Валерий Бочков. Бросить курить

 

Официально гараж на углу Лафайет и Второй авеню именовался «Ангелы Линды О’Донэлл». Имя, слишком длинное для нью-йоркского уха, урезали, и диспетчер Рози, принимая заказы, говорила кратко: «Ангелы к вашим услугам, платить будете наличными или картой?».

 

На яично-жёлтых боках «таурусов» и «шевроле-каприз» сияло заглавное «А» с крылышками и нимбом, наброшенным как обруч, на остриё буквы, болтали, что такая же татуировка и у самой мисс О’Донэлл на ягодице. Охотников проверять достоверность слухов становилось всё меньше, Линде в апреле стукнуло пятьдесят два. Двенадцать лет назад она сделала себе подарок на день рождения – купила силиконовую грудь размера "D" и, страшно ею гордясь, появлялась в гараже, словно маленькая оперная фея, вся в розовых рюшках и со смелым декольте. Те нарядные и радостные времена миновали, солнце ушло за угол, автомобильный парк "Ангелов" сократился наполовину. Вместе с бизнесом усохла и хозяйка – вся, за исключением силиконовых сисек; тощая и носатая, в платьях траурных тонов с пунцовыми лентами, теперь она больше напоминала ярмарочную гадалку.

 

1

 

Лёва застал закатный отблеск золотых деньков. Тогда он только вернулся в Нью-Йорк из Лос-Анджелеса, угробив четыре года в дешёвых массовках и наивных кинематографических мечтах, приобретя навыки полотёра, чистильщика бассейнов и ночного сторожа.

 

В гараже Лёву встретили радушно, русская фамилия "Котельников" не прижилась, и его стали звать Лео-Голливуд, поскольку, тут уже шоферил другой Лео – отставной католический священник. Компания подобралась пёстрая: помимо обычного набора непризнанных гениев в области живописи и литературы, в состав Линдиных "Ангелов" входили бывший румынский укротитель тигров, каллиграф-альбинос, изобретатель электронной арфы из Пенсильвании, профессор философии из Беркли, уволенный за амуры со студенткой, и экс-гитарист группы «Стикс» -одноглазый Рик Деймон. 

 

Работа в такси пленяла своей ненастоящестью. Здесь гораздо проще, чем на стройке или на ферме, было убедить себя, что это –  временно. Что это – лишь передышка на пути к главной цели. Особенно если шоферишь в ночную смену.

 

Карусель Манхэттена завораживала: пёстрые зигзаги крикливой Таймс-сквер, гулкие мосты-мастодонты в жёлтых фонарях, сложенная пополам Уолл-стрит, опрокинутая в зыбкую черноту Гудзона. Шпанистые Квинс и Бронкс пугали родной, почти люберецкой непредсказуемостью. Заряда адреналина хватало на пару часов, как раз до следующего кофе в «Девять-с-Половиной». Постепенно возникала иллюзия поступательного движения, иллюзия приближения к некой цели. Лёва не знал, о чём там думает белка в колесе, но работа в порту или на фабрике слишком уж походила бы на капитуляцию. Хотя неизбежный вопрос «Какого чёрта я тут делаю?» приходил каждому уже через год. Лёва отработал в «Ангелах» неполных семь лет, и с этого вопроса начиналась каждая смена.

 

За семь лет гараж не изменился, даже радужные лужи на щербатом, вечно сыром цементе пола темнели по тем же углам. Линялый трёхметровый транспарант «Все аварии передней части машины – твоя вина!» по-прежнему дружески приветствовал входящего. Механики Тэд и Салли, чумазые, словно пара улизнувших из преисподней бесов, как всегда азартно дымили контрабандным «Кэмелом» и резались в шахматы. Они сидели под красным огнетушителем с табличкой с «Не курить – рядом бензин!», двигая чёрными пальцами давно уже неразличимые по цвету фигуры. Тарахтел генератор, воняло соляркой и выхлопом, шоколадная Рози едва угадывалась в мутном аквариуме диспетчерской на антресолях. Фраза «остановившееся время» теряла банальность и наполнялась тревожным смыслом.

 

Лёва, отщёлкнув окурок в решётку стока, глубоко вдохнул, словно собираясь нырять в ледяную воду, боднул плечом дверь и вошёл в гараж. Привычная вонь, знакомый сумрак, – какого чёрта я тут делаю? – Лёва кивнул Карлосу, подметавшему окурки и мелкий мусор. Коренастый Карлос, ловкий и чернявый, похожий на разбойника золотыми амулетами и пороховыми неясными татуировками, ощерился, сверкнув фиксой: «Лео, амиго!». Карлос снабжал весь гараж куревом из Коста-Рики, получалось вдвое дешевле.

 

Лёва подмигнул Рози, та принимала дневные машины и регистрировала ночную смену. Рози, вся состоявшая из сочных округлостей буйно цветущей плоти, томно улыбнулась, отметила в сетке. Белые мужики её не интересовали, но у Лёвы был шанс.

 

Лёва провёл ладонью по колючим волосам, седоватый ёжик и не до конца смытый летний загар придавали его лицу что-то морское; чудились солёный ветер, тугой парус, яркое солнце.  В морщинах были видны основательность, мудрая решительность, знание ответных ходов. Хотя, если честно, для Рози все белые были на одно лицо. Лёва же, так и не вкусивший за годы эмиграции  африканских ласк, практично рассудил, что о некоторых вещах лучше не знать, а догадываться.

 

 

Румын-укротитель азартно рассказывал механикам, как он станет миллионером, продавая диски с величайшими футбольными пенальти.

 

– Американцы не любят соккер из-за отсутствия голов! Я им дам голы! – нервно заправляя за уши сальные кудри, горячился он.

