Наталья Драгунская. Ох, лето, лето...

Она всегда начинала готовиться к этому заранее, сразу после новогодних праздников с их утомительной, хотя и приятной суетой, когда, просыпаясь первого января в своей комнате, носящей следы разора послегостевого пиршества, которое, кстати, было везде – и в детской, и в комнате родителей, самой большой в их отдельной квартире, где всегда ставили елку и потому там всегда нежно пахло хвоей и мандариновыми шкурками, – она начинала думать о лете и даже не о самом лете, а о так называемом отпуске, одна мысль о котором приводила ее в трепет. Отпуск у нее, как и у всех преподавателей, был длинный, два с половиной месяца - эту привилегию она получала за счет зарплаты, которая была эквивалентна полуторам парам зимних сапог, купленных у спекулянтки по случаю, – так что хочешь не хочешь, а надо было куда-то ехать, то есть вывозить, не себя, конечно, а детей на свежий воздух. Вывоз детей на свежий воздух из загазованной Москвы был априори, то, что не подлежало обсуждению, как, например, не подлежали обсуждению чистка зубов по утрам и беготня с куриным бульоном и домашним творогом по больницам, где лежали больные родственники, дабы спасти их от неминуемой голодной смерти, должной наступить после содержания их на казенном коште в восемьдесят копеек в день с вычетом, примерно, половины на воровство, творимое поварами и поварятами, то есть всеми, кто был приближен к пищеблоку. Поэтому какой бы ужасной ни была перспектива провести лето в чужой маленькой комнате где-нибудь у черта на рогах, в чужом доме или квартире (в большинстве случаев с удобствами на улице), нашпигованных такими же страдальцами, приехавшими туда из своих городов и весей, снедаемых одной заботой - оздоровить детей, она собирала чемоданы, брала детей и, сжав зубы, ехала выполнять свой долг, как едет солдат, посланный начальством в одну из горячих точек и не знающий, вернется он живым или нет. Последние несколько лет она приспособилась ездить в Пярну, чистенький приморский городок в Эстонии в двух часах от Таллина. И все было бы неплохо – и молочные продукты хорошие (хотя, чтобы их поиметь, надо было приходить в магазин к открытию, иначе разберут); и море (хоть и холодное, но все равно купабельное) было в пределах досягаемости; и в кафешках можно было заказать невиданные в Москве взбитые сливки и пирожные с фруктами – все было бы неплохо, если бы не нескрываемая ненависть местного населения к русским, за счет которых, несмотря на эту самую ненависть, они каждое лето обогащались, сдавая им все, что можно было сдать: от домов до сараев; и не страсть ее детей к заплывам за буйки. И если исторически чувства местного населения были ей хоть и не приятны, но, по крайней мере, понятны: кто же любит «освободителей», которые в 1939 году по договоренности с Гитлером сначала без спроса освободили эстонцев, равно как и литовцев, и латышей от их собственных правительств, а потом присоединили эти три прибалтийские республики к СССР (хотя она-то была в этом совсем не виновата, так как родилась на десять лет позже) - то безрассудные заплывы детей в морские дали сводили ее с ума днем и не давали ей заснуть ночью. Конец прибалтийским каникулам положил случай, который чуть не стоил ей жизни. Она, как всегда сидела на берегу, окруженная компанией случайных пляжных знакомцев, не сводя глаз со своих близнецов, которые на сей раз, слава тебе Господи, не плавали, а хлопотали недалеко от берега, роясь в песке и обливая друг друга водой. Один из отдыхающих, пианист из Ленинграда, которому она, как ей казалось, нравилась, окликнул ее, она повернулась на звук его голоса, что-то ответила, а когда вновь взглянула на море, детей не было. Серенькая вода, совсем не похожая на морскую, еще такая спокойная за минуту до этого, обратилась в бушующую стихию, и эта стихия вздымалась на высоту двухэтажного дома и рычала так, что закладывало уши. Не успев испугаться (так все было неожиданно!), она вошла в воду, зовя детей по имени, уверенная, что вот-вот они появятся; и только когда на третий или четвертый раз они не отозвались, она вдруг осознала, что они пропали по-настоящему. Купальщики, спасаясь от внезапного шторма, бежали к берегу, она хватала их за руки, крича: «Две девочки в синих купальниках, в красных шапочках, одинаковые, видели?» - «Не видели», - отвечали они, а она, все дальше погружаясь в воду, которая захлестывала ее с головой, уже сорванным, охрипшим от невероятного напряжения голосом продолжала выкрикивать их имена, все еще не теряя надежду спасти. Никто не откликался, и тогда ей пришло в голову, что просто так море их не отдаст, что детей надо у него выкупить, но чем? На ней был только старенький купальник и подаренные ей в разное время людьми, которые ее сильно любили, два нехитрых кольца. Она начала срывать их с пальцев, пытаясь выбросить в море, заплатить ими за детей, которых море не хотело ей отдавать. Но кольца, которые в нормальной жизни были ей велики и которые она даже несколько раз теряла, в этот раз не снялись, и тогда она поняла, что жизнь кончена - была и вдруг в один момент кончилась - и поэтому незачем выходить на берег. Все стало все равно, она была одна в пустом океане, и он должен был стать конечной точкой в ее жизни. Волны заливали ее всю, волокли прочь от берега, который был уже ей не нужен: скорее, только бы скорее. Вдруг ей показалось, что кто-то выкрикивает ее имя. Она не отреагировала: галлюцинации погибающего. Кто-то продолжал надрываться. Она с трудом повернула голову. Пианист, которого она подозревала в тайных к себе симпатиях, тяжелый сердечник, задыхаясь, бежал к ней по воде, таща за руку одну из девчонок: они здесь, они здесь, все хорошо, выходи. Но выйти она уже не могла: волны играли ею, как мячиком, вверх- вниз, вверх- вниз; они не хотели отпускать ее, ведь она обещала заплатить! А она, коварная, забыв о своих обещаниях, из последних сил била руками и ногами по воде, пытаясь выбраться из их плена, била до тех пор, пока не почувствовала под ногами дно. И это было все, выйти у нее уже не было сил. Подбежал пианист и с усилием выволок ее на берег. Ее дочки, те, для кого она и жила на этом свете, подбежали к ней.
- Где вы были, дуры, - выплевывая остатки воды из легких, прохрипела она.
- Мы вышли, когда начался шторм, и просто сидели на берегу.
- Убила бы вас! -сказала она вяло. – Ладно, не трогайте меня, дайте прийти в себя. И она легла на холодный песок, а они тихо сели рядом, и жизнь постепенно вливалась в нее, наполняя прежней силой. После этого случая холодная неприветливая Прибалтика ей совсем опротивела, и в конце лета, сложив чемоданы, она с облегчением погрузила девчонок и себя в поезд и покинула негостиприимный берег, чтобы никогда туда больше не возвращаться.
В Москве она сразу окунулась в привычный быт: невыспавшиеся по утрам дети, каша, которую они не хотят есть, серый школьный вестибюль: пальто сюда, лыжи в угол (на третьем уроке физкультура), ранец в руки, скорее в класс, а то опоздаете - ее институт, лекции - любовная лирика Пушкина («... и если бы Пушкин не написал ничего другого, а только вот эти стихи о любви, то он все равно вошел бы в мировую поэзию как гениальный поэт, потому что, послушайте, разве можно написать лучше: «Что в имени тебе моем, Оно умрет, как шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальний, Как звук ночной в лесу глухом...» , какая пронзительная грусть!»), глаза почти ее ровесников (всего- то пять-десять лет разницы!), с интересом на нее устремленные, горы сочинений на проверку; вечером, глядя в заснеженное окно: скоро Новый год, а там и лето...
В тот послеприбалтийский год ее близкие друзья решили поехать на лето в Черкассы, на Украину, тогда еще свою, родную, без визовых заморочек и, не жалея сил, уговаривали и ее поехать туда же, прельщая горами свежих фруктов, благодатным теплом и купанием в море, на котором никогда не бывает штормов и поэтому совершенно безопасном (море было искусственным, вырытым для того, «чтобы сказку сделать былью», превратившимся, кстати, через несколько лет в огромное, подернутое зеленой ряской заболоченное пространство, которое облетали стороной все виды водоплавающих). И она, подумав – подумав (а что было делать, все-таки с друзьями, а не одной мыкаться!), согласилась. Сказать, что ей очень хотелось ехать на «риднуУкраину», было бы неправдой: теплая погода, а на самом деле жара ее не прельщала; горы фруктов тоже (дети их и в Москве-то не особенно ели), но других вариантов не подворачивалось, и она купила билеты на поезд. Все оказалось даже хуже, чем она предполагала. Комната в большом деревянном доме, которую она сняла, просто-таки дымилась днем от жары; в саду же, в тени абрикосового дерева, тоже не представлялось возможным отсидеться из-за мух, которые с радостью перекидывались с двух кабанчиков, Катьки и Федьки, на вновь прибывших; ассортимент продуктов в магазине исчерпывался хлебом, консервированным частиком в томате и слипшимися от жары карамельками, и если бы не мамины посылки с копченой колбасой и топленым маслом, которые дружно сьедались в компании с хозяйкой Машей и ее волоокой дочерью, то было бы совсем плохо; а тихое море надоело в конце концов так, что глаза бы на него не глядели. Два месяца прошли в борьбе с обстоятельствами и с самой собой, и, наконец, пришло время уезжать. Оставив детей на попечение друзей, она отправилась на станцию за билетами. Станция гудела хором людских голосов, переходящих в мощное крещендо по мере приближения к билетной кассе, которая была закрыта. Густая толпа роилась вокруг, выставляяя напоказ руки с номером очереди, жирно написанным чернильным карандашом. Номера были четырехзначные. Ввинченная в водоворот толпы, она послушно дала кому-то запечатлеть на своей руке номер, побарахталась немного, отпихиваясь от множества чужих спин, липших со всех сторон, наконец, с трудом выбралась и пошла домой, твердо уверенная, что остаток жизни ей суждено прожить здесь. Но на следующий день, стараясь переломить злодейку судьбу, она опять пошла на станцию и опять дала написать себе номер чернильным карандашом, уже другой, потому что вчерашний был смыт в море, и опять ушла ни с чем; и назавтра все повторилось опять с той только разницей, что больше на вокзал она решила не ходить. И тут в дело вступила хозяйка Маша, которая, видя невероятные страдания своей жилички по поводу железнодорожного билета, решила пустить в ход свои связи.
- Дашь денег начальнику станции, не бойся, я пойду с тобой, и он тебя посадит.
- А сколько дать, у меня только сорок рублей?
Рублей было шестьдесят пять (большие по тем временам деньги!), но не могла же она отдать все, детей-то ведь надо было кормить!
- Хватит с него и сорока!
На следующий день принаряженная, с отмытыми пятками Маша и она сама в кофточке с закрытыми плечами, а не в открытом сарафане, в котором она все время ходила, сжимающая в потном кулаке деньги, стояли в кабинете начальника станции, толстого в растегнутом форменном кителе человека с лицом хряка Федьки. Разговор был короткий: завтра в шесть на станции останавливается поезд на Москву, будьте на перроне заранее, я договорюсь с начальником поезда, он вам даст три места – после чего она, стесняясь, положила ему на стол четыре бумажки, которые он, зорко на них глянув (ой, сейчас скажет мало!), небрежно смахнул в ящик стола. Аудиенция была закончена, и она побежала собирать чемоданы. А на следующий день она, дети и верная Маша стояли на перроне, ожидая обещанного поезда на Москву. Настроение у нее было радостное, какое может быть только у узника, которого вот-вот должны выпустить на свободу, несколько, правда, омрачавшееся видом тысячной толпы, которая вместе с ней ждала этого же поезда. И когда он подошел, толпа рванула к нему, сметая на своем пути стоявших в открытых дверях проводников, ломясь мимо них в вагоны, швыряя в окна в протянутые руки тех, кто уже прорвался, узлы и чемоданы. Она стояла, как сторонний наблюдатель, судорожно прижимая к себе детей, остатком сознания надеющаяся на то, что кто-то сейчас подойдет и выдаст ей обещанные билеты (ведь она же заплатила!), но никто не подходил. Она посмотрела на часы: десять минут, отпущенные на остановку поезда, подходили к концу, оглянулась на Машу:
- Прыгай в вагон, а я буду кидать тебе туда вещи!
И она, больше не раздумывая, схватила детей и прыгнула с ними в вагон, а бедная Маша начала с натугой швырять туда чемоданы и сумки с южными фруктами (проклятая привычка отдыхающих на юге: тащить домой фрукты!). И как будто ждавший окончания погрузки ее багажа и, наконец-то, ее дождавшийся паровоз пыхнул парами, издал длинный натужный гудок и тронулся. Мелькнули Машино красное, не отошедшее от напряжения лицо, начальник станции в на сей раз застегнутом кителе – откуда он взялся? - и все пропало; поезд, набрав скорость, резво пробежал мимо городских построек, оставив их далеко позади, и теперь уже минут тридцать ему навстречу неслись поля и леса, а она вместе с детьми продолжала стоять в тамбуре, и начальник поезда не шел к ней с обещанными билетами, шли только пассажиры, шли мимо, спотыкаясь о ее сумки с фруктами и чемоданы, загородившими проход, и награждая ее за это отнюдь не лестными эпититами. Поэтому, когда в череде пассажиров она увидела мужика в железнодорожном кителе, она схватилась за него, как за родного.
- Помогите, пожалуйста, начальник поезда обещал нам три места.
- Я начальник поезда, - дыхнуло винным перегаром, - но я ничего вам не обещал.
- Но как же, начальник станции говорил, что Вы...
- Сколько? – перебил он ее.
- Что сколько?
- Сколько денег дадите?
- У меня только двадцать...
- Давайте!Идите в десятый вагон, там есть два места, пятое и шестое.
- Но нам нужно три.
- Я сказал два места, больше нет, хотите берите, хотите..., - он сделал вид, что хочет отдать ей деньги.
- Беру, беру. Вы сказали десятый вагон, а это какой?
- Это второй.
- Второй!
И начался ее крестный путь через восемь вагонов. Везде тяжело пахло людьми, со вторых и даже с третьих полок, где положено было быть багажу, свисали ноги, часто босые, а сам багаж, такие же как у нее чемоданы и сумки с фруктами, баррикадами высился в проходе, не давая пришлым пробиться к свободным местам, которых на самом деле уже и не было. Такое она видела только в фильмах про войну, но сейчас вот уже сорок лет как было мирное время, а борьба, нет, не за жизнь, а за каждодневное выживание все еще продолжалась, она была участником этой борьбы, и она должна была выжить. Обещанные места, как ни странно, ждали их (а она-то, честно говоря, думала, что это опять обман, вытягивание денег), одно было в углублении, долженствовавшее означать как бы открытое купе в плацкартном вагоне, а второе было в проходе, на него-то она сразу и рухнула: проклятые босоножки на высоченной несгибающейся деревянной платформе, настоящие котурны, давали себя знать. Не успела прийти в себя, как дети заныли: жарко, пить хотим.
- Подождите, скоро, наверное, чай будут разносить.
С трудом стоящая на ногах проводница удивилась:
- Какой чай, сто раз говорила: титан не работает, воды нет. Вот люди! – и ушла, распространяя вокруг себя смешаный запах водки, лука и чего-то трудно определимого.
Так, понятно: окна закрыты намертво, воды нет, проводники пьяные, ехать до Москвы двадцать часов.
- Слышали, воды нет, потерпите, сьешьте яблоко.
- Сама ешь свои яблоки, пить хотим!
На соседней скамейке залилась тихим плачем маленькая беленькая девочка, сидевшая у матери на коленях: «Мама, пить!».
Мать девочки перегнулась через нее:
- Давайте спросим, когда следующая станция и сколько там стоит поезд, если долго, то выскочим и купим воды, там наверняка есть буфет.
- Давайте!
И, как бы в подтверждение их решения, поезд начал замедлять ход.
- Сколько стоим?
- Двадцать минут.
- Побежали!
Они выскочили на перрон. В самой середине торчал ларек с бутылками в окне. Они подбежали: ларек был закрыт, в бутылках был уксус. В глубине белело здание с надписью «Буфет». Не сговариваясь, они припустили туда. Там было полутемно и приятно прохладно, на полке отдыхали бутылки с лимонадом «Буратино», буфетчица, не спеша, резала колбасу, длинная очередь, состоящая главным образом из украинских дидьков, терпеливо ждала. Делать было нечего, надо было просить об одолжении.
- Извините, пожалуйста, вы не могли бы пропустить нас без очереди, мы с поезда.
Дидьки закивали: давайте, давайте!
Первой купила три бутылки лимонада мать беленькой девочки и сразу побежала обратно. Следующей была она. Протянув продавщице последнюю пятерку, полная благодарности за разрешение купить без очереди, она повернулась к дидькам и сказала:
- Спасибо вам большое, воды в поезде нет, а он скоро уходит...
Один из дидьков неторопливо повернулся к окну, понаблюдал за чем-то, а потом также неторопливо ответил:
-Та, ваш поезд уже ушел.
- Как ушел?
Она в панике глянула в окно: ее поезд действительно, если еще не ушел, то уходил, оставляя ее на неизвестной станции, увозя ее детей, одиноко сидящих на жесткой скамейке среди чужой толпы и ждущих ее с лимонадом. Забыв про последнюю пятерку, отданную ни за что, она выскочила на перрон. Поезд несся уже на всех парах, все двери во всех вагонах были плотно закрыты, и только в последнем вагоне была открыта последняя дверь, и в ней стоял кто-то в ярко-голубом. И понимая, что ей не догнать поезда, она все-таки побежала, побежала на своих ужасных котурнах, на которых и ходить-то было почти невозможно, и успела добежать до последнего вагона, как раз в том месте, где заканчивалась платформа, и уцепиться за поручни (а не уцепилась бы – рухнула бы вниз головой на пути), но подняться по ступенькам уже не могла: висела как куль с мякиной, ноги болтались над бездной, и думала лениво: как глупо умереть под колесами поезда. И слышала, как кто-то истошно кричит над ее головой и пытается втащить ее в вагон, но схватить ее было не за что: проклятый сарафан начинался где-то почти у пояса – за голую спину не больно-то и ухватишь, да и стрижка под мальчика этому не сильно способствовала. Конец, - подумала она, но почему-то без страха: на страх уже не было сил. Но, видно, до конца ей все-таки еще было далеко, потому что чья-то длинная рука все-таки ухитрилась дотянуться до того места на спине, где начинался сарафан, схватить за него и, обдирая ей ноги, руки и лицо о железные ступени, втянуть ее в вагон. Она стояла в тамбуре, ободранная, без лимонада, но живая, и к ней по коридору бежали ее перепуганные дети. Подбежали, прижались крепко, в глазах ужас:
- Мы думали, ты потерялась и мы тебя никогда не найдем.
- Я не потерялась, все хорошо, не бойтесь, я с вами.
И они медленно пошли в свой вагон, и сели на свои две скамейки, и мать беленькой девочки напоила их лимонадом «Буратино», и до Москвы оставалось ехать только двадцать часов.

И много лет прошло с тех пор, и постепенно ушли воспоминания о тех несчастных летах: выжгло их солнцем, засыпало снегом, размыло дождями – и на смену им пришли другие лета да и зимы тоже; и только иногда напоминают они о себе, приходя к ней во сне, где она, молодая и сильная, бежит вслед за уходящим поездом и догоняет его. И подушка наутро мокра от слез.