Павел Сиркес. Шофар

  

– Дойдет ли? – переживала Тамара, считая недели. – Нет, точно перехватят. За нами явно следят. Ты замечаешь, как подозрительно щелкает в телефонной трубке?..

Но вызов, несмотря на опасения, прорвался.

Хочу приступить к сбору необходимых для подачи в ОВИР документов – ты меня удерживаешь.

– Надо дождаться рецензии на книжку Аксельрод в “Литературном обозрении”. О Лене так редко пишут! Для нее очень важен благожелательный отзыв в популярном журнале.

– Не обернулся бы против, когда выяснится, что похвалила-то отщепенка?..

– Нет, подожди.

На подходе были и другие публикации.

Ну, а я – я заранее предусмотрительно свернул профессиональную активность, чтобы никого не подводить.

Появляется пятый номер авторитетного ежемесячника со столь вожделенной рецензией. Интересно, кстати, вспоминает ли Аксельрод о сем судьбоносном факте своей литературной биографии в земле обетованной, где она нынче поэт–лауреат?.. На дворе май. И ты говоришь:

– Действуй!

Труднее всего было получить для ОВИРа справки с места работы. Мы нигде не служили, зато состояли в творческих организациях. Обратиться за этими справками – значит обречь себя на позорное изгнание из рядов.

Я числился сразу в трех авторских корпорациях. В Союз журналистов вступил еще в Караганде, в 1958 году. Группком драматургов рассматривался как нечто промежуточное – до приема в Союз кинематографистов. Оформил членство там после Высших курсов сценаристов и режиссеров, в 1969-м. Киношники же проволынили меня целых шесть лет. Вроде бы всем соответствовал: образование по специальности, количество и качество снятых фильмов. Только стеной встал поперек председатель приемной комиссии известный оператор Владимир Монахов. Его мнение – слишком много у нас евреев – было решающим, хотя он и не трубил о нем на каждом шагу.

И не видать бы мне членского билета до смерти почтенного Монахова, если б в начале седьмого года эпопеи вступления в дело не вмешался мой учитель Константин Львович Славин. Я к нему не обращался. Он самолично проявил инициативу, апеллировал к секретариату. Либеральный высокий синклит единогласно утвердил представленную Славиным кандидатуру. А принятому, наконец, что-то было нерадостно.

Негоже новому, год от роду члену нарываться на исключение, неблагодарно это. И выбрал менее болезненный путь – через группком. Там мне без хлопот выдали требуемую справку и одновременно уведомили, что впредь в оном не состою, то есть меня попросту исключили.

И все же моя уловка не удалась: оказывается, я был изгнан также из Союза журналистов. Однако, узнал об этом только через несколько лет...

Ты могла получить справку лишь в Союзе писателей. А он не зря считался самым правоверным. Увещевали и грозились, подсылали мнимых друзей и искренних функционеров, уговаривавших свою заблудшую овцу отказаться от безумной затеи. Ты же стойко твердила:

– Люблю мужа и не хочу с ним расставаться. И дочку не хочу сиротить.

После постыдного, глумливого исключения СП, как кость, бросил нам недостающую бумажку. К исходу мая, двадцать девятого числа – оно навсегда врезалось в память – все было готово. Я двинул в Колпачный переулок. Один. Дабы не окунать тебя в мерзкую и унизительную атмосферу советского учреждения, где впервые за многие десятилетия легально рассматривались заявления людей, дерзнувших самостоятельно определить, где они намерены жить. Щадил твои чувства, но и опасался – не сломалась бы до срока.

Рассмотрение документов длилось тогда от трех до шести месяцев. Просидеть полгода на чемоданах, сохраняя семейный покой, было бы нетрудно, если б не неуверенность, правильно ли, что я навязал жене шаг, на который она согласилась ради меня.

А потом? Не придет ли за кордоном сознание непоправимой ошибки? И услужливый воспаленный разум подскажет причины: уступила неистовому давлению, поддалась душевному порыву, впечатление от манускрипта мужа временно перевесило доводы здравого смысла. Всякое лезло в голову. И что тогда? Возвращаться обратно? Расходиться? Был осведомлен о трагедиях в среде эмигрантов, которые не сумели адаптироваться к другой жизни, о гложущей многих ностальгии. Не строил иллюзий. Понимал и сильные и слабые твои стороны, что неизбежно проявятся, пока будем притираться к Америке. Израильская виза для нас, как интеллигентов- гуманитариев, была сезамом, открывающим путь за океан. О ближневосточной стране мы не помышляли. По мне – лучше бы туда. Ты, не чувствуя себя еврейкой, возражала. И я согласился на компромисс.

В кабинет, где принимали потенциальных отъезжантов, выстроилась длинная очередь. Выстоял в ней несколько часов. За столом – огромная дебелая бабища в топорщащейся форме капитана МВД. Встретила хмуро, головы не подняла.

– За утрату гражданства заплатили? – исторгла капитанша. Жаль запамятовал ее фамилию, которую с омерзением произносили те, кто покидал Советский Союз в конце семидесятых.

– Уплатил, – покорно ответил я. Да, тогда существовало правило – лишали меченого человека серпасто-молоткастого и еще брали за это по пятьсот рублей с каждого.

Побор назывался пошлиной. Выложил за нас двоих тысячу. Саша, слава Богу, еще была беспачпортной.

Припасенные деньги более, чем ополовинились. Ведь основная сумма, собранная на отъезд, материализовалась в “запорожце”. Просто подоспела открытка, извещающая о возможности приобрести автомобильчик. И мы решили его купить: так и финансы будут сохраннее, и я попрактикуюсь, наберусь опыта вождения. В Америке свои колеса – первейшая необходимость. Мои же блатные, полученные еще в Молдавии права, без намотанных за баранкой тысяч и тысяч километров оставались пустыми корочками. “Ландо” предполагалось продать сразу, как придет разрешение. Будет чем и за авиабилеты рассчитаться, и рубли на доллары поменять. Ченч небогатый – двести наших по курсу (какой он тогда был!) отдаешь и получаешь конвертируемую валюту на законных основаниях. И не старайся схватить больше. Уголовный кодекс у большевиков суровый. Экономические преступления караются жестоко!

Но все планы рассыпались прахом. Истекли три месяца, потом полгода. Я кожей чувствовал какую-то возню вокруг. Кто-то звонил жене, назначал ей встречи для душеспасительных бесед, вел разговоры с дочкой. Ощущал ребрами сопротивление нашему исходу.

Кончились наличные. Занялся ликвидацией того, что нельзя было увезти: осколков семейного антиквариата, уцелевшего хрусталя, задерживаемых таможней редких книг. Это помогало еле-еле держаться на плаву – хотя бы не голодать.

Другим подспорьем стал извоз. На неказистом, несмотря на новизну, “запорожце” отправлялся в ночь промышлять. Доставлял припозднившихся путников, не поспевших на метро, влюбленные парочки. В ту пору такой промысел не грозил опасностью грабежа, увечья или даже убийства, как сейчас. Я превращался постепенно в умелого водилу, а за цену своих услуг постоять не умел – брал, сколько дадут. Случалось, и улепетывали клиенты, не расплатившись. Всякое бывало. Зато бензин мне ничего не стоил. Им безвозмездно, за возможность покататься в свободное время днем, снабжал сосед – шофер автобуса. Его «ЛИАЗ” жег тот же семьдесят шестой, что и мой “ушастик”.

Грянуло 30 декабря 1979 года – в Афганистан ввели советский ограниченный воинский контингент. И эмиграция зависла. Тонкий ее ручеек, может быть, еще сочился. Только нас это не касалось. В конце мая мы отметили печальную годовщину великого сидения в подаче. Жили ожиданием. И летом нельзя было никуда отлучиться. Да и не на что. Я томился в знойной Москве – вдруг придет овировская открытка. А жена с дочкой выезжали иногда на дачи к верным друзья. Наш сомнительный статус помог выявить истинную цену многих – не одной лишь бабушки будущего министра Козырева. Не оставили в беде ни Искандеры, ни Сухаревы, ни Жигулины. Из менее известных – устанешь перечислять.

Старался не особенно высовываться, затаился. Но некоторым из самых близких и доверенных рукопись свою все-таки показал.

Игорь Губерман был тогда одним из публикаторов самиздатского журнала “Евреи в СССР”. Прочитал и предложил напечатать. Я отказался. Скандал мог либо ускорить выдворение из страны, либо вызвать посадку автора. Борцом с режимом не был. Радетелем еврейскому народу себя не чувствовал. И потому не отважился на открытое выступление.

А Игорь решился. Его и упекли на пять лет. И чтоб лишить ореола диссидента, приписали уголовщину – скупку краденых икон.

Хранить дома крамолу тоже было опасно. Через Таню Великанову, дальнюю родственницу, но духовно близкого человека, переправил экземпляр рукописи в Париж, моему кузену Гарри Файфу. И строго-настрого наказал: “Спрячь и никому не давай, пока не пересечем границу”.

Другому экземпляру повезло меньше. Мы с моим другом Лёшей Артеевым закопали его на дачном участке. Когда же впоследствии попытались отыскать тайник, то потерпели неудачу.

Еще огорчительнее получилось с Таней Великановой – ее арестовали. Не из–за пересылки, конечно. Последняя прошла незамеченной. У КГБ был целый свод обвинений против известной правозащитницы и соредактора “Хроники текущих событий”.

По странному совпадению, правёж учинили в нашем, Люблинском районе. Казалось, зачем властям вступать в вопиющее противоречие с Законом? Ведь ни местожительство Тани, ни место, где она якобы совершила инкриминируемые ей преступления, не имели никакого отношения к далекой московской окраине. Слушание дела назначили в суде у черта на рогах специально, чтоб поменьше съехалось публики и иностранных корреспондентов.

Услышал о расправе по “вражьему голосу” и поспешил к станции Люблино, что рядом с судом. Некогда где-то здесь снимал на лето дом Федор Михайлович Достоевский. Теперь живописное пространство по обе стороны Курской железной дороги превратилось в экологически грязную промышленную зону.

В зал пропускали только родственников. Я подошел к майору, который командовал многочисленными стражами порядка.

– Великанова – моя внучатая племянница. Сказал чистую правду. Майор потребовал паспорт. Повертел в руках, переписал в какой-то кондуит все данные, необходимые для отыскания подозрительной личности.

– Она вам – девятая вода на киселе. Уходите по добру, по здорову!

Таню я увидел, когда ее выводили из “воронка”. Помахал рукой. И долго еще стоял в группке сочувствующих. Среди них выделялась темнобровая и седая, беспрерывно дымящая сигаретой Елена Георгиевна Боннэр.

Когда подавали на выезд, Саше было четырнадцать с половиной.

И вот наступает время гражданского совершеннолетия дочери. Накануне дня своего  рождения она завела со мной такой разговор:

– Папа, ты не обидишься, если я возьму национальность мамы и запишусь в паспорте русской?.. Понимаешь, мне, может быть, придется здесь и в институт поступать...

– Право выбора – за тобой. Я же предпочитаю быть не с гонителями, а с гонимыми. – Других слов у меня не нашлось для родимой моей девочки.

Наслушавшись советов бывалых отказников, сдуру побежал в ОВИР, дабы предупредить новые проволочки и осложнения.

– Дочери исполняется шестнадцать, – опять выстояв очередь, объявил я капитанше.

– Да? – Впервые увидел, что и она способна проявлять интерес к тому, что произносит посетитель.

– Точно.

– До сих пор дочь была внесена в анкету матери и на фотографии они были сняты вдвоем. Теперь у каждой должен быть самостоятельный пакет документов – анкеты, карточки, справки. Принесете вместе с паспортом дочери и справку из ее школы.

Мне бы возмутиться, что это не по нашей вине устарели одни бумаги и понадобились другие, что полтора года – слишком долгий срок для рассмотрения любого ходатайства, тем более – слишком, что у нас ни допусков секретных не было, ни тайн мы никаких не знаем. Но покорно поплелся домой, соображая по пути, как лучше преподнести жене новость, которая явно ее расстроит. Реакция последовала даже еще более бурная, чем ожидалось.

– Под угрозой жизнь ребенка! – вскричала обычно сдержанная жена.

– Не паникуй, – пытался я успокоить Тамару.

– Если в школе станет известно, что мы уезжаем, Сашу растерзают одноклассники!

– Возьми себя в руки!.. Разве мы одни в подобном положении? Ребята только позавидуют...

В этот момент, как на грех, звонит приятель и дальний родственник Женя.

– Павел, не смотаешься ли со мной на Украину и обратно? Надо под Уманью поставить на учет служебную машину. Накупим дорогой фруктов и овощей – время осеннее...

Соображаю: вот он – способ разрядить обстановку.

– Быстро обернемся?.. У Саши шестнадцатого октября день рождения.

– Конечно. Машина-то новая. Она хоть и необкатанная, но впеременку, думаю, за трое-четверо суток обернемся. А грузу можем взять – ого-го: это же “кошкин дом” так называемый, на базе “ИЖа”.

– Дай мне полчаса на размышление.

Я еще колебался, а жена почему-то убеждала:

– Поезжай! Тебе необходимо немного отвлечься. Украинская осень прекрасна. И самый сбор урожая – привезешь вкусностей к именинному столу.

Мы выехали поздно, запасшись предусмотрительно канистрами с бензином. В братской республике, как предупредили Женю, ощущались трудности с горючим. Даже потребный “Ижу” семьдесят шестой считался дефицитом.

Глубокой ночью добрались до Киева. Женя в темное время вести машину не мог – куриная слепота. С наступлением сумерек за руль сел я. Пересекли матерь городов русских – украинский стольный град, выбрались на житомирский шлях. Остановились на отдых в кемпинге.

Ранним утром снова началась гонка. Первым из крупных населенных пунктов на трассе лежал Житомир – родина любимого моего писателя Василия Гроссмана. Да и просто так было бы интересно посмотреть этот город, когда-то – один из центров идишистской культуры. Но мы спешили.

Подопечный Жене завод находился недалеко от Умани, в малэньком мисти Златополь. Московское начальство здесь принимали по высшему разряду. Быстро спроворили техническую документацию, по которой “кошкин дом” числился на предприятии и считался откомандированным в Главк.

Такой финт надо было обмыть. Банкет устроили в еще зеленом, несмотря на начало октября, дубняке.

Прохладная ночь выстудила выпитое. На рассвете залили в бак под завязку семьдесят второго, – другого горючего в городке не водилось, – и попилили, клацая клапанами от нестандарта, поперек Украины в сторону Запорожья. Это я навязал такой обратный маршрут, чтоб навестить сестру Мару, которая давно уже обосновалась с семьей в поселке какого-то Павла Кичкаса – против Хортицы, былого сердца казацкой вольной Сечи.

Погостевали вечерок. По утрянке – опять в дорогу. Думали последнюю тысячу верст проскочить до исхода дня, да Женя настоял на другом: если где найдем затемно гостиницу в Орловщине, то заночуем, чтоб въехать в Москву днем. Приютили нас во Мценске.

У нашего дома мы тормознули после обеда.

За четверо суток намотали три тысячи километров. И спали, и гуляли, и программу выполнили. “Кошкин дом” на учет поставлен. Кузовок его полон. Симферопольское шоссе в направлении столицы гляделось осенней ярмаркой. Цены казались смешными в сравнении с нашими. Мы покупали дары земли с купецким размахом.

Частая смена дорожных впечатлений, попутные радости, пусть иллюзорно, а заслонили московские проблемы. Звоню в дверь – нет отклика: жена и дочь не угадали, когда вернется муж и отец. Открыл своим ключом. Женя помог дотащить мою часть поклажи. И распрощался.

Озираю похожую на натюрморт квартиру, вдыхаю благоуханье спелых плодов и обнаруживаю Тамарину записку: “Если приедешь, не ходи в школу за справкой”. Мне насторожиться бы – с чего это она решила, что, исколесив полстраны, я по возвращении тотчас побегу доставать требуемую бумажку?.. Но не придал писульке особого значения. Да и приход жены с дочерью отвлек.

– Ты уже здесь? – удивилась Тамара. – Давно?..

– Только что.

– А добра-то сколько ко дню рождения! – обрадованно сказала Саша.

– Зови, доча, хоть весь класс! – великодушно разрешил удачливый добытчик.

– Нам надо поговорить, – приглушила его пыл жена. – Пойдем в мою комнату.

Сидели друг против друга в спаленке, которая одновременно служила и твоим кабинетом.

– Слушаю тебя...

– Мы с Сашей решили не ехать... На вот, почитай. – И вручила это письмо:

   «Дорогой Павел!

Вот уже три дня и две ночи, как я мучительно обдумываю наше положение. Причина? Помимо затянувшейся тяжелой неопределенности и страха перед будущим – справка из сашиной школы. Ты же понимаешь, справка эта ей даром не пройдет. Отношение к Саше в школе сразу резко ухудшится (Володин сын месяц не мог ходить после этого в школу!), ее постараются выжить оттуда. Если же мы не уедем, что так вероятно, хвост потянется в другую школу, в институт – да буквально всюду, где она будет учиться или работать. Беря эту справку, мы портим ей всю жизнь. Я говорила с Сашей на эту тему. Она очень волнуется и не хочет, чтобы ты брал справку.

Далее: ей исполняется 16 лет. Будут с ней собеседовать по случаю отъезда или нет, она уже считается ответственной за него, формально она уже может отказаться и не ехать с нами. Думаю, что ей могут когда-нибудь припомнить и это...

Теперь, Павлик, обо мне. Ты хорошо, лучше всех, знаешь, что заграница меня никогда особенно не прельщала. Я всегда понимала, что не буду там иметь того, что так люблю: знакомой гарантированной работы, старых испытанных друзей, не говоря уж о тысячах столь любезных моему сердцу мелочей, нюансов, ассоциаций. Что же делать, если вся я состою из них? А быть другой просто не умею.

Если бы полтора года назад мне сказали, что мы будем сидеть в подаче так долго, так беспомощно, так безнадежно, что единственный реальный путь вырваться отсюда – это устроить скандал, шуметь, надрываться, – неужели я пошла бы на это? Неужели ты настаивал бы на этом, зная, что мне такое не по плечу, зная меня самое лучше, чем кто-либо другой? Конечно, нет!

Можешь ли ты сейчас ждать от меня несвойственных мне поступков? Думаю, что нет. Ведь во мне все сильнее и сильнее мысль, что надо вернуться. Опомниться и вернуться, мужественно сказав себе: видит Бог, мы хотели сохранить семью, мы шли на жертвы друг для друга. Но все против нас. Рок против нас! Надо внять его голосу...

Ты мне сказал, что для тебя отказаться от мысли об отъезде равносильно самоубийству. Я знаю, что ты слов на ветер не бросаешь. Я признаю твое право делать то, что ты считаешь жизненно необходимым. Но не могу быть тебе спутницей по тем причинам, которые уже назвала.

Что же делать, дорогой? Может быть, хватит нам мучить друг друга? Любя, терзать, казнить, выворачивать друг друга наизнанку? Давай пожалеем – я тебя, а ты – меня. Давай сохраним друг к другу признательность и нежность. Никто не знает будущего. Но такие чувства на дороге не валяются. Они нам еще пригодятся.

Чего я хотела бы от тебя? Зная, как все это тяжело, обидно, горько, как много растрачено сил, средств и того, что не назовешь словом, – отпустить друг друга на свободу. Пусть каждый из нас делает дальше то, что он считает единственно возможным для себя в создавшейся ужасной ситуации. Я приложу все силы, все умение, чтобы вернуться к этой жизни. А ты – всю энергию, чтобы вырваться в другую жизнь. Я хочу развязать тебе руки. Я обещаю не останавливать тебя, что бы ты ни счел нужным делать для достижения своей цели. Саша пока, естественно, остается со мной. А потом будет сама выбирать свой путь. Обещаю тебе не давить ее своей любовью и эгоистической привязанностью. Рано или поздно она, скорее всего, окажется там, где родной отец.

Нам предстоят неприятные процедуры: поездка в ОВИР, где я заберу наши с Сашей документы. Вероятно, справка, что я отпускаю тебя, не имею к тебе материальных претензий. Вероятно, также развод. Все это надо пройти без срывов, без слез (моих), без взаимных упреков.

Будем мы в разводе или нет, ты остаешься моим мужем. Наш дом – твой дом. Наши заработки – твои. Ты – с нами, как и раньше.

Я бы хотела даже, чтобы в семье нашей после всего происшедшего царило еще большее спокойствие, чем раньше. Мы – сознательные люди. Принимаем сознательное решение, так как другого не дает принять судьба. Давай же окажемся на высоте.

Пишу тебе письмо потому, что в устном разговоре бывают зигзаги и другие неожиданности. К тому же раздражение, вызванное нашей жизнью, просачивается буквально во все. А я не хочу говорить с тобой раздраженно. Я тебя по-прежнему люблю и жалею. И буду любить еще больше, если ты примешь мое предложение. Оно выстрадано.

Твоя жена Тамара.

10/X 80 г.

 

Что я испытал в тот момент? Шок, стресс, ступор? Какие еще почему-то иностранные слова служат для обозначения наших пиковых душевных состояний?.. И как объяснить это совпадение дат? Письмо написано ровно через восемнадцать лет в самый день нашего знакомства.

В первые минуты онемел, не веря услышанному и прочитанному. Не ожидал я такого от своих преданных девочек. Всегда был уверен: тыл у меня надежный. И – на тебе. Не врала та предупреждающая спина...

– Ты понимаешь, на что идешь? – наконец заговорил я, чувствуя ребрами колотящееся сердце. Во рту пересохло и появился противный горький вкус. – С советской властью в подобные игры не играют. Мы – враги. Теперь идти на попятный без преувеличений равносильно самоубийству. Мы же – литераторы. Значит, бойцы идеологического фронта. Кто позволит нам жить и работать здесь, когда сами подтвердили свою нелояльность заявлением на эмиграцию?..

– Все в руках Божьих – не пропадем.

– А я? Как мне быть теперь, после того, что случилось?.. На что, на кого надеяться, если самые близкие, родные?..

– Мы только рады будем, если ты останешься с нами.

– Хочу услышать Сашу. Дочка, иди сюда! – крикнул я притихшей за стеной девочке. Саша вошла понурая, смущенная.

– Папа, ты меня звал?

– Ты уже большая. И глупой тебя не назовешь. Хочу знать твое мнение.

– Я – как мама. Не оставлять же ее одну...

– А мне, значит, одиночество скрасит Америка?..

– Не терзай ребенка, – вмешалась жена. – Я ведь сказала, что мы обе будем рады, если ты останешься.

– Мы с твоей мамой – даже не родственники. Ты же – моя кровь и плоть... Уйди! – И когда Саша выскользнула за дверь, в сердцах выпалил: – Учти, Тамара, без вас меня могут и не выпустить, но жить с тобой я все равно не буду!..

Потянулись жуткие недели. Умолял и плакал, нагонял страху и увещевал, закатывал истерики и впадал в прострацию. Жена была тверда:

– Я не знаю, где этот проклятый ОВИР. Отведи – и больше ни о чем не стану тебя просить...

Дотащился с ней до Колпачного.

Вошла одна. Там состоялась такая беседа:

– Значит, вы с дочерью не едете. А муж?

– Он не изменил своего решения.

– Тогда вам необходимо развестись.

Отправились в районный суд.

Зачуханное присутствие. Вялый судья. Заседатели очнулись от дремы только тогда, когда председательствующий задал вопрос о причинах, разрушивших наш брак.

– Не сошлись характерами, – в унисон отвечали мы, как заранее договорились.

– Сколько дочери?

– Шестнадцать.

– Материальные претензии у сторон есть?

– Нет, – единодушно подтвердили интеллигентные разводящиеся стороны, разом гася у законников интерес к процессу.

Союз, совершившийся на небесах, расторгла низшая судебная инстанция. Это произошло 18 декабря 1980 года.

Судьба, суд, судебный... Знаковый ряд слов. И корень у них один.

К тому времени в Москве у меня оставалось не так уж много людей, с кем мог посоветоваться. А сам не находил выхода: перепутье казалось смертельным.

Позвонил Валентину Михайловичу Дьяченко. Нас связали общие дружбы. Мои соседи по университетскому общежитию Ваня Сеферов и Лёва Яруцкий, с которыми я очень сблизился, оказались его учителями в вечерней мариупольской школе, что не помешало их тесным отношениям. Валентин Михайлович по-своему – замечательный человек. И жизнь у него уж слишком затейливая даже для двадцатого века. Донской казак Дьяченко был фронтовым разведчиком с первого дня войны, совершал подвиги, получал высокие награды. На беду юный лихой красавец полюбился смершевской крале. Энкаведешник в отместку упек его на десять лет. Пришлось рубить уголек на Крайнем Севере. Выжил, выдюжил, благодаря молодости и железному здоровью. Помогла и женщина-вольняшка. Они поженились, родили детей. После реабилитации Михалыча подались в Жданов. Теперь недавний зэк надрывался у мартена на “Азовстали”.

Не укатали сивку крутые горки – обуяла Дьяченко страсть учиться. Обремененный семьей мужик поступает в школу рабочей молодежи. Здесь и сошлись их пути с Ваней и Левой, которые после нашего КГУ тоже прибились к мариупольскому берегу.

Аттестат зрелости получил перезрелым. И охватил Валентина Михайловича зуд писать. Подался во ВГИК – не куда-нибудь. Окончил успешно. Теперь по его сценариям ставились художественные фильмы. В титрах стоял почему-то псевдоним – В. Михайлов. Из скромности, наверно.

А пока учился Михалыч в Москве, кантовался среди столичных интеллигентов, случилась у них любовь с преподавательницей начертательной геометрии Ганной. И не вернулся он к своей спасительнице-жене. Скучно сделалось, не о чем стало говорить.

Неблагодарно обошелся с женой, но, точно желая искупить свою вину перед самой идеей добра, был по-особому чуток и внимателен ко всем остальным людям. И меня поддержал, когда я поступал на Высшие курсы сценаристов и режиссеров. Замолвил словечко по собственному почину вгиковской приятельнице Наташе Ерошиной, которая как раз перебралась заведовать учебной частью в наше диковинное, ни на что не похожее заведение. Я прознал об этом случайно и много позже от той же Наташи, выразив однажды удивление по поводу ее ничем не заслуженного расположения к моей скромной персоне.

Не вдавался в подробности по телефону, сказал только:

    – Мне плохо, Валентин Михайлович. Надо свидеться, поговорить.

    – Так приезжайте, Павлик, – и немедленно. А что случилось?

    – Жена и дочь не снесли беспросветного ожидания – я брошен на полдороге...

 – Не ожидал от Тамары... Поспешайте сюда. Размочим это дело и обмозгуем. А, может, Леню Гуревича кликнуть? Вы – давние кореша. Он – парень надежный и головастый. Чего-нибудь да присоветует. Не возражаете?..

Собрались втроем. Крепко выпили. И, лежа вповалку на напольном ковре, принялись рядить, как мне теперь жить.

Леня Гуревич принял на грудь не меньше, чем мы с Михалычем, но был совершенно трезв и бескомпромиссен.

–Ты знаешь, Пашка, я в принципе против эмиграции. Тебе, однако, теперь нельзя оставаться. И от изменщицы-жены не жди ничего хорошего...

Валентин Михайлович был менее категоричен:

– Вам, Павлик, надо бы пройти свой путь до конца. И вы его осилите и в одиночку. Решать же за вас не могу. И пороть горячку не советую. К чему ни придете, рассчитывайте на поддержку старого казака.

Залить горе? Удариться в загул? Настроение не то. Да и не выбраться таким образом из передряги. Я дошел до предела  моральных и физических сил. Надо сматываться из Москвы, иначе сорвусь, наделаю новых бед. И счел за лучшее – улететь в Кишинев к маме. Она, безусловно, догадывалась: что-то у нас происходит драматическое, как ни старался не выдать голосом или интонацией душевную смуту.

В Кишиневе расслабился – и слег. Валялся с температурой. Не оповестил ни родственников, ни друзей, еще живущих в Молдавии, о своем прилете.

Жена и дочь часто звонили. Трубку поднимала мама. Я говорить отказывался. Изведал, что такое депрессия. Да выбраться из нее было невмоготу.

Понемногу, исподволь маме удавалось возвратить мне интерес к жизни. Накормит, напоит, заставит принять лекарства и сядет у изголовья, гладя, как маленького.

– Мягкое у тебя сердце, сынок, – не бросишь родного ребенка. Ты знаешь, я с болью согласилась на разлуку с тобой. Понимала, никогда больше не увидимся, но согласилась. Ради твоего счастья, раз считаешь, что там оно – в Америке. Обо мне можешь не думать. И о сестрах. А Саша? Будешь ли спокоен, оставив ее без отца?.. Вспомни, каково было вам без папы...

Мамины речи день ото дня звучали для меня все убедительнее. В самом деле, ситуация сложилась экстремальная. Надо было кем-то жертвовать. И если другого выхода нет, жертвовать можно только собой...

Наведывались друзья молодости, прослышавшие, что я в Кишиневе. Это, конечно, мама тайком зазывала их. Забегали повидаться, справиться о болезни. Двум наиболее близким – Мише Хазину и Виталию Левинзону рассказал правду, и оба, точно сговорившись, советовали остаться, не рушить семью, хотя и не одобряли Тамары.

– Прости супружницу, – басил Виталий, артист театра, уравновешенный могучий человек. – Все так ясно: сломалась женщина! – Тут ему изменила его невозмутимость. – Не казнить же ее?.. – У Виталия повлажнели глаза и он добавил: – Времена теперь другие – не посадят за намерение уехать. И мы тебя не бросим. Главное – быть вместе...

В середине января 1981 года я отбыл в Москву. Не предупредив ни дочь, ни жену-разведёнку, появился дома, будто и не уезжал вовсе. Давалось это с великим внутренним борением, хотя внешне держался легко и непринужденно.

    Мои повисли на мне.

    – Папочка, как без тебя плохо... – с печалью в голосе призналась Саша.

   Искренней   была и радость Тамары.

   – Наконец-то ты вернулся! Я так соскучилась!..

Тут в Москве объявился весьма кстати и Володя Татенко – сдавал фильм в Госкино СССР. От Володи у меня секретов не было, потому что нашей проверенной дружбе сравнялось на ту пору уже тридцать лет. Он молча выслушал рассказ о последних событиях и подвел такой итог:

– Ничего непоправимого не произошло. Затаись на время. Позабудется твой грех. На худой конец покаешься. У нас милуют тех, кто повинился...

– А в чем вина? – не по адресу задавал я бессмысленный вопрос. – Возможность эмигрировать предоставлена евреям государством.

– Не будь ты “акулой пера”, претензий не было бы. Но не дрейфь – перебьешься. Для начала подкину тебе заказуху. С потиражными это пара штук. Год протянешь. Дальше – видно будет...

    22 января созрел для похода в ОВИР со следующим заявлением: “В мае 1979 года я подал с семьей ходатайство о разрешении эмигрировать в Израиль. Цель – объединиться со своими родственниками. В ноябре 80–го жена и дочь отказались от этого намерения. В связи с тем, что самые близкие мне люди остаются в Москве, прошу не рассматривать моей просьбы”.

Дебелая капитанша приняла бумагу безразлично:

– Оставьте.

И не подумал справиться, а нельзя ли получить обратно тысячу рублей (они бы сейчас так выручили!) за несостоявшееся лишение гражданства, понимал: напрасные хлопоты. Никогда родное государство не возвращает того, что мы ему переплатили, зато наши недоимки взимает с пенями.

Вроде началась новая жизнь. Надо было впрягаться в работу, но работы-то никто и не давал. Слишком многие знали, как я проштрафился. Тебя же взяли корректором в “Советскую Россию”. И ты сочла это великим благом.

В конце марта звонят из отдела творческих кадров Союза кинематографистов:

– Павел Семенович, с вами хочет побеседовать товарищ Гарьков. Приходите завтра сразу после обеда.

В назначенное время я был в кабинете Гарькова. Его на месте не оказалось. Звонившая накануне сотрудница не удержалась – добрая душа:

– Поздравляю вас, Павел Семенович!

– С чем?

– С разрешением на эмиграцию...

Не успел среагировать – в комнату вошел сам начальник.

– Вы пунктуальны, – отметил Гарьков. – Пойдемте.

Куда он меня ведет?.. Оказалось, ищет укромный закуток, где можно поговорить с глазу на глаз. Такой нашелся рядом с машинописным бюро.

Впервые вот так вплотную имел дело с представителем недреманного учреждения, засланным в наш союз, о чем не ведал только ленивый. Ничего мужичок: нос пуговкой, глаза – выцветшие васильки, красноватое круглое лицо. На нем – выражение подчеркнутой доброжелательности. Уж не другие ли теперь установки в органах?.. А, может, потому и спустили к киношникам, что не вписывался в лубянскую гвардию?

– И что же вы намерены делать, Павел Семенович? – с едва заметной укоризной в тенористом голосе спросил Гарьков.

– Не понял, извините, вопроса...

– Едете или не едете?

– Тому два месяца, как отнес в ОВИР заявление, что остаюсь.

– Значит, остаетесь? Что ж, мы не против. Нам с момента подачи было известно, что вы хотите эмигрировать. Но, как видите, никто вас из союза не исключил. Сами приняли решение об отъезде. Теперь сами решили остаться. Вольному – воля.

– Да. Только вот с работой плохо. Никто не хочет даже разговаривать со мной на эту тему, будто я совершил преступление.

– У нас к вам нет претензий. Обратятся в отдел творческих кадров, подтвердим, что вы – профессионал. А работу мы не распределяем.

Куда ни торкался – отовсюду отказы. Пытался принять участие в конкурсе, объявленом ЦСДФ. Центральная студия документальных фильмов потому и учредила его, что нуждалась в сценариях. Все шли под девизами. Я и на конверте, надписывая адрес, указал мало кому известный псевдоним. Дознались, отвергли мою заявку. Да еще не постеснялись прислать отлуп на мою фамилию.

Терял надежду когда-нибудь вырваться из западни, куда сам себя и загнал. И в минуту отчаяния снова притащился в злополучный ОВИР.

– Я убедился, что мне нет жизни в Советском Союзе. Хочу воспользоваться разрешением на отъезд.

Капитанша для вида перебрала какие-то бумаги и сказала:

– Срок разрешения истек. Вопрос может быть рассмотрен при условии нового ходатайства.

Опять начинать волынку? Нет, с меня хватит, спекся...

И вдруг – договор из Алма-Аты на сценарий заказного фильма об электростанциях – Володя сдержал слово. Гонорар – тысяча рублей. Командировки – за свой счет.

В киноотделе министерства энергетики, куда надлежало обратиться рекомендованному студией автору, мы остановились на энергосистеме Ярославля, как наиболее интересной для показа. Меня это устраивало: близко от Москвы, меньше траты.

Я с головой окунулся в незнакомый мир. Хорошо, консультант попался толковый. Помогал во всем разобраться и был сговорчив, когда мной предлагалось что-то дельное. К счастью, режиссер тоже оказался ветераном “болтов в томате” – кликуха заказных лент среди специалистов. По привычке он должен бы претендовать на часть моего вознаграждения, но наша с Володей дружба помешала посягательству: Татенко был непосредственным начальником жучка от кинематографа.

Уже ближе к лету подвалил неожиданный заработок – сразу две заказухи. Слышал, что существует обширный жанр так называемого технико-пропагандистского фильма, но прежде никогда не пробовал себя в нем. Доступ был закрыт для посторонних. Ведь делились огромные деньги. В бюджете любого союзного ведомства содержалась нетощая статья для показушной рекламы своих якобы достижений. На страже лакомого пирога стояли министерские кураторы. Отстёгивание шло по всей цепочке – “от Москвы до самых до окраин”.

Почему же вторично сподобился?

В СК трудился в те времена один ловкий молодой человек. Числился аж не то каким-то ответсекретарем, не то референтом. Однажды затащил меня к себе и, не чинясь, спросил:

– Пашенька, как ты смотришь на то, чтоб нам вместе кое-что залудить?.. – “Залудить” на киношном жаргоне значит лихо состряпать выгодную картину.

– Ты имеешь в виду что-нибудь конкретное?

– Понимаешь, некая сибирская студия предлагает парочку тем. Речь о плановых заказных сценариях, которые неплохо оплачиваются...

– Как они оплачиваются, я знаю.

– Нет, директор посулил договоры по высшей ставке. На поездки тоже тратиться не придется – оформим как творческие командировки по линии Союза кинематографистов. Мне ничего не стоит это провернуть. Беда в том, что я не могу оторваться от кресла – дела заели... Да и писать вдвоем веселее. И подучусь рядом с тобой.

Отказываться в моем положении от такой лафы было бы глупо: продержусь еще год, даже если отдам половину денег, а вкалывать буду один. Там, глядишь, легализуюсь...

В действительности ловкач и не думал ни писать вместе, ни учиться писать вообще. Видимо, самокритично сознавал напрасность усилий по овладению чуждым ремеслом.

У меня не было проблем в странствиях по просторам Сибири. Местное руководство заботливо опекало посланца столичного чиновника – команды вниз поступали твердые. Но противно было участвовать в безгласном сговоре. Что-то чалдонам надо было протолкнуть в московских инстанциях, вот они и старались.

Помнится, первая тема и мне сразу показалась важной – восстановление тайги на вырубках. Это импонировало. Житель такого мегаполиса, как наша столица, чувствует на себе последствия пагубы лесных легких планеты – в огромном городе нечем дышать. Радовался: не просто подкалымливаю, – борюсь за экологию.

Возили по леспромхозам, показывали лесосеки и лесопитомники. Саженцы в последних были с ноготок в своих школках. Лесоводы любовно поглаживали, присев на корточки, проклюнувшиеся из кедровых проросших орешков зелененькие нежные побеги. Когда еще наберут они силу и пересаженные на пустошь, где недавно стояла вековая тайга, превратятся в жизнестойкие деревья? И превратятся ли?..

Больше видел, трясясь по таежным просекам, как валят плодоносящие столетние кедрачи. Куда разумнее было бы промышлять питательные и целебные шишки, набитые маслянистыми орехами. Так нет, валят, сводят вопреки закону. А вдоль лесосек брошены там и сям хлысты – обезображенные, без ветвей, схваченные жестким тросяным узлом из ржавой проволоки, или металлическими скобами и подсеченные у комлей боровые великаны.

Невинно спрашивал:

– Зачем же новые-то деревья рубите? Гляньте, сколько неприбранного богатства кругом... Вывезли бы лучше это...

– Дак нельзя не рубить. План есть план. Не выполнишь – заработка не будет.

Видел слывущий прозрачным Байкал – дно в топляках, набрякших и задубевших бревнах, торчащих под зеркалом озера. Молевой сплав запрещен по заповедному “славному морю” – самому некогда чистому и до сих пор самому большому в мире хранилищу пресной воды. Да кто ж соблюдает табу?.. Воюют против целлюлозно-бумажного комбината, что прямо на байкальском берегу, одержимые защитой природного чуда активисты Гринпис. Напрасно. И омуль уже дает знать, что время, может быть, упущено. Редкостью даже в прибайкальских селеньях нынче стал прежде знаменитый на всю Россию и доставляемый отсюда повсеместно духовитый засол. Его было так много, что для перевозки требовались огромные бочки, такие ёмкие, что могли, как в песне, послужить кораблем беглецу-каторжнику.

Выбрался в Слюдянке к лукоозерью – попытать счастья, купить у рыбаков омуля. Как не привезти с Байкала в Москву хоть несколько рыбин?.. Повезло наткнуться на раздрызганную пьяную пару. Матерят друг друга при малых детишках, цепляющихся за облеванный подол женщины.

– Мамочка, не пей! Исть хочем! – вопили ребятишки.

Жанровая эта картинка заслонила красоту величавой натуры. Прекратил поиски добытчиков деликатеса и подался восвояси.

Все же леспромхозовцы не отпустили меня в Москву с пустыми руками: подарили гигантскую шишку, вырезанную из целикового чурбака кедра. Дома открыл, а она доверху наполнена кедровыми же орешками.

 

Разматывались восьмидесятые. Я уже пару лет пасся на полях заказухи, в документальное кино пробиться обратно не удавалось. Морально притомился. Тут – и новый хомут на шею.

Позвонил приятель еще с кишиневских времен – тот самый бескомпромиссный Леонид Гуревич:

– Понимаю, ты нуждаешься в настоящей сценарной работе. И я нашел ее для тебя.

– Ушам своим не верю...

– Так слушай. На телевидении затеяли сериал “Наша Конституция”. Одну из серий поручили делать грузинам. Режиссером назначен Лео Бакрадзе. Ему и требуется автор.

– Да вы ж который год в паре... И все у вас ладится – первые премии хватаете на фестивалях!

– Я сейчас другим занят. И не стану скрывать: не по душе мне этот официоз. А тебе, извини, не до разборчивости теперь.

Съел – не подавился реплику заботливого приятеля. Дал согласие встретиться с Бакрадзе.

Я его отдаленно знал – наши пути уже пересекались в Тбилиси. Оказия вышла следующая.

Еще в легальные мои времена случилось мне написать текст к буклету о любимой актрисе Майе Булгаковой. Издание получилось. Поэтому не удивился, когда редакторша предложила сочинить новый буклет о некой Мэги Цулукидзе. Имя для меня незнакомое, хотя любил грузинское кино и следил за ним.

– Берись, Паша, – уговаривала редакторша. – Во-первых, Мэги – красавица. Во-вторых, – жена Сико Долидзе. А он – народный, лауреат, депутат и ко всему – первый секретарь тамошнего Союза кинематографистов. Половину свою обожает. Примет тебя по высшему разряду, коль пишешь о ней.

Никогда до того не бывал в собственно Грузии – лишь на черноморском побережье. Оно же, как теперь утверждают аборигены, – и не Грузия вовсе, а Абхазия и Аджария. И Тбилиси посетить давно мечтал. Потому и взялся за заказ.

В аэропорту меня встретил помощник Долидзе. На черной престижной “волге” привез к мэтру. После велеречивого приветствия тот представил мне неслышно появившегося в кабинете пригожего складного человека. Небольшой рост побуждал его держаться с подчеркнутым достоинством.

– Это моя правая рука – директор нашего бюро пропаганды киноискусства Леонид Петрович Бакрадзе, – сказал увенчанный Сико. – Он будет вас опекать и обеспечит необходимые условия для успешной работы.

Так мы познакомились с Лео. То было за десять, наверно, лет до предложения Гуревича. Но я не забыл своих впечатлений ни от Бакрадзе, ни от той первой поездки в Тбилиси.

В Сакартвело, как называют Грузию ее коренные жители, больше всего тронули сердце естественные взаимоотношения людей. И в Москве друзья целуются при встрече. Здесь это был какой-то распахнуто-приветливый ритуал. Надо было прожить в Тбилиси не один месяц, чтобы понять многослойность ориентальных обычаев. А на себе я познал, что безудержное грузинское гостеприимство хозяйский гонор тешит, пеленает пришлеца любовью только пока он нужен...

По неистребимой своей настырности да под хмельком, помнится, ввязался ненароком в дискуссию.

– Почему это, – пьяно допытывался я, – грузины считают, что по праву живут лучше русских?.. Что, ваша земля богаче или вы работаете больше?..

– У нас климат лучше. Есть притча такая. Бог, когда наделял народы землями, забыл о грузинах, а потом ему ничего не оставалось, кроме как отдать им то, что приберег для себя. Вот отчего столь прекрасна Грузия. И жизнь в ней должна быть прекрасна!

Самонадеянная притча.

Долгие часы торчал в кинозале. В обед заглядывал Бакрадзе, приглашал к обильному столу. Сознаюсь, я охотно отрывался от просмотра фильмов Сико Долидзе, где главной героиней всюду выступала его жена. Актрисой она оказалась весьма средней, а красивая внешность, несмотря на южный ее тип, проигрывала от недостатка теплоты и обаяния.

Мое прилежание было, однако, вознаграждено приглашением в просторную квартиру кинематографической четы. Никогда раньше не доводилось мне видеть подобной роскоши. Я залюбовался антикварными стульями, чьи спинки венчали медальоны из драгоценной финифти. Заметив это, Долидзе гордо объявил:

– Гарнитур из дворца графов Потоцких.

Пришлось смирить свое любопытство, чтобы не поинтересоваться, как уникальная мебель попала в жилище режиссера и актрисы.

Хозяин щедро наполнял хрустальный на тонкой ножке бокал гостя, мы чопорно чокались, следя за сосудом дамы: он должен по этикету доминировать над фужерами господ.

– Не очень вас утомило наше творчество? – вежливо осведомился Долидзе.

– Что вы! – горячо возразил я, подогретый винными парами. – Для киномана нет ничего более приятного, чем целыми днями просиживать перед белым экраном.

Ответ прозвучал несколько двусмысленно, но гость на Кавказе, пока он гость, – священная корова.

На следующий день досматривал последние ленты с Мэги Цулукидзе и все больше разочаровывался в ней. Зашел Лео, вяло попытался выявить мое мнение об увиденном. Это, конечно, было поручение босса, и оно ему было не по душе. А, может, у него есть хозяин повыше?..

Потом предположение о могущественном покровителе подтвердилось.

После окончания Тбилисского ГИТИСа молодого пригожего Лео распределили в Республиканскую филармонию. Ему поручали вести правительственные концерты, он недурно читал стихи грузинских и русских поэтов. Не избавился от заметного гурийского акцента, но это придавало его манере экзотический шарм.