 

Механики отвлеклись от шахмат и заинтересованно следили за развитием его мысли. Уже возникли белые колонны, вилла со стрельчатыми витражами на берегу Женевского озера с почти точным адресом. Укротитель покончил с коллекцией антикварных автомобилей ("Дьяболо", шестьдесят четвёртого, "Шэлби-Кобра", "Мазератти-Спайдер") и перешёл к описанию интерьеров, – в этот момент Рози выкликнула его номер, и укротитель, прервав себя на полуслове, зашагал циркулем во двор принимать свой «таурус».

 

 

Лёва взглянул на часы – почти четыре. Пересменок начинался в три, машины возвращались к четырём, если шла масть, дневник мог урвать час-полтора. На это Лёва не обижался, сам поступал так же. Бухгалтерия «Ангелов» замысловатостью не отличалась: половина тебе, половина – гаражу. Не считая чаевых, чаевые – дело святое, тут уж каждый доллар - твой.

 

 

– Я, похоже, спёкся, – с мрачной доверительностью склонив к Лёве губастую фиолетовую голову, произнёс Харрингтон (этот паял многотонные скульптуры из металлолома где-то на заброшенной бойне в Нью-Хейвен). – Срочно надо мотать отсюда.

 

– Да ну? – Лёва шутливым хуком чухнул в тугое брюхо африканца. – Что стряслось?

 

– Гоню вчера по Шестой, у Сент-Пола старуха голосует. Я из крайнего правого по диагонали – ррраз! – к тротуару. Жду. Старушенция стоит столбом, таращится на меня, как на чокнутого. Не садится. Тут только до меня дошло, что я на своей тачке. Не в такси.

 

Хмурый Харрингтон многозначительно закивал, сверкнув синеватыми белками.

 

 

Лёва помнил времена, когда все гаражные истории заканчивались непременным «хэппи-эндом», таковы были законы жанра. Покрышка, лопнувшая на скорости в семьдесят миль, кегельный шар, оставленный шутниками на ночной трассе, истеричный муж и рожающая на заднем сиденье жена, позабытые в багажнике урна с прахом, питон или крокодил, даже потасовка под Бруклинским мостом всегда кончались добротным позитивом на манер адаптированных для младшего возраста сказок братьев Гримм. Нынешние рассказы напоминали скорее страшилки Эдгара По. Лёва прикидывал: действительно жизнь помрачнела или это, говоря жеманно, – возраст, а если начистоту, то неумолимо накрывающая пыльной волной старость. 

 

2

 

А ведь была в его жизни пора – вечность тому назад, да и будто и не с ним – когда он, Лев Котельников, подавал надежды, и всё у него было, как водится, впереди. Английская спецшкола в меланхолии пыльных бульваров, отец – мидовец среднего калибра, настолько среднего, что факультет журналистики получился лишь ломоносовский, а не тот, заветный, на Крымской.

 

Задорный мальчуган, которого все так и норовили потискать за румяные щёки, превратился в высокого юношу с почти красивым лицом, по-славянски чуть постным, но живым и открытым. В меру циничный (в полной гармонии с эпохой победившего к тому времени социализма), Лёва иллюзий относительно журналистики не питал, будущая профессия являлась лишь средством передвижения: поначалу  – стажировка в каком-нибудь Дели или Пекине, потом –  корпункт в Сантьяго, а уж на десерт  – эполеты собкора в Лондоне. Или Брюсселе.

 

Презрение к своей стране и её правителям среди Лёвиных знакомых сделалось привычным и выносилось за скобки, даже политические анекдоты считались дурным тоном. Затёртый самиздат передавался из рук в руки почти без утайки, и когда на третьем курсе Лёву вызвали во второй отдел и майор Никитин, гладкий, с аккуратным лицом особист, предложил сотрудничать в обмен на содействие в карьерном продвижении, Лёва не нашёлся даже что ответить и лишь хмыкнул и, дурашливо грассируя, пропел в лицо майору: «У ней такая маленькая грудь, На ней татуированные знаки...». Хряснул дверью. Конец куплета про легкомысленного капитана из Марселя, любителя табака и эля, он допевал уже в гулком коридоре.

 

 

Красное «Тырново» или кислый болгарский рислинг из светло-зелёной бутылки, неизбежный гитарный перебор в ля-минор, приятный голос: «Жила одна леди, она была уверена, всё, что блестит  – золото», чёрный шарф вокруг шеи и небесный деним тёртой куртки  – Лёва вызывал безусловный интерес у девиц. На Бронной у Болдановой, в полутёмных комнатах он, лениво покачиваясь под «Пинк Флойд», держал потухшую сигарету, а другой рукой блуждал среди хитроумных застёжек, пуговиц и крючков. Там же, на Бронной, он познакомился с Ликой Журавлёвой, длинноногой медичкой со строгими бровями и плоской грацией египетской кошки. Дважды дрался из-за неё, оба раза соперник, Ликин сосед и воздыхатель музыкант Серёжа Сомов, оказывался бит.

 

 

Летом на даче купались в Пахре, пили чай из самовара, отец щурился и подмигивал Лёве, когда Лика рассказывала занятные истории про анатомичку. Мать охала, а после, на кухне, многозначительно шептала: «Серьёзная девушка. Не то что эти твои задрыги Малкина или Зуева с журфака».             

 

Всё складывалось просто замечательно, Лёва не пугался разговоров о женитьбе, лишь улыбался, тихо напевал и целовал медичку в высокий лоб.  А потом Лёву арестовали: ксилофонист Сомов в музучилище Ипполитова-Иванова числился стукачом; куратор-капитан помог ему составить грамотную бумагу, бумаге дали ход. Журфаковский майор Никитин хлопал в сухие ладоши, словно колол орехи, и радостно приговаривал: «Будет тебе, сучара, маленькая грудь!» При обыске у Лёвы нашли несколько «Посевовских» книжек, машинописные главы «Колеса», две сшитых копии Зиновьева, из чего вытекало уже не только хранение, но и тиражирование.

 

Времена стояли вегетарианские – по семидесятой Лёва получил всего четыре года. Последний год отсиживал на «химии». Котельникова-старшего турнули из министерства, потом с ним случился инсульт. Когда Лёва вернулся, отец еле ползал, волочил ватные ноги, опираясь на две палки. Изредка спускался в пыльный сквер, сидел на зелёной скамейке, мрачно глядя в песочницу с пёстрой малышнёй. Сыну он не сказал ни слова. С матерью он тоже почти не разговаривал.

 

 

Доктор Журавлёва стала Ликой Сомовой – Лёва даже не моргнул, слушая Алика в пивняке на Каляевской, лишь хрустнул сушкой в кулаке: за четыре года он насмотрелся всякого. Теперь люди вряд ли могли его чем-то удивить.

 

Алик потягивал жёлтое, как спитой чай, пиво, рассказывал про однокурсников, знакомых. Музыкант Сомов сразу после диплома очутился в оркестре Гостелерадио и катается по заграничным гастролям.

 

Пиво пахло хозяйственным мылом, Лёва кивал и глядел, как сигаретный дым закручивается кольцами, а в немытом окне мелькают ноги москвичей и гостей столицы. Из подвала были видны кусочек Садового и угол троллейбусной остановки кольцевого маршрута.

 

У Лёвы возникло странное ощущение, будто он забрёл ненароком на скучный фильм: истории Алика, город за окном, люди, улицы не имели к нему, Лёве, никакого отношения. Он не чувствовал себя причастным, порвалась некая связь. Не было ни обиды, ни горечи, лишь скука. Он не к месту вдруг вспомнил, как под Бугульмой зэки поймали лагерного вора и сварили его заживо в котле с гудроном. Быстро попрощавшись с Аликом, Лёва вышел на улицу.

 

 

3

 

В начале апреля Лёва подал документы на выезд. Жертва тоталитарной системы и бывший узник совести, осуждённый за антисоветскую пропаганду и агитацию, он сразу получил визу. Его удивило, что и родные власти не чинили препон, толстый овировец, выдавая паспорт, хохотнул: «Скатертью дорожка, господин мятежник!». Лёва невпопад ответил: «К чёрту» и уже в следующий вторник гулял по дождливой Вене.

 

В Италии, в Гвардопассо – сорок минут электричкой с Рома Термини – Лёва заплывал далеко в море. Раскинув руки крестом, он покачивался на волне и, не думая абсолютно ни о чём, глазел в яркое летнее небо со вздорными облаками, похожими на сладкую вату Лёвиного детства. Лихо нырял, уходя в прохладную глубину, ловил мидий. Потом ложился на раскалённые камни, курил и пил слабое молодое вино, купленное в деревенской лавке по дороге на пляж. Снова глазел в небо, где облака постепенно наливались розовым и уплывали за горизонт.

 

В Нью-Йорке он очутился в сентябре. Стояло пекло, пахло нагретой резиной и асфальтом. Баламут Лаврецкий тянул в Цинциннати – ему нравилось название, но Лёве удалось отбояриться. Он устроился на «Новую волну» редактором, снял конуру в Челси с покатым полом и видом на кирпичную стену трикотажного склада. У квартиры было неоспоримое преимущество – Лёва, не выходя из душа, мог дотянуться до пива в холодильнике.      

 

На радиостанции к необщительному господину Котельникову относились настороженно, даже побаивались. Заведующая архивом Дора Леонардовна, сплетница и почти карлица, жарким мхатовским шёпотом рассказывала по углам страшные истории из лагерного прошлого Лёвы. Даже бестактный главред Чернодольский обращался к нему вежливо и на «вы», величая Львом Кирилловичем.

 

Лёву же, помимо неистребимого запаха дезинфекции в редакции, поразила атмосфера. Дело было даже не в щербатом гжельском фаянсе, бесконечных перекурах и чаепитиях с пряниками, не в портрете актёра Янковского над столом Зиночки из отдела писем и не в базарном говорке Ланской – примадонне из Мелитополя. Сотрудникам радиостанции, ярым антисоветчикам и отъявленным диссидентам, удалось с невероятной достоверностью воссоздать дух исторической родины: сама мысль, что за окном редакции «Новой волны» – Легсингтон-Авеню и Манхэттен, а не улица Новаторов и Саратов, казалась просто абсурдной.  

 

Лаврецкий позвонил в марте, позвонил за полночь, Лёва уже спал. Цинциннати оказалось жуткой провинцией.

 

– Дыра! – орал в трубку нетрезвый Лаврецкий. – И бабцы толстые и с конопушками. Как у нас. Вот я и говорю – за что боролись?

 

– Я сплю уже, – мрачно сообщил Лёва.

 

– Ох, мать твою! Прости, старик. У нас ещё и десяти нет. Я ж из Лос-Анджелеса звоню.

 

 

4

 

Поначалу Калифорния Лёве понравилась. После манхэттенских сквозняков, промозглого февраля и золотушного марта – синее небо и высоченные пальмы, рыжие апельсины с кулак в шершавой листве, на улице пахнет прелыми розами и бензином, с Пасифик-Хайвей открывается просторный горизонт океана, мокрые сёрфингисты в чёрных термокостюмах, как морские котики, качаются на досках в ожидании волны.

 

В Калифорнии Лёва оттаял, впервые после отсидки он ощутил себя включённым в окружающий пейзаж, в коловращение жизни. В Лос-Анджелесе сделать это оказалось проще всего, сам город иногда казался миражем, декорацией. Да и города, как такового здесь не обнаружилось – кокетливые посёлки пряничной архитектуры под оранжевой черепицей с мавританскими башнями, запутавшись в клубках трёхъярусных шоссе, они тянулись вдоль плоского пляжа с безупречным прибоем или уползали в долину и карабкались по пологим склонам бурых холмов и каньонов.

 

Солнечные очки – главный аксессуар, плюс двадцать пять круглый год. Над головой – ни облачка, лишь пара орлов нарезают идеальные круги в синем кобальте. Глоток ледяного пива, нагретый песок, мерный океанский накат – Лёва улыбался счастливо, хотя и старался распознать подвох: было уж как-то слишком хорошо. Ощущение, что умер и по недосмотру попал не туда, куда заслуживаешь.

 

Отношения между людьми тоже оказались вполне липовыми, кассир в лавке встречал тебя как любимого брата, от патоки пустых бесед слипались губы, а разговоры велись исключительно на приятные темы, причём каждой теме отводилось не более трёх минут. Про временной лимит Лёва усёк не сразу и поначалу частенько натыкался на стекленеющий взгляд собеседника, не привыкшего к по-русски долгим и пространным рассуждениям.

 

Впрочем, фальшивость Лос-Анджелеса вполне Лёву устраивала. Он загорел, купил в кредит открытый «мустанг-турбо», отбелил зубы, привык широко улыбаться и стал похож на актёра Мосфильма, играющего роль заграничного матроса.

 

– Красив как чёрт! – восхищался Лаврецкий, дымя вонючей «гаваной». – Ты ж просто русский Роберт Рэдфорд, дурья твоя башка! И упускать такой шанс – преступно.

 

Лаврецкий знал, о чём говорил. Он приторговывал кокаином, среди клиентуры были продюсеры, режиссёры и прочий околокиношный люд.

 

– Мы накануне русской культурной волны, – авторитетно заявлял Лаврецкий, – я кожей чую – зреет интерес. А ты – вылитый доктор Живаго, князь Мышкин и брат этого, как его... Мне как агенту - тридцать процентов и, считай,  Голливуд у нас в кармане.

 

В начале января Лаврецкого нашли на Зума-Бич, босого и с пулей в затылке.

 

 

Лёва снимался в массовках, нечасто. Платили гроши, пришлось работать полотёром, чистить бассейны. Обещанная покойным Лаврецким русская волна Голливуд так и не накрыла. Лос-Анджелес теперь больше напоминал пыльные кулисы, а изнанка этого балагана Лёве совсем не нравилась.

 

Чудеса, от которых пару лет назад замирало сердце  – пожар заката над ослепительно-серебристым океаном, свежий запах моллюсков и морской травы ранним утром, долгоклювая колибри за окном, алые азалии величиной с тарелку в каплях росы, – всё примелькалось, стало обыденным и никчёмным. Пальмы раздражали и казались глупой бутафорией.   

 

Промаявшись ещё с месяц, Лёва плюнул и вернулся в Нью-Йорк. 

 

 

5

 

Рози весело выкрикнула его номер, воркующим голосом добавила в микрофон: «Авто подано, миленький». Шоферня заржала.

 

Лёва распахнул переднюю дверь «тауруса», придирчиво принюхался. В дневной смене работала пара индусов, после них в машине разило карри, как в индийской харчевне. Отодвинул кресло до упора, завёл мотор. Из радио нудно запиликали скрипки, заныли виолончели. «Ладно, с Шубертом потом разберёмся, –  Лёва автоматически взглянул на часы: пять минут пятого. – Поехали».

 

Он свернул направо, выскочил на Шестую Авеню, тут же на углу с Кристофер-Стрит подобрал клиента. Всё складывалось удачно. Таксисты суеверны, русские таксисты суеверны вдвойне: по первому выстрелу можно судить обо всей охоте, по первому клиенту – обо всей смене. Первый клиент непременно должен быть мужчиной, немолодым, желательно усатым. Лёва с нежностью поглядывал в зеркало – клиент являл собой идеальный образец – пожилой, голубоглазый, крутой шар загорелой головы казался лысым от рожденья. А главное – роскошные моржовые усищи, седые и холёные. Усач ровным басом отчитывал кого-то в сотовый телефон. Лёва слышал лишь отдельные ругательства, перегородка из прозрачного пластика толщиной в дюйм, разделявшая водителя и клиентов, глушила звук. Перегородки узаконил бывший мэр, преступность при Джулиани зашкаливала, нападения на таксистов совершались в те годы почти каждый день, а уж ночью шоферить соглашались лишь самоубийцы и русские. Перегородки помогли. Правда, пострадали любители потрепаться с пассажирами: теперь, чтоб тебя услышали, нужно почти кричать. Но появился и неожиданный плюс – никто не требует сделать потише радио или переключить станцию.

 

 

Угол Парк-Ист и Сороковой. Усач просунул в окошко тридцатку, сдачу не спросил, кивнул и солидно чавкнул дверью. Семь чистыми, совсем неплохо для начала.

 

Лёва свернул налево, по Сороковой дотащился до Бродвея – вечерний час пик во всей красе – там подхватил тощую старушонку с капризной внучкой. Ласковый голос по радио вкрадчиво сообщил, что мы прослушали что-то там Грига в исполнении оркестра русского Гостелерадио под управлением Федосеева. Лёва как раз тянулся переключить на новостной канал. Он вздрогнул, прозевал красный и чуть не протаранил автобус. Дал по тормозам. Старушка и внучка охнули сзади.

 

– Прошу прощения, мэм... – Лёва глянул в зеркало, старушенция укоризненно жевала губы, внучка восторженно улыбалась. – Извините, – сипло повторил он и закашлялся.

 

До Лёвы вдруг дошло, что всё это время среди занудных скрипок, арф и прочих контрабасов незримо присутствовал почти неразличимый на слух Сергей Сомов со своим ксилофоном или на чём он там нынче стучит. «Вот мразь!» – Лёва поморщился, словно вляпался голыми руками в какую-то тёплую слизь. Он инстинктивно вытер ладони о джинсы и выругался по-русски. Прошло почти тридцать лет, но банальность про время, врачующее все раны, оказалась неверной. Как выяснилось, врачует, но не все.

 

 

Лёвины воспоминания отличались по резкости. Пластмассовый Лос-Анджелес виделся не в фокусе, так – едва различимые контуры, как сквозь водную муть. Прошлогодний отдых на Барбадосе с Джилл тоже ясностью не отличался. Первые годы эмиграции вообще напоминают немое кино.

 

Совсем другое дело – та Москва, журфак, то лето, покатые переулки с фиолетовыми тенями, веснушки, вдруг проступившие на Ликиных щеках. Дачные аллеи, берёзы, а за ними чёрный сосновый лес, прохладный, с запахом мокрых иголок. Соломенный стул, забытый в саду, в путанице длинных трав с жёлтыми цветками. Вечером пахнет остывающим клевером, по туману катится тоскливый колокольный звон, ватный и унылый, за рекой кто-то зовёт Милку, снова и снова. Всё настолько рельефно, настолько живо, что кажется куда реальней, чем вся эта Америка за окном. Лёва замычал, как от зубной боли, и снова выругался.

 

Старушонка укоризненно выдала три доллара чаевых. Тут же подскочил вертлявый гей, похожий на беса в красном берете, и попросил отвезти на Лонг-Айленд. День складывался удачно, но настроение у Лёвы испортилось окончательно.  

 

 

6

 

Лёва поймал русское радио по привычке, «Новая Волна» очевидно, доживала последние дни. Давно исчез хит-парад забавного Билли Рокосовского, нет и Макса с его спортобзорами. Новости читают какие-то писклявые старшеклассники: похоже, бравого Будицкого с его шершавым баритоном тоже сократили. Слушать стало невмоготу и Лёва принялся щёлкать по каналам. Музыкальная какофония перебивалась напористыми голосами всех мастей.

 

– ...прямо в ад. Несчастья нас подстерегают повсюду, – округлый мужской голос по-отечески заявил Лёве.

 

– Да что ты говоришь, – мрачно отозвался Лёва, давя на газ, подрезая «миату» и влетая в гулкий туннель под Ист-Ривер.

 

– Как же справиться с бедой? Как не опустить руки? Как не потерять веру в себя? В Бога?

 

– Ребром вопрос ставишь, мужик! – Лёва бодро согласился, щурясь от мелькающих жёлтых фонарей. Туннели под водой настораживали его, он подозрительно косился на мокрые потёки на провисшем потолке, на сизый от копоти кафель.

 

–...её историю. У Моники умер отец, она потеряла работу, лишилась крова, стала бездомной. Казалось, что жизнь закончилась. Однажды она сидела в парке и наблюдала за белкой. Белка собирала орехи на зиму. Искала и прятала в дупло. И Моника сказала: «Если уж белка не падает духом на пороге студёной зимы, отчего я сдалась?» И с этого момента жизнь её переменилась. Моника взяла судьбу в свои руки, она устроилась на химкомбинат, стала посещать Библейские беседы при своей церкви. Там она познакомилась с Чаком, а через год они...»

 

– Уроды! – Лёва лениво переключил станцию. Здесь Сантана накручивал тягучее соло, бесконечно,е как цыганская сказка, задорно рассыпаясь трескучими бонгами и маракасами.

 

«Взяла Моника судьбу в свои руки, ухватила Чака за рога...» – у Лёвы давно уже появилось странное ощущение, что он прожил какую-то чужую жизнь, не свою, словно впопыхах запрыгнул не в тот поезд. И вовсе не потому, что эта жизнь оказалась трудной или несчастной. Наоборот, всё сложилось не так уж скверно, жил он вполне безмятежно, многие из соотечественников наверняка бы позавидовали. Лёву смущал глагол «жить». Допросы, суд, отсидка, возвращение в Москву, эмиграция – все эти годы казались ему вязким потоком, в котором он плыл, беспечно дрейфовал. Словно настоящая жизнь дожидалась где-то за поворотом и о начале которой будет объявлено особо, объявлено торжественно, с трубами и небольшим, но со вкусом поставленным фейерверком. И уж тогда всё сложится по-настоящему.            

 

 

7

 

– Лео! Ты что – заснул!?

 

Лёва вздрогнул, включил микрофон:

 

– Рози, что-то я тут и вправду размечтался...

 

– Блондинки русские снились?

 

– С этими покончено раз и навсегда.

 

– Ты на Лонг-Айленд? Вызов примешь?

 

– Сейчас клиента доставлю, дай минут десять. Адрес диктуй.

 

 

Стемнело сразу, на Квинсборо-Бридж попали в безнадёжную пробку, встречный поток, нагло слепя фарами, весело уносился с Манхэттена. Далеко внизу колыхалась вода, играя маслянистыми бликами небоскрёбов. В гараже бесконечно спорили о том, как лучше свалиться с моста – с закрытыми окнами или открытыми. Лёва считал, что с закрытыми всё-таки больше шансов уцелеть: даже если двери заклинит, пока машина будет тонуть есть время очухаться, да и ногами ветровое стекло высадить - пара пустяков.

 

Ползли еле-еле, постепенно стало рассасываться, наконец увидели и причину – перевёрнутый джип. Чуть дальше в ограждение уткнулся восьмиосный трейлер. Лёвины пассажиры – пожилая пара китайцев, взволнованно закудахтали сзади.

 

– Да, ребята, вот такой Конфуций, – пробормотал Лёва, разглядывая полицейских и изуродованный джип. Крышу сплющило, ветровой триплекс скомкало, как целлофан, стекло лежало метрах в пяти от машины. По асфальту среди осколков фар и кусков пластика растекались жирные разводы масла и бензина.

 

 

Около полуночи, оказавшись в Трайбеке, Лёва заскочил в «Девять с половиной», взял тройной эспрессо. Перекурил у дверей с Самуэлем, страшным на вид двухметровым негром-вышибалой. Чёрный, сияющий, как новая галоша, Сэм хвастался: рассказывал про  щенка золотого ретривера, накануне купленного его женой. 

 

– Ну, точно! – Лёва отпил глоток кофе и с удовольствием затянулся, – Она купила, а гулять будешь ты. Какашки тёплые в полиэтиленовый пакетик собирать.

 

На груди у Сэма сияла цепь, он благодушно улыбался и кивал.

 

– Женитьба – это обязанность. На девяносто процентов. – выдал Лёва многозначительно.

 

– А на десять? – наивно спросил Сэм.

 

– Пока сам не понял, – Лёва придушил окурок о кирпичную стену. – Поэтому холост.

 

 

Отвёз пьяную компанию в Бруклин. Девицы, гоготали всю дорогу, под конец накинули двадцатник. В Бруклине его тормознул нервный, сумрачный верзила в кремовом верблюжьем пальто. С таким в Бронкс Лёва ехать не рискнул, сказал, что смена кончилась. Верзила зло хмыкнул и сплюнул на крыло. Лёва улыбнулся и ласково пожелал спокойной ночи. Четырёхлетний опыт сидельца: бить сразу, а если не ударил – не гоношись.

 

 

После двух город мрачнеет, от вечерней кутерьмы не осталось и следа, это уже совсем другой Манхэттен, неподвижный и неприветливый. Остров пытается заснуть, толком заснуть у него не получается никогда, и оттого он хмур и тёмен.

 

Улицы опустели, прохожих почти нет, машин мало.  Угрюмые громады домов с редкими огоньками окон нависают над чёрным салом асфальта, по нему змеятся мёртвые отблески фонарей и вывесок. Лужи кажутся кусками разбитых витрин.

 

 

Лёва остановился на углу Амстердам и Семьдесят восьмой, вышел, закурил. Поперхнувшись дымом, отчаянно закашлялся.

 

Закашлялся, сухо и хрипло, даже слёзы выступили.

 

"Бросать надо" - с привычным раздражением подумал он, - "Курить надо бросать". Он и бросал. Не меньше дюжины раз. Но каждый раз начинал снова, спускался вниз, покупал пачку в газетном киоске у Аммара, тот, масляно улыбаясь, подносил огонь. А ведь иногда Котельников не курил неделями. И дело было не в отсутствии воли, с этим-то как раз всё было в порядке. В конце концов, всё упиралось в простой вопрос: "А зачем?" Зачем лишать себя пусть маленькой, пусть глупой, но радости? Чтобы дольше прожить? Он толком не знал, зачем он живёт и сейчас. И вряд ли смог бы ответить, кому нужны были эти тридцать бездарно прожитых лет. Ему, Льву Котельникову? Бывшему журналисту, бывшему зэку, бывшему русскому? Или нынешнему Лео, таксисту, эмигранту и профессиональному неудачнику.

 

 

Тихо шурша шинами, мимо проплыл полицейский "форд", русый парень, похожий на колхозного тракториста, вопросительно кивнул. Лёва улыбнулся в ответ. С двух ночи до четырёх утра он испытывал к полицейским почти симпатию, из заклятых врагов они превращались в славных ребят, по-прежнему чуть туповатых, но отзывчивых и добродушных.

 

Лёва прикинул, где бы выпить кофе, жечь бензин до Трайбеки не хотелось, от пойла, которым торгуют китайцы в ночных шалманах, можно заснуть, если бы не жесточайшая изжога, вызываемая их напитком. Можно заскочить в «Гнездо» – эспрессо там первый сорт и ночью полцены, но смущал контингент – разнузданные геи в чёрной коже, пирсинге и стальных цепях.

 

Запиликало радио, Лёва нацепил наушник:

 

– Ро-ози... – дурачась, томно протянул он.

 

– Ле-ео, – отозвалась та в тон, – У меня подарочек для тебя. Отель «Люцерн», это два квартала от тебя. В аэропорт едет.

 

– Может, и вправду жениться? – Лёва выщелкнул окурок на середину дороги, и тот рассыпался маленьким рубиновым фейерверком. – Готовь платье с фатой! Всё белое!

 

 

8  

 

Лёва прижался к тротуару у входа, в широкие окна был виден холл, налитый мягким карамельным светом, высокие колонны, купидоны в тёмных нишах, античные вазы с исполинскими цветами траурных тонов. Над стойкой портье часы ратушного размера показывали ровно полтретьего.

 

Швейцар в малиновом сюртуке с адмиральскими аксельбантами и усами, важно погрузил два чемодана в багажник, раскрыл заднюю дверь. Пассажир замешкался, суетливо роясь по карманам, нашёл две скомканные бумажки, расправил, протянул. Швейцар снисходительно кивнул, поклонился и басовито обратился к Лёве:

 

– Аэропорт Кеннеди!

 

 

Лёва выскочил на пустой Бродвей, светофор как по команде зажёгся зелёным. Лёва приоткрыл окно, дал газ и с нарастающим удовольствием погнал на юг, глядя, как впереди, по мере его приближения, на всех перекрёстках красные огни сменялись зелёными.

 

Наступило самое глухое время, казалось, что Лёвин яично-жёлтый «таурус» –  последняя особь сгинувшего племени автомобилей в городе. Лёва пощёлкал кнопками радио, благодушный голос хриплой трубы устало заполнил салон. Чуть приглушив звук, Лёва глянул в зеркало. Пассажир копался в карманах, доставал билеты, разглядывал какие-то бумаги, шевеля губами. Прятал обратно, качал головой, доставал снова и перекладывал в другой карман. Потом вдруг замер, уставился в окно. Там проносился тёмный Гарлем. На Сто двадцать пятой лихо, почти не сбрасывая газа, Лёва вписался в правый поворот, дорога понеслась под горку, а после сразу подскочила и вылетела на Трайборо-Бридж. Манхэттен остался позади.

 

Пассажир завозился, крутя головой, с высоты моста вид открывался действительно внушительный: чёрные силуэты небоскрёбов вставали из густого мрака неподвижной воды и втыкались в тёмно-бордовое небо. Пассажир вытащил телефон, сделал несколько снимков (Лёва усмехнулся – как дитя, честное слово, – тут профессиональная камера со штативом нужна, а он со своей мыльницей). Потом, набрал номер и начал взволнованным полушёпотом кому-то что-то говорить, жестикулируя и дёргая себя за мочку уха. У какого-то знакомого, кажется в Калифорнии, была такая же дурацкая привычка, Лёва не мог вспомнить, у кого именно, вспомнилось лишь раздражение. Он благодушно подумал, что и у него наверняка есть какая-нибудь дурацкая привычка. Он мысленно перебрал варианты, но ничего примечательного не обнаружил.

 

Пассажир вдруг зашёлся высоким бабьим смехом, откинулся на спинку и простонал: «Ну, ты даёшь!»

 

Лёва приглушил приёмник, разговоры клиентов подслушивать было неловко, но порой очень занятно. А уж русских – занятно вдвойне.

 

– Да не, кисуль, я не играл в Вегасе, мы там четыре дня были. Я тур в Долину Смерти взял, фоты покажу – рухнешь. Представь – пустыня красная, и столбы до небес... Не столы, столбы! Колонны такие, огромные. Очень впечатляет… Куда? Не, в каньон нет. Ну, я там был в прошлый раз. Чего там смотреть? Ну, провал, внизу речка. Не, в каньон... Алё! Алё?

 

Пассажир потряс телефон и громко крикнул:

 

– Всё, Ликусь, у меня батарейке капут, до встречи! Обымаю!

 

Лёвино сердце упало, он пытался вдохнуть и не мог. Он сжал кулаки, баранка прогнулась и скрипнула.

 

Пассажир аккуратно убрал телефон во внутренний карман и принялся глазеть в окно.

 

У Лёвы заломило затылок, из-за приступа боли он машинально вдавил педаль газа в пол. На спидометре стрелка подползла к сотне, они уже давно неслись по двадцать пятому шоссе.

 

Лёва пристально вглядывался в зеркало. После, не поворачиваясь, приоткрыл окошко в перегородке и ласково позвал:

 

– Серёжа.

 

В зеркале он ясно увидел, как пассажир испуганно дёрнулся и уставился ему в затылок.

 

– Ну, здравствуй, – ухмыляясь, проговорил Лёва, – Здравствуй, Серёжа.

Пассажир, растерянный и бледный пожевал губами, наконец выговорил:

 

– А мы знакомы?

 

Теперь Лёва почти точно узнал и тот тенорок, и смазливое лицо, обвисшее изрядно за тридцать лет.

 

– Да-а, обтрепался ты. Лысый совсем, Серёжа, – с мрачным злорадством проговорил Лёва.

 

– Позвольте, как вы... – театральным тенором вскрикнул пассажир.

 

– Заткнись, вошь цветная! Он меня по шурику на ход на четыре годка замастырил, а сейчас кипешится тут бобром, сучонок, – в диком блатном кураже прорычал Лёва через плечо. Он с удивлением обнаружил, что за тридцать лет не забылось ничего.

 

Пассажир разевал рот, получались одни междометия. За окном проплывал расцвеченный жёлтыми огнями стадион «Шеа», где в шестьдесят четвёртом играли «Битлз».

 

– Я не понимаю, о чём вообще...

 

– Да мне мусорок твою телегу показывал. С подписью, всё чин-чинарём, Серёжа.

 

– Какую телегу, в конце концов, чёрт побери? – пассажир вскрикнул, сорвавшись на фальцет.

 

– Заяву твою, стукач поганый! Донос!

 

Пассажир застыл.

 

– Вспомнил, мразь гэбешная, – с угрозой процедил таксист. – Вот и пришло времечко поквитаться. Я этого, считай, тридцать лет ждал. Серёжа.

 

Серёжа сидел с прямой спиной, в ужасе раскрыв глаза.

 

– Сейчас мы на Атлантик-Авеню свернём, там лесок, за ним болотце, – Лёва медленно достал из бардачка двенадцатидюймовую отвёртку. Сталь тускло блеснула, пассажир, не отрываясь, глядел на острое жало.

 

– Послушайте, – пассажир сипло проговорил, припав лицом к оконцу в перегородке, – послушайте, это ж безумие, бред. Вас поймают, арестуют.

 

Лёва хмыкнул:

 

– Было это. Не привыкать.

– Ну, послушайте же! Вы! У меня не было выхода, меня самого на первом курсе... а у меня мама... они шантажировали... мама больная... – пассажир говорил всё быстрее, запинаясь и странно растягивая слова, будто паясничал. И вдруг зарыдал.

 

 

До аэропорта оставалось мили три, уже пошли какие-то низкие ангары с силуэтами локаторов и антенн, впереди замерцали цепочки ультрамариновых посадочных огней.

 

Пассажир рыдал с детским самозабвением, громко всхлипывая и заикаясь:

 

– Вы... что же думаете!? Вы... Они там... думаете, шутят?

 

Он размазывал слёзы, шмыгая носом и елозя красной щекой по грязному плексиглазу перегородки. Потом, внезапно замолчав, откинулся назад и закрыл лицо ладонями, словно играл в прятки.

 

Проскочили указатели терминалов. Лёва сбросил скорость. Мокрая рубаха прилипла к спине, он зябко поёжился. Хотелось спать, хотелось кофе, страшно хотелось лежать на спине с закрытыми глазами и не думать ни о чём. Как тогда, в Италии. Качаться на волнах. Не думать.

 

Неподвижный Серёжа был похож на мумию, меж ладоней торчал острый кончик носа. Лёва вспомнил, как Сомов с двумя приятелями подкараулили его в Девятинском, как Лика кричала, висла на руках и только мешала, а Лёва отметелил всю компанию за милую душу и, кажется, сломал нос Сомову. Досталось и Лёве, после он сидел на краю ванны, Лика, всхлипывала, но по-докторски ловко манипулировала ватой и бинтами и ещё какой-то жгучей гадостью, а Лёва пытался шутить, по-французски картавя разбитыми губами, чувствуя, как дуля на скуле наливается и пульсирует жаром.

 

 

Пассажир икнул. Лёва устало взглянул в зеркало. Сзади сидел тощий плешивый человек, который украл его жизнь. Ничтожный и жалкий, он украл его женщину, он ездил на гастроли, гордо носил смокинг и важно кланялся в шумный зал, дети в Шереметьево кричали ему «папа!» из-за загородки, когда он махал им пёстрыми свёртками с красными бантами, летом он пил чай на дачной веранде, ругая комаров, а потом засыпал в гамаке, уронив на лицо газету. Лёва даже разглядел в сиреневой тени гамака спящего золотистого щенка с мокрым носом.

 

Это была Лёвина жизнь. Должна была быть. Странно, но он не ощутил никакой зависти. Не осталось и злобы – ничего, кроме брезгливого равнодушия.

 

Лёва перестроился в левый ряд, остановился под стрелкой. Уже был слышен раскатистый, как дальняя гроза, рёв двигателей. Сзади щёлкнуло, Лёва повернулся и увидел, что пассажир, распахнув дверь, выскочил на асфальт. Он зацепился пиджаком, дёрнул, ткань треснула, Лёва хотел что-то крикнуть, но в этот момент справа локомотивом пронеслась какая-та громада, с хрустом сметя дверь и человека. Лёва отпрянул, больно ударившись затылком, а после замер, тупо глядя на вырванные с мясом петли и в проём, где только что была дверь его «тауруса».  

 

 

9  

 

В полиции кофе оказался даже хуже, чем у китайцев. Лёва, уткнув лоб в ладонь, глотал тёплую горечь с привкусом мокрого картона и читал свои показания. Дочитал, расписался.

 

– И ещё вот здесь. И число.

 

Лейтенант с усталым лицом, похожий на пожилого сенбернара, сгрёб листы, сложил в папку:

 

– Курева нет? – Извиняясь, добавил:

 

– Кончились, а тут хрен купишь...

 

Лёва вытащил тощую пачку, вытряс плоскую, кривую сигаретину.

 

Полицейский аккуратно расправил её, откинулся на хлипком стуле, спросил, улыбаясь:

 

– Контрабандные… Из Мексики?

 

– Коста-Рика.

 

– Да-а… Вот так-то, брат. Едешь вроде как на конференцию, а после тебя с асфальта соскребают...

 

– Какую конференцию? – непроизвольно спросил Лёва, морщась и пальцами массируя висок.

 

Лейтенант раскрыл папку. Лёва увидел билет, бордовый паспорт, бумаги, какой-то буклет.

 

– Да вот. Лас-Вегас. Международная конференция по управлению людскими ресурсами, с пятого по девятое.

 

Лёва резко подался вперёд, не спрашивая, взял со стола паспорт. Раскрыл.

 

…Алтухов Сергей Игнатьевич, выдан ОВИР № 4, г. Санкт-Петербург.

 

 

Снаружи совсем рассвело. Лейтенант расстегнул воротник рубахи и с удовольствием затянулся. Клацнул армейской зажигалкой, поиграл в ладони, сунул в карман:

 

– К метро подбросить? Я в Квинс еду.

 

– В Квинс... – рассеянно повторил Лёва и отрицательно мотнул головой.

 

Лейтенант кивнул, косолапо зашагал на стоянку.

 

Сверху, надсадно ревя, пронёсся «боинг». Лёва задрал голову, удалось разглядеть блёклое китовье брюхо, промелькнули неуклюжие шасси, похожие на детские боты. Жарко пахнуло копотью и нагретым металлом. «Боинг», плавя турбинами воздух, задрал нос и резко стал набирать высоту.

 

Лёва застыл, провожая взглядом самолёт, он бледнел, таял и уже превратился в маленький прозрачный крестик. От устрашающей мощи не осталось и следа, из неба доносился лишь ворчливый звук, словно кто-то бродил по жестяной крыше. Потом стих и он. Стало слышно, как зудит проснувшаяся мошкара.

 

Недавно прошёл дождь, на тёмных листьях висели крупные капли, от сырого асфальта тянуло свежестью. Лёва потрогал листья, после провёл мокрой ладонью по лицу. Осторожно ступая, будто боясь упустить какую-то важную мысль, он побрёл вдоль бетонной стены, ограждающей взлётное поле.

 

Небо посветлело, пепельная бледность перетекла в голубое, по голубому разливался розовый отсвет. Самого солнца Лёва не видел, восток загораживала бетонная стена, но высокие верхушки мокрых кустов вдруг вспыхнув, заблестели, а по площади протянулись тощие длинные тени. К дальней остановке, сияя хромированным боком, подкатил двухъярусный пустой автобус. Шумно выдохнув, распахнул двери.

 

Лёва остановился. Вытянул сигарету, долго разминал её,

разглядывая ослепительную полоску рассвета, ртутью перечеркнувшую верхний ярус стёкол автобуса. Потом, будто что-то решив, сунул сигарету обратно в пачку, огляделся. Увидев урну, он смял пачку, бросил в неё тугой комок и  направился к автобусной остановке.

 

Нью-Йорк - Вирджиния, 2011г.