Виталий Щигельский. В сторону севера

Два часа дня. Обед. Октябрь.
За столом четверо. Антонина Эдуардовна — крупная женщина в крашеном опавшем каре, женщина-абитуриент на последней попытке поступить в институт семьи и брака. Небольшой и увертливый, говорливый, озабоченный всем на свете инфарктник танкист Тимофей. Служащий Алексей — неприметный, настороженный, изношенный от избыточной рефлексии и астмы, ближе к шестидесяти (по всей видимости, это все-таки я), и Нина Макаровна — старуха, похожая на затянутую в юбку подкову, — с манерами активиста, сочувствующего продразверстке.
На столе протертое овощное пюре, нарубленная в лапшу вываренная свекла, бачок крупяного супа и стаканы с компотом, на две трети заполненные склизким изюмом, черной морщинистой сливой и разбухшими абрикосами. Сухой закон. Постный стол, слишком плотно заставленный пищевой тарой.
Санаторий — типовая блочная пятиэтажка с прилегающей зеленой растительностью. С правого крыла столовая. Три ряда столов. Ряд возле окон, открывающих вид на залив через дырочки тюля, наполовину заполнен отдыхающими, выздоравливающими и больными.
Залив мокр, сер и стыл. Волны неподвижны, стройны, ближе к берегу одеты в грязно-белые каракулевые шапки.
После четырехкратного повторения навязанных с детства трюизмов «добрый день, добрый день, и вам тоже приятного аппетита» мы сосредотачиваемся на процессе жевания пищи. Наступает относительная тишина.
Пища вялая, переваренная. Но танкист все рано ест с усилием, и усилие его находит сопротивление, что-то постоянно хрустит, переламывается, перекручивается внутри его гладковыбритых челюстей. От старушки Нины Макаровны отлетает чмокающий болотистый звук. Какие аккорды издаю я, остается только гадать. Зато Антонина Эдуардовна питается как космонавт на орбите: подбирает с вилки еду влажным бантиком губ и засасывает абсолютно бесшумно.
— Первому блюду трендец! — прерывает молчание офицер, вытирая салфеткой потекший пищеварением нос. По военной необходимости он приучен насыщаться быстрее других. — На второе пюре-е-е. Пюре — это предательство. Расстрелять бы это пюре-е-е.
Нина Макаровна от его слов вздрагивает. Антонина Эдуардовна поводит затянутыми в махровый спортивный костюм плечами, вылупляет глаза, пытаясь изобразить улыбку Джоконды. Когда она кого-нибудь слушает, то кокетливо держит вилку возле виска. Лично я вижу в этом жесте угрозу.
Вероятно, и Тимофей считает также, поэтому корректирует фразу:
— Шутка у нас, танкистов, такая.
Антонина, поправив каре, опускает вилку зубцами вниз, снижая степень опасности. Бабка заулыбалась, не переставая жевать.
— Не приемлю агрессии в мирное время, — продолжает танкист. — И пюре не приемлю. Вот если шашлык и картошечка, жаренная с грибами, то — да. Но вот жареного мне пока и нельзя, — Тимофей стучит кулаком по груди. — Инфаркт. Реабилитация. Сто граммов «беленькой» даже нельзя. А раньше быва-а-а-а-ло. Рассказать — не поверите. Рассказать?
— Расскажите, — просит любопытная Нина Макаровна.
— Не надо, — вилка Антонины Эдуардовны опять поднялась. – Лучше сменим тему. Например, вам не показалось, что сегодня ночью случились заморозки?
— Ничего сказать не могу, спал как убитый, — рапортует Тимофей излишне громко и бодро.
— А я, например, под утро замерзла. — Антонина катает изюминку между губ.
— Надо было стучаться ко мне. — Офицер рефлекторно ржет, раздувает ноздри и подравнивает по лбу короткую челку. — У меня в номере установлена трамвайная печь.
— Даже не думайте. — Монументальная грудь Антонины напрягает махровый костюм.
— Ну и зря. Я бы рассказал бы вам про танк. — Вычистив стакан до последней абрикосовой косточки, офицер отпускает ложку и раздвигает руки, как рыбак, демонстрирующий нормы улова. — Орудие сто двадцать два миллиметра. Крупнокалиберный пулемет. Дальность полета. Скорострельность и точность. Вы много потеряете, мадмуазель.
— Как-нибудь переживу. — Реплика Антонины звучит не слишком уверенно.
— Вы будете доедать свеклу, или я могу съесть? — Не дожидаясь ответа, Нина Макаровна хватается за тарелку…
Пресно.
Что я здесь делаю?
Укрываюсь от приступов астмы в ингаляторном кабинете. Восстанавливаюсь от накопленных за жизнь стрессов в ванне с синей тяжелой водой и тупо смотрю на всплывающие из-под меня воздушные пузыри. Проваливаюсь в глубокий приторный сон в похожей на батискаф камере. Изучаю живопись середины прошлого века, посвященную вреде табакокурения, пьянства и пользе коллективных физических упражнений: ею с маниакальной последовательностью завешены коридоры и холлы. По вечерам лежу на кровати в номере, убиваю либидо Львом Толстым.
Соляные пещеры, пузырьковые ванны, кислородные коктейли, ЛФК — Диснейленд для пенсионеров и немощных, обнадеживающий и отвлекающий от наступления старости. Шумные очереди у дверей процедурных. Неспортивного вида люди в спортивных костюмах. Женщины предпочитают махру и велюр, это делает их похожими на большие плюшевые игрушки: грушевидные зайцы, медведи, кроты, нашпигованные опилками, — у пятой точки особенно туго и плотно.
— Вы уже принимали жемчужные ванны?
— Ножные?
— Ну что вы, я плавала вся. Такое ощущение, что я изнутри свечусь.
— Незаметно. А мне не назначили.
— А вы в следующий раз им сто рублей дайте.
Сильная половина (довольно редкое явление в санатории) бравирует искрящей синтетикой, вытянутой на коленях. Списанные на берег бонвиваны, разжалованные повесы, демобилизованные шуты — они все еще пытаются подмигивать накрахмаленным сестрам слезящимися глазами, глядя вслед и проглатывая:
— О какая пошла!
— Хе-хе-хе, кхе-кхе. — Смех коллеги переходит в кашель.
Геронтологическая сегрегация трехнедельного срока хранения. Срок хранения рыбных пресервов при температуре шесть-восемь градусов.
Что я делаю здесