела.

Если визитеры засиживались, нас, детей, старались спровадить в постели. Девочек удавалось уложить. Я же бдел, и никому не удавалось побороть мою ревнивую подозрительность ссылками на то, что завтра рано в школу. Нет, я досиживал, превозмогая сонливость, до конца – до ухода подполковника с лейтенантом. Однажды, когда мы осталась вдвоем, мама спросила:

    – Ты не будешь против, если я соберусь замуж?

    – А тебе что – сделали предложение?. .

    – Нет. Но всякое может случиться...

    – Выходи. Только я с тобой жить не буду.

    – Куда ж ты денешься?

    – Уйду к бабушке с дедушкой.

Спустя много-много лет, приехав на побывку ко мне в Москву, мама через справочную разыскала Абрама Израилевича, позвонила. Он уклонился от встречи, сославшись на нездоровье жены – той самой жены, с которой у него расстроились отношения еще в довоенную пору...

Потом маму стал обхаживать заведующий столовой, куда она поступила официанткой в лютый голодный мор, поразивший Молдавию в сорок шестом году. У заведующего была семья – уродливая жена и рыжая дочка в мелких барашковых кудряшках. Судя по тому, как поглядывала на меня эта рыжуха, все кончилось бы скандалом, если б мама не бросила сытное место и не ушла регистраторшей в поликлинику.

В поликлинике платили гроши, дополнительного прибытка никакого не было. Коллектив состоял в основном из женщин. Редкие мужчины-врачи отличались, видимо, высокой нравственностью. По моим пристрастным наблюдениям, на мамино целомудрие не посягали.

Окончив школу, я покинул Тирасполь. Учась в университете, появлялся ненадолго, наездами – в выходные, на праздники и каникулы. Когда работал в Караганде, проводил отпуск дома. Перебравшись в Кишинев, старался отдыхать у моря, но домой все равно, хоть на несколько дней, да заворачивал. Знаю: личной жизни у мамы не было, значит, это мой сыновний мальчишеский эгоизм помешал ей устроить свою женскую судьбу...

Тут подросли, заневестились дочери. И настал срок думать об их замужестве. Так что мама и вовсе о себе забыла.

Заботы доставлял и сын с его Бог весть откуда взявшимися холостяцкими привычками. Уж каких только девиц на выданье не называла – даже слушать не хотел. Но маме трудно было с этим смириться. При каждой встрече снова и снова начинался тягомотный разговор о том, что пора-де остепениться, создать семью, родить детей.

– Вот у Шафиров какая чудесная Светочка, – в очередной раз заводила мама. – Они очень тебя хотят.

– И у нее спросили?

– Очень хорошие люди. Светочку ты видел ребенком. Теперь она – красавица. И уже студентка пединститута. Кстати, филолог, как и ты...

– Не надо меня сватать.

– Зачем сватать?.. Ты нравишься девочке. Так говорит ее мама. Поверь, Софа – не мещанка и врать не станет. Первая пионерка Тирасполя! И теперь – не последний человек.

– Тогда сдаюсь!..

– Не смейся. Если бы ты согласился, можно было бы так устроить, чтоб вы где-нибудь как бы случайно встретились. Девочка даже не догадается...

– Нет, мамочка. Не волнуйся, я сам решу матримониальную проблему.

– Что решишь?

– Да женюсь, когда придет время.

А время все не приходило. По крайней мере, так мне казалось. Да и зачем связывать себя одной женщиной, когда доступны разные? Заботиться будет? Нет в том нужды. Обхожусь, сам веду свое нехитрое хозяйство, ни от кого не завишу. И слава Богу! И еще могу материально помогать маме и младшей незамужней сестре. Какая еще подруга попадется?.. Не каждая согласится делить с его родными скромный заработок мужа.

Но главное – не любил я никого.

Детей хотелось. Так не заводить же на стороне? Охотницы родить нашлись бы. Может, не без тайной мысли охомутать, сыграв на привязанности к своей кровиночке. Выросшие без отцов к этому чувствительны...

Последняя моя красотка перед твоим приездом в Кишинев, когда мы и познакомились, была вылитая Брижит Бордо. Наслушавшись восторгов о столь поразительном сходстве с французской дивой, она и ужимки и манеры соответствующие усвоила.

Похоже, не представлял интереса для эдакой соблазнительной особы. И недостатка в поклонниках у нее не было. Но очень уж горело насолить подружке, свести какие-то счеты. А мне на дне рождения этой подружки выпала роль ее ухажера. И стал я неожиданно предметом девического соперничества. Взыграла взрывная смесь южных кровей – мать у Брижит была еврейка, отец – молдаванин. Могла ли столь пылкая натура не увести меня с торжества?

Жертва собственного коварства, она отдалась не слишком настойчивому обольстителю чуть ли не в первый вечер. И прямо на веранде родительского дома. Как видно, девичья честь не была для нее добродетелью, которую надо было сохранить до встречи с суженым. И хотя потом Брижит сожалела, что не подарила мне своей невинности, в это не очень верилось...

Впрочем, я отнесся спокойно к прошлому новообретенной подруги. Да и не было оно таким уж шокирующим. Ее первым мужчиной стал смазливый хлыщ из ПТУ, где они вместе учились. Это произошло недавно и не имело, как говорила Брижит, продолжения.

         Скромный опыт восполнялся природной чувственностью. В прелестной маленькой головке рождались сексуальные фантазии, которые вдохновили бы любого Дон Жуана. Очень скоро мы превратились в неистовых любовников.

– Все у нас с тобой впереди! – мечтательно говорила она. – Вот поженимся – и тогда... – От недосказанности обещания захватывало дух.

Профессионально-техническое училище Брижит окончила только в прошлом году. Работала монтажницей на одном из кишиневских заводов. Сознавала, что разные образовательные цензы могут в будущем нарушить гармонию супружества. Реальность его казалась столь неизбежной, что меня о моих намерениях даже не спрашивали. Чтоб соответствовать, поступила на филфак университета. Молдаванка Брижит – в ее паспорте указана национальность отца, – легко выдержала смягченный для таких, как она, конкурс.

Расставание с заводом... Превращение в студентку... Брижит восприняла перемену как замену прозодежды повседневным платьем, в котором не стыдно посещать факультетские аудитории. И с той же легкостью, считала она, к ней придут и знания, и общая культура.

Пока же моя подруга предпочитала развлекаться. Чаще всего мы мило проводили время в обществе ее кузины с материнской стороны. При русском муже этой кузины семейство являло собой, видимо, тот образец брачных уз, который демонстрировался как желательный для самой Брижит. За исключением одной малости – глава семейства любил выпить. Меня трудно было заподозрить в подобном грехе. И потому я должен был внести в нашу четверку отрезвляющее равновесие.

Спустя годы при краткой случайно встрече сей выпивоха с грустью сказал:

– А я-то думал – так весело и проживем вчетвером до старости...

– Значит, не судьба...

Он не скрыл, что его брак давно распался из-за пьянки. И добавил:

– Жениться бы тебе тогда – и я б устоял! С тобой-то мы пили в радость...

Моя ли вина, что сошел с круга когда-то хороший парень? Но укором прозвучали для меня эти слова.

Из-за чего же порвал с Брижит? Вроде пустяк был причиной... Шли в гости к общим друзьям встречать Новый год. В этот вечер в Кишиневе всегда выпадал первый снег. Наверное, молдавский климат таков? Или счастливо отсеялись другие впечатления? Но так запомнилось: Кишинев, Новый год, снег. Сыпал он и на этот раз – девственный – нежный, невесомый. И от одного прикосновения к щекам влажных пушинок поднималось настроение. Поминутно раздавался беспричинный хохот. Мы веселились, потому что были юны и беззаботны.

Кто-то затеял игру в снежки. Я поддался общему азарту и бросил сжатый в горсти комок рыхлого снега в мою причепуренную к празднику подругу. Комок рассыпался на лету, припорошив тающими блестками модную прическу, сооруженную дорогим парикмахером.

– Ты чем думаешь, головой или жопой?! – послышался злой окрик Брижит.

Это потом я понял, что заставило меня рвануть прочь от расшалившейся компашки. А в самый момент действовал чисто импульсивно.

У Чехова есть рассказ, где в чем-то сходная ситуация. Влюбленная парочка. И вдруг девушка видит вошь на манишке галантного кавалера. Сразу точно отрезало – пропали все чувства, кроме отвращения.

Вот так же было и со мной после грубых слов Брижит. Что подстегнуло мое бегство? Оскорбленное самолюбие, неадекватность реакции Брижит на безобидную шалость?

Мчался, петляя дворами, чтоб не нашла, если кинется догонять и извиняться. И на ходу постепенно начинал осознавать ситуацию: “Если сейчас, когда у нее нет никаких прав на меня, подобное хамство, то что же будет потом?”

Медленно брел берегом озера, был уверен: тут недосягаем. И вдруг из-за кустов выскочил двоюродный зять. Он проехал несколько остановок на автобусе и вышел, угадав мой маршрут вдоль водоема.

– Не серчай, Паша, на дуру! Что с нее возьмешь?.. – Он преграждал дорогу, хватал за руки, лез целоваться, хотя еще был трезв, как стеклышко. – Не омрачай Нового года... ради нашей дружбы!

Я дал себя уговорить. Мы догнали дам и заявились в гости, будто и не было никакого инцидента.

Когда ж немало выпили бьющего в ноги, но оставляющего холодной голову молдавского вина, она затащила меня в отдаленную комнату и повисла на шее:

– Прости!.. Больше не буду!..

– Вот что, дорогая, – мне не удавалось освободиться от ее обволакивающих объятий, – я здесь только потому, что не хотелось обижать твоих родственников. Запомни: никогда не рискну связать свою жизнь с твоей.

И все же наши отношения продолжались еще почти год.

Уж как она старалась, чтобы забылся неприятный эпизод. И ей бы, наверно, удалось добиться своего, если бы я ее любил. Нет, который уж год сердце мое принадлежало другой.

К каким только уловкам не прибегала Брижит! Она явно хотела забеременеть, чтобы привязать меня к себе. И только я об этом догадался, как услышал:

– Могу тебя обрадовать – у нас будет дочка!

– Дочка?.. Почему?

– От тебя я стану рожать одних дочерей.

– Откуда такая уверенность?

– Чем мужественней партнер, тем вероятней девочки.

– Ты мне льстишь, конечно. Но так ли это?

– Уж поверь – я не вру. И не ошибаюсь. И хочу ребенка именно от тебя.

– Забыла, что было сказано в новогоднюю ночь?

– Ты же не порвал со мной? Ничего, стерпится-слюбится.

– А справишься?

– Мама поможет. Да и ты, уверена, в стороне не останешься.

Она тяжело переносила свое новое положение. Ее рвало, на лице появились пока еще малозаметные пятна, и оно начало утрачивать привычную форму, как будто та была востребована природой для будущего похожего человечка.

Я был заботлив, предупредителен – и только.

– Нет ли среди твоих знакомых хорошего гинеколога? – спросила Брижит через несколько недель.

Такой доктор был. Мне довелось редактировать его монографию.

– Гинеколог есть – лучший специалист в городе. Я договорюсь о приеме.

– Хочу, чтоб у нас все, как раньше. Хочу спать с тобой...

Отвез ее в больницу к доктору. После осмотра, пока Брижит одевалась в соседней комнате, он сказал:

– Это юное очаровательное существо родило бы вам прекрасного ребенка...

– Все без меня решила – и забеременеть, и освободиться.

– Девочка догадалась: против вашей воли вас к себе не привяжешь.

Не хочу быть несправедливым. Брижит обнаружила неожиданную душевную чуткость и чисто женскую проницательность.

– А ты вернулся бы к своей зазнобе-занозе, если б развязался со мной? – спросила она, когда у нас возобновились прежние отношения.

– Нет, никогда.

– Тогда доверься мне. Я все сделаю, чтобы ты забыл о ней навсегда.

– Никто не может здесь помочь и ничто. Разве только время...

– Роковая любовь, – криво усмехнулась она. – А ты трахни ее, и все как рукой снимет. Я ревновать не буду.

Только мне не подходил этот рецепт... 

Всякие слышал сравнения: как удар молнии, солнечный удар. Изощрялись на сей счет и влюбленный, и мастер слова, нередко объединенные в одном лице. Нет, у меня было совсем по-другому.

Я жил тогда на квартире у Розы Борисовны, старой кишиневской еврейки, чей муж отбывал срок за мелкое хищение казенной собственности. Снимал проходную, хотя и не задешево. Просто лучшего не подвернулось после моего возвращения из Караганды. Работал в “Молодежи Молдавии”, часто бывал в сельских районах. Значит, дома появлялся эпизодически.

И вот приезжаю из очередной командировки, а хозяйка соскучилась в одиночестве по живому человеку, вертится вокруг, тараторит о пустяках и, как бы между прочим, спрашивает:

– Павел, вы не будете против, если я возьму на квартиру девочку?

– Вы – хозяйка. Вправе ли я вмешиваться? Только не тесновато ли станет втроем?

– Вас так часто нет, и мне страшно одной, особенно ночью. А девочка маленькая, школьница. Поставим раскладушку в моей комнате – и все дела.

– Удобно ли, чтобы девочка ходила через комнату мужчины?

– Ничего, как-нибудь устроимся...

Собираюсь в баню – отмываться от пыли сельских дорог, заявляются две юные девы. Глянул на вошедшую первой – простовата, невыразительна. И подумал: “Только бы не она”, даже не посмотрев на вторую. А посмотрел – обдало волной радости: эта как будто сошла с картины Маковского “Дети, бегущие от грозы”. Вроде бы ничего особенного: неброская тихая русская прелесть и милота. Но и сейчас эти черты полны для меня неотразимой магии. Обе девчушки ростом невелички. “В классе, наверное, восьмом”, – прикинул я и отправился париться.

На счастье или несчастье новой жиличкой оказалась девочка с картины – Рена. Назовем ее так в предвиденье грядущих событий.

Теперь после работы я почему-то спешил домой. Охота исчезать с ночевками и вовсе пропала: “Что ребенок подумает?..” Телевизоры тогда были редкостью. Хозяйка подавалась к соседям на интересные передачи. И вечера мы коротали вдвоем с девочкой.

Я сделался вдруг страшно писучим. Часами просиживал за столом в своей комнате, кропая статейки, которые задолжал не только своей редакции. Рена вежливо осведомлялась, не помешает ли, приходила ко мне. Прислонившись спиной к теплому кафелю печи, задавала вопросы. Отвечая, я приноравливался к ее нежному возрасту. Задетая этим, она однажды возмутилась:

– Не говорите со мной, как с маленькой. Мне уже восемнадцать. Я все еще в школе из-за того, что папу часто переводили с места на место.

И Рена рассказала, что теперь родители живут в Олонештах, отец служит в райвоенкомате, а мама работает медсестрой в больнице. Потому-то майорской дочке и приходится одолевать десятый класс в столице, скитаясь по чужим углам, что здесь можно наверстать упущенное. Она думает поступать в университет, на биофак, а там жестокий конкурс, нужно хорошо подготовиться. Да и к аттестату зрелости, полученному не в провинции, а в Кишиневе, относятся лучше.

В следующий раз Рена спросила:

– Что вы думаете о любви?

– Лев Толстой писал: “Мы любим другого человека за то добро, которое мы ему делали, и ненавидим за то зло, которое мы ему сделали”. Мысль выражена нескладно, но психологически точна. И очень мне близка, – добавил я.

И тогда она призналась:

– А мне кажется, я могла бы полюбить такого человека, как вы... – – И оторвавшись от печки, подошла и поцеловала меня.

Коснулся губами ее щеки. Она трогательно подставила губы.

Нас возвратили к действительности только звук отпираемой двери и шаги вернувшейся домой хозяйки. Та лукаво посмотрела на возбужденных квартирантов и пошутила:

– Что, не скучает без старшего поколения моя молодежь?..

Слышал, как ворочается за тонкой дверью Рена на неустойчивой раскладушке – распалилась девочка. И сам полночи не мог уснуть, предаваясь укоризненным размышлениям: «Что я натворил?! Ребенку утром в школу – и такое потрясение. Хороша будет ученица!»

...В тот вечер я был редакционной “свежей головой” – дежурным по номеру. Освободился поздно. Вошел в квартиру, стараясь не шуметь. И еще не включив света, различил в полумраке, что кто-то свернулся калачиком на обычно пустовавшей тахте. Это могла быть только Рена – больше некому. Разделся в потемках, чтоб не потревожить ее сна. И все думал: “Почему она улеглась в моей комнате? А что хозяйка? Нет, добром это не кончится”, – был неутешительный вывод.

Долго не смыкал глаз этой ночью. Вскочил по звонку будильника, когда уже пора было бежать в контору. Тахта пуста. Зато входит Роза Борисовна.

– Доброе утро, Павел. Что-то я вчера не слышала, когда вы вернулись.

– Задержался в типографии. А почему Рена ночевала в моей комнате? – Мне не удалось скрыть раздражения.

– Она что, мешала вам спать?

– Все же я мужчина – неудобно как-то...

– Но ведь она ребенок. А тахта все равно свободна.

– Смотрите, Роза Борисовна, как бы чего не вышло...

– Я надеюсь на вашу порядочность и благоразумие.

Какое, к черту, благоразумие?! “Ночи безумные, ночи бессонные” – это Апухтин про нас с Реной. Гасили лампу, раздевались, разбредались по своим закуткам в темноте – для хозяйки. А едва заслышав ее могучий храп, Рена звала:

– Иди ко мне.

Присаживался на край тахты, склонялся к девочке.

– Что, дорогая?

– Меня  знобит.

Приносил еще одно одеяло, клал сверху.

– Сейчас согреешься.

– Нет, ляг рядом. Обойми собой.

Ложился, ласкал ее трепещущее тело, целовал, почти теряя самообладание.

– Успокойся, – внушал я то ли Рене, то ли себе.

– Делай со мной, что хочешь, – шептала она мне в ухо, еще больше ослабляя волю пересилить желание.

– Да пойми ты – в любой момент может войти старуха.

– Ну, и пусть!

– Вспомни, тебе утром на занятия. И все увидят, что ты – уже другая. Закончишь школу, и мы с тобой поженимся. И все у нас будет хорошо... Впопыхах и уворовывая, я не могу.

– Так вот она, правда: ты - импотент! Ты несостоятелен как мужчина! – Ее оскорбительные слова были произнесены почти беззвучно, но мне слышался в ночи ее надрывный крик.

– Как ты смеешь? И что ты об этом знаешь?..

Минули годы прежде, чем мы в первый раз принадлежали друг другу.

– Почему ты не сделал этого тогда? – горько спросила Рена. – Я бегала б за тобой, как собачонка...

– С собачонкой жизнь не проживешь, – ответил я.

Но еще надо было одолеть эти годы, когда страсть сменялась отчаянием, а надежда – унижением.

А пока наступила новая ночь, и опять Рена позвала меня на тахту. Я отказался наотрез, не остыв еще от обиды. И что же она устроила? Выскочила из комнаты, прихватив одежду, накинула в прихожей пальто и убежала из дому. До меня это дошло, когда захлопнулась входная дверь, переполошив и хозяйку. Та ворвалась в мою – нашу комнату в наброшенном на плечи халате и с ужасом в сонных глазах.

– Павел, что у вас тут произошло с Реной?

– Я вас предупреждал, Роза Борисовна...

– Боже! Мало мне мужа в тюрьме, так еще эти неприятности...

- Не переживайте, сейчас я ее приведу. Что-то вы сильно сегодня натопили – вот девочке и захотелось на свежий воздух...

Хорошо, что быстро отыскал беглянку на притемненной пустынной улице.

– Зачем ты устроила переполох? Хозяйка рвет и мечет...

– Душно стало.

– Ладно, надышалась. Пойдем, надо хоть немного поспать.

Переступили порог – Роза Борисовна закатывает истерику.

– Что теперь будет? Что будет? Родители обвинят – не уберегла их дочку старая сводня!

– Прекратите причитания! Утром поговорим. И запомните: мы – взрослые люди и сами за себя в ответе.

Рене в школу к восьми. В редакции рабочий день начинался в девять. Когда я остался один, снова появилась хозяйка и повела со мной такой разговор.

– Павел, Рена должна уйти.

– Куда? Зима на дворе... Если нам обоим здесь оставаться нельзя, уйду я.

– Нет, она платит за угол – это гроши. Вас терять мне невыгодно...

– Потерпите до вечера. Что-нибудь придумаю.

Встретил Рену после уроков. Отправились обедать в столовку. А заодно все обсудить. И нашелся выход.

Еще в университетские времена завелась у меня закадычная приятельница Лена Картун, славная и добрая душа. Личная ее жизнь никак не складывалась, и Лена жила одна в не Бог весть какой удобной, но отдельной квартирке. Я почти не сомневался, что Рена найдет там радушный прием.

В патриархальном Кишиневе не считается зазорным явиться в гости без предупреждения даже к тому, у кого есть телефон. У Лены телефона не водилось. Но нам повезло – мы ее застали дома. И только начал я рассказывать, с чем пришли, как чуткая моя приятельница воскликнула:

– Не трать лишних слов, Павлик! Пусть живет. Условие одно – не заводить речей о деньгах.

Теперь, закончив дела в редакции, спешил на такую родную улицу Пирогова, по которой хаживал из общежития в университет, из университета в общежитие пять студенческих лет. Мы с Реной редко оказывались наедине. Разве когда Лена задерживалась из-за какого-нибудь мероприятия в школе, где преподавала русский язык и литературу. И, даже оставаясь вдвоем, избегали будоражащих ласк. А уж о том, чтоб заночевать, у меня и мысли не возникало.

Приехала мама – Антонина Васильевна. И удивила своим обращением ко мне:

– Здравствуй, здравствуй, зятёк! Много о тебе слышала... Знаю, жалеешь ты дочку. Только помоги Ренке в университет поступить. И в гости ждем. Познакомишься с нашим отцом Петром Ивановичем. Он, пока не перепьет, хороший мужик. Ренка вся в него.

Я и сам восстанавливал связи на биофаке. Прошло лишь два с небольшим года после окончания альма матер – на всех факультетах осели мои однокашники. И в приемных комиссиях им же заседать...

Проезжал мимо и забежал накоротке в неурочный час. Смотрю, моя девочка наводит марафет, куда-то собирается.

– Извини, я должна уйти. У меня деловое свидание.

– Это любопытно.

– Может, решается мое будущее... Мне предложили сниматься в кино.

Раздался стук в дверь. Открываю – и вижу известного в городе ловеласа, который подвизался режиссером хроники на местной студии. Наши пути никогда не пересекались, но мое появление повергло его в легкий шок: он явно не рассчитывал напороться на соперника.

– Я, кажется, ошибся?..

– Да, ты не туда сунулся. И заруби на носу: подойдешь еще раз к этой девочке, ноги переломаю. Кончай, подонок, пудрить мозги юным дурочкам, обещать роли в фильмах. Снимаешь своих доярок и свинарок – и сиди тихо. Не то дождешься статьи в газете о своей бурной творческой деятельности.

– Извини, Павел, не думал, что становлюсь тебе поперек дороги. Не будем ссориться... – И он покорно ретировался.

Рена слышала отголоски объяснения. Она вне себя от гнева:

– Да как ты смеешь вмешиваться в чужую личную жизнь!..

– Это чья же жизнь мне чужая – твоя?.. Пойми, ты клюнула на посулы прохвоста, который нарушает профессиональную этику. Он мог бы снять тебя для киножурнала, если б училась на “от­лично” и была примерной комсомолкой, каковой не являешься. Так что приглашение в киноактрисы – блеф.

– Пусть так, но ты не имеешь права мной распоряжаться. Я сама себе хозяйка, – кричала она уже во весь голос.

– Успокойся, я забочусь только о тебе. А право мне дает любовь.

– Захочу, на панель пойду – ни у кого не спрошусь! – Что-то надрывное, настасьефилипповское вдруг проступило в моей девочке, и я не сдержался – влепил ей пощечину. Никогда – ни до, ни после не ударял женщину, а тут дернула меня нелегкая.

А она? Она бросилась ко мне на грудь и зарыдала. И сквозь всхлипы просила:

– Прости, милый! До чего ж я тебя довела!.. Клянусь, больше этого никогда не будет!..

Ее раскаяние было недолгим. Она все дальше отодвигала меня. Может быть, только предстоящие экзамены в университет удерживали Рену от окончательного разрыва.

– Знаешь, я хочу какое-то время побыть одна – надо проверить свои чувства, – вдруг объявила Рена. – Пойми, на меня давят с разных сторон: девчонки говорят, что ты стар и уже начинаешь лысеть, мама считает, что ты немногого в жизни добьешься...

Мне осенью стукнуло двадцать шесть. Ей вот-вот должно было исполниться девятнадцать.

Снова приехала Антонина Васильевна. Она, как и прежде, была сама приветливость и ласка и уговорила меня ехать на день рождения Рены в Олонешты.

– Только ты, зятек, сразу-то не открывайся будущему тестю, – наставляла Антонина Васильевна. – Его подготовить надо...

Добирался двумя автобусами. Петру Ивановичу был представлен как полезный человек, у которого связи в университете. А раз так, майор изъявил готовность всячески ублаготворять приезжего. Мы хорошо посидели и выпили славно – весь штат районного военкомата собрался за столом.

Гуляли и на другой день, перенеся пир в знаменитый совхоз “Пуркары”, где какой-то особый микроклимат, и потому лишь из здешнего винограда получаются необыкновенные терпкие вина.

Крепко набравшись, Петр Иванович полез лобызаться.

– Замечательный ты, Паша, парень! Да ведь не женишься на моей девке – не чета она тебе...

Верный уговору, я твердил:

– Рановато ей – пять лет еще университетскую лямку тянуть.

Рена все время моего гощенья вела себя подчеркнуто отчужденно. Со мной почти не общалась, ни ласкового взгляда, ни доброго слова – только бы никто не догадался, что нас связывает. Поэтому в Кишинев я возвращался в дурном расположении духа. Отойдя от обид, снова принялся за хлопоты по Рениному делу: уточнял, кто будет принимать тот или иной предмет, какие преподаватели войдут в приемную комиссию.

Она появилась на Пирогова лишь накануне вступительных экзаменов. Тотчас был зван и я, хотя встреча не растопила льда между нами. И все равно, ясно было, Рена не сомневается: расшибусь, но протащу ее на биофак.

Пропадал в университете. Находил тех, кто вершил судьбами абитуриентов, договаривался, что моей протеже будет оказано внимание и снисхождение. От меня не ждали ни благодарности, ни ответной услуги – так сильна была солидарность среди тех, с кем я в одно время учился в нашем маленьком КГУ. И ни разу не сорвалось. Может быть потому, что прибегал к Рене ранним утром в день очередного испытания и в прямом смысле за руку вел ее в нужную аудиторию. Потом терпеливо ждал, когда она выйдет и протянет мне листок с оценкой, которая гарантировала поступление. И так до самого конца – до того, как она была зачислена на желанный биологический факультет, несмотря на огромный конкурс.

Перед началом семестра она позвонила из Олонешт, попросила встретить. Из автобуса вышла посвежевшая, отдохнувшая. Мы отправились не к Лене, а неподалеку – в общежитие, где иногородней Рене предоставили койку.

Что-то в ней появилось новое... Только что? Этого я определить не смог. Неужели одно лишь сознание, что она теперь студентка, так изменило ее?..

Забросили вещички в комнату, и Рена предложила:

– Пойдем гулять! Нам о многом надо поговорить...

Мы вышли в теплый ясный последний день августа и двинулись – в сторону ближайшего парка.

– Ну, как родители, что дома?..

– Об этом после. Сначала я должна тебе рассказать, что встретила, наконец, того, кого по-настоящему люблю и кому целиком себя отдала.

Солнце померкло надо мной. Не помню, что испытал кавалер Де Гриё, услышав признания Манон Леско.

Я подавленно молчал, а она продолжала:

– Папа дал денег на давно обещанную поездку в Ленинград, если поступлю в университет. Наше знакомство произошло в Эрмитаже. Разве это не мило?.. Он суворовец, будет учиться в последнем, одиннадцатом классе. У него романтическое имя – Роллан. В следующем году поступит в военно-медицинскую академию. Мы сможем вступить в законный брак, и я перееду в Питер. Роллан чудесный. Мать у него – русская, отец – армянин. И это смешение кровей придает ему особую прелесть...

Она еще что-то говорила, но я перебил ее, с трудом поборов оцепенение, которое меня охватило.

– Как же ты могла?.. Я ведь так берег тебя!

– И напрасно. А мне казалось, ты порадуешься моему счастью. Надеюсь, ты не отвернешься от своей Рены, и мы останемся друзьями? Искренность надо ценить. Дай мне только разобраться в моей новой жизни. Я еще сама тебя позову.

Бессмысленно предаваться сейчас запоздалому психоанализу. И все же... Да, я был оскорблен, унижен, растоптан. Представлялось ли то, что произошло, полным крахом? Нет. Знал, что значит в жизни женщины первый мужчина. Но понимал, что она давно созрела и не без моей помощи. Вожделение так легко перепутать с любовью... Страшнее бесшабашность, с которой Рена перешагнула через того, кто делал ей доброе, заботился о ней. Необузданное своеволие почти всегда изощренно в доводах самооправдания. Не сомневался больше – натерплюсь лиха, если не порву с этой сумасбродкой. И не мог и не хотел ее терять...

Телефон теперь был только на работе. Я переменил квартиру –поселился в небольшом доме в уютном, тогда еще окраинном кишиневском районе Валя Дическу. В переводе с молдавского слово “валя” означает долину. Имя же осталось от румынского помещика, чьи бывшие владения спускались в нее с пологих холмов во фруктовых садах и виноградниках. После войны их разрезали на участки под индивидуальную застройку. Участками наделяли отставных советских офицеров и действующих администраторов, торговых работников и строителей.

Новый хозяин Владимир Васильевич Крюков был из последних. Позже, когда между нами возникло подобие дружбы, несмотря на разницу в возрасте и скрытный характер Владимира Васильевича, мне стало известно, что он из донских казаков, но утаил свою принадлежность к этому мятежному сословию и растворился среди прочих трудящихся. Крюков поражал меня тем, что мог часами молчать, не произнося ни слова, притом, что был весьма красноречив. Ко мне скоро стал относиться почти по-отцовски, видимо, оттого, что Бог не дал ему родного сына, а с дочерьми отношения не сложились.

Все же дважды деликатный Владимир Васильевич позволил себе вмешаться в мою жизнь. В первый раз, когда я сорвался в загул, чтобы забыться, смягчить удар несправедливого предательского увольнения будто бы за пьянку, он сказал:

– Зачем вы так, Павел? Не делайте того, чего от вас ждет ваш враг. Господь наделил вас способностями. Напишите лучше о том, что случилось. И на душе станет легче...

Ну, а во второй – об этом после.

...Она позвонила только в конце декабря. Пригласила в общежитие.

Соседки, не стесняясь, разглядывали меня. Видно, Рена что-то наболтала им о странном типе, который в нее безумно и безответно влюблен. Одну из соседок потрясло это неразделенное чувство. Через короткое время она изъявила готовность вознаградить того, кто оказался на него способен. Бесхитростная соблазнительница невольно, задним числом подтвердила мою догадку о Ренином трёпе.

– Я говорила с Розой Борисовной по телефону. Старуха сказала, что ты съехал. Где же ты теперь живешь? – спросила Рена.

– Недалеко отсюда, у озера.

– Хотелось бы посмотреть, хорошо ли устроился.

– Приходи. Только предупреди заранее, не то можешь не застать.

– А давай, сходим сейчас. Тут ведь нам и поговорить толком не дадут...

Рене понравилось новое жилище.

 – Точно в деревне – и рядом город. Виноградная лоза в окно заглядывает... С ума сойти!

Потом пили чай на кухне. Зашел Владимир Васильевич, я познакомил его с Реной. Видно, она понравилась хозяину. Он удалился ненадолго и вернулся с банкой меда.

   – Угостите, Павел, барышню, сладеньким от своих пчел.

   – Скоро Новый год, – сказала Рена, – как собираешься его встретить?

   – Как обычно – в компании друзей-журналистов.

   – А меня мог бы с собой взять?

   – Запросто.

   –Твои друзья не будут против?..

   – Это исключено.

Пирушка ладилась в складчину. Я внес деньги за двоих. И вечером тридцать первого приехал в общежитие.

Рена была в комнате не одна. За столом сидел парнишка в форме суворовца.

– Это Роллан, – нимало не смутившись, представила она гостя. – Свалился, как снег на голову – у него каникулы. На Кишинев отвел три дня, а потом летит к матери в Новочеркасск.

Нет, обилие сообщенных подробностей все-таки выдавало если не волнение Репы, то испытываемый ею дискомфорт.

Воспитанный суворовец встал, в нем заметна была военная выправка. Я совладал с нахлынувшими эмоциями и пожал протянутую руку. Юноша и вправду был симпатяга. Видимо, по неведению, ему ситуация казалась вполне естественной, что стало ясно, как только он раскрыл рот:

– Рад встрече со старым другом Рены, надеюсь, мы тоже станем друзьями.

Сообразительная Рена отвела мне роль старого, старого друга – этакого платонического покровителя молодой красавицы. Ей показалось, что прекрасно вышла из положения и, приободрившись, она сказала:

– Давай возьмем Роллана с собой.

Меня охватил азарт.

– Отчего ж не взять? Не оставлять же юношу одного в чужом городе в новогоднюю ночь! Только надо по дороге заскочить в гастроном и чего-нибудь купить – раз нас явится трое.

Незапланированный поход в магазин отнял время. На праздник мы явились с опозданием.

– Я уж и не знал, что думать? – сказал, не скрывая недовольства, Мирка Лимонов и добавил, понизив голос, чтоб слышно было мне одному:

– Это что за толстовство?..

– Успокойся. Так нужно. Потом все объясню.

Опорожняли бокалы за уходящий, пили за наступивший год. Всем было весело. Я же впал в какое-то нарочито разухабистое удальство: шутил, каламбурил – демонстрировал безудержное довольство жизнью. Чуткий Мирка изредка обращал ко мне понимающий взгляд, точно урезонивал: “Не сорвись!” И это помогло удержаться в рамках.

    Начались танцы. Поднялась Рена, грациозно положила руку на мое плечо.

    – Ты ужасно трогателен...

    – Уж какой есть.

    – Нет, сегодня ты сам не свой.

    – Значит, есть от чего.

 – Да, но так получилось непреднамеренно. Я чувствую, твоим друзьям неприятно присутствие чужаков. Давай, уйдем отсюда. Только незаметно – по-английски.

– Надо бы и Роллана спросить...

– Я уже с ним переговорила – он тоже так считает: лучше уйти. Отправимся к тебе и проведем там остаток ночи. В общежитие нас сейчас не пустят.

Ускользнули втроем, не привлекши ничьего внимания, и отправились через весь город на Валя Дическу.

“Куда я их веду? – думал я дорогой. – У меня же, кроме раскладушки, стола и стула, ничего нет в комнате. И припасов никаких, не говоря уж о вине. Как же я приму навязавшихся гостей?..”

Но Рена ведь в моей клетушке была. Представляет, какие там возможности. Наверно, лучше б отказать... Надо быть мазохистом, чтоб подвергать себя таким истязаниям. Не хватило твердости сказать “нет”, пей до дна эту горечь!”

Только мы пришли, сняли в прихожей верхнюю одежду, Рена спрашивает:

– Где у вас удобства?

– В конце сада. Надо пройти по бетонированной дорожке.

 – Одной страшно. Проводи меня, пожалуйста. – Едва ступили на эту дорожку, Рена прильнула ко мне. – Всегда провожай, куда бы я ни пошла...

– Зачем ты ведешь двойную игру?..

– Теперь, когда я увидела вас рядом, поняла, насколько ты выше.

– Ничего, суворовец еще подрастет... – Рену бил озноб, который перекинулся и на меня. Я отодвинул ее. – Иди.

Вернулись в клетушку, и еще раз убедился, как опрометчиво было соглашаться с Рениным предложением. А она по-женски домовито принялась устраивать постель.

– Ага, матрац, два одеяла, подушка, простыни... Будем спать на полу, мальчики.

Чтобы ложе было шире, расстелила все поперек и улеглась посередине.

– Ну, что, не жестко? – спросил я.

– Ничего, Суворов целую жизнь проспал на жестком, – сказал Роллан.

– Мальчики, укладывайтесь. Вместе будет теплее.

Роллан улегся рядом с Реной, а мне что-то мешало. И я не придумал ничего лучше, как усесться за стол и начать возню с бумагами.

Рена встала, нажала на кнопку лампы-грибка. Теперь комнату освещала только заглядывающая в окно луна.

– Прошу тебя, не занимайся самоедством. Можно еще немного соснуть до утра.

– Да, в редакции завтра, то есть сегодня, рабочий день.

Я отдавил ребра, прикорнув на краю матраца, вжавшись в угол клетушки лицом к стене, – только бы не ощущать дыхания дремлющей впритык к моей спине Рены, а она то ли спросонья, то ли нарочно прижималась ко мне, будто с другого боку и не лежал ее первый мужчина.

Забылся ненадолго. Меня разбудил солнечный луч, пробившийся сквозь пожухлую виноградную лозу. Глянул на часы – уже пора быть в конторе. Тихо собрался и выскользнул наружу. Умывался и брился я на кухне, чтоб не потревожить спящих гостей.

Трудным выдался редакционный день после неспокойной новогодней ночи. И, возвратившись, я был рад, что не застал нечаянных постояльцев. И следов их пребывания не застал. Постельные принадлежности, как и положено, на раскладушке, она аккуратно застлана. На душе муторно – что поделаешь? А завалюсь-ка я до утра – сном все и пройдет. Разделся, как привык, по-моряцки догола и юркнул под одеяла. Заметил, что одной из двух простыней недостает, уже погружаясь в дрему.

Отоспаться мне помешал Роллан. Он заявился около десяти вечера, достал из–под шинельки исчезнувшую простыню и виновато протянул мне – простыня была немного влажной.

– Я ее простирнул, – объяснил суворовец. – Мы тут малость побаловались – ну, и следы оставили...

Его признания прервал стук в дверь.

– Павел, можно вас на минутку? – послышался голос Владимира Васильевича.

Выглянул в коридор. Крюков явно был чем-то взволнован.

– Что случилось, Владимир Васильевич?

– Должен вам сказать, что я против посещений этого молодого человека. – Тихий голос Крюкова зазвенел от негодования: – Он, гость, проявил неуважение к хозяину.

Кровь прилила к моим щекам. Мне было стыдно.

– Не волнуйтесь, сейчас я его уведу.

Как ошпаренный вбежал в комнату.

– У тебя неприятности из-за нас? – всполошился Роллан.

 – Все нормально. Просто мне захотелось погулять, на ночь глядя. Заодно и тебя немного провожу.

– Если ты не против, обменяемся адресами на прощание.

– Я не любитель эпистолярного жанра.

Мы расстались, чтобы никогда больше не увидеться.

А Рена – что она? Рена иногда вспоминала номер моего рабочего телефона.

– Ты слышал? Приезжает Рихтер. Сходим на концерт?...

Теперь у меня не оставалось сомнений: ее поведение подло и двусмысленно. Почему же я исхитрялся достать билеты, потом, забегая за Реной в общежитие, краснел под соболезнующими взглядами ее соседок по комнате, точно получал удовлетворение от того, что смог перешагнуть через обиду и предательство.

После чарующей музыки хорошо было молчать. Рена же принималась выспренне рассуждать о высоте наших отношений, к которым не примешивается ничто грязное и которые свободны от корысти.

Собственно никаких отношений давно не было. Осталась боль от попранного чувства. Теперь мне запросто удавалось соблюсти идеал, усвоенный смолоду, – в ту пору, когда я еще был чист и не знал женщин: любовь и физиология несовместны, и чем духовнее страсть, тем свободнее она от вожделения.

Помнишь, после нашего сближения у меня сочинились неуклюжие строчки:

Я себя странно чувствую,

Как если б жена была лира или арфа.

Наверно, так бы – чур в струю,

Алкей, узнай и ты, что любит Сафо?..

Нескладные стихи... Но что-то будоражило душу и не находило словесного выражения. Скорее всего выплеснулось подсознательное – мука от невозможности примирить божественный замысел о человеке и его плотское воплощение, духовность любви и физиологию совокупления.

Этот звонок Рены был не похож на другие. Просит прийти, а у самой голос дрожит:

– Ты мне очень нужен. Это вопрос жизни...

– Буду после работы.

Прихожу и не застаю ее дома. Ну, соседки по комнате усаживают за стол, угощают чаем. И между прочим рассказывают, в какое некрасивое положение попала Рена. Рассказывают с гримасами мнимого сочувствия, что затащили бедняжку на вечеринку, компашка, видимо, была еще та, и там к Рене приклеился знаменитый Васька Черный. Теперь заваливается сюда чуть не каждый вечер, силком уволакивает на пустырь. А возвращается она в слезах. Какие-то у Васьки права на нее...

Тут и появилась Рена.

– Ты уже здесь? Извини, раньше я не могла... Даже раздеваться не стану. Пойдем, погуляем.

– Ты не голодна? Я, например, не ужинал... Может, в кафе заглянем? – предложил я на улице.

– Думала, у тебя пропал аппетит от того, что наболтали мои милые соседки.

 – ?..

 – Ни за что не поверю, что они упустили такую возможность. Но я для того тебе и позвонила, чтобы выложить всю правду.

Она, действительно, влипла в очень грязную историю. Какая-то малина, свальный грех. Она досталась Черному. И, на ее беду, понравилась уркагану. Теперь не дает прохода. Тащит во всякие непотребные места. Заставляет жить с ним. Не останавливается перед насилием и побоями.

– Надо же угодить в такую передрягу!.. – вырвалось у меня.

– Да, я боюсь за свою жизнь. – Она разрыдалась. – Спаси! Только на тебя надежда...

   Что мне оставалось? Надо было утешать кающуюся грешницу.

 – Не бойся. Я найду на него управу.

 – Да?.. А ты?.. А с тобой он ничего не сделает?..

 – Не посмеет. Скажу, чтоб отстал, не то будет привлечен. У редакции достаточно влияния на правоохранительные органы. Он со слабыми храбрый. И сесть не захочет, скотина!

– Павел, дорогой, ты истинно мой ангел хранитель!..

Только я появился утром в редакции – звонок Рены:

– Подумала и решила, что справлюсь сама.

Меня – точно обухом по голове: не хочет развязываться с Черным, значит, ей нравится быть подстилкой жулика. А, может, обо мне тревожится – как бы не нажил беды?..

И следом еще удар. Я уже писал об этом – об увольнении из газеты за статью, которая была признана наиболее удачной за неделю, вывешена на доске лучших материалов и даже оплачена повышенным гонораром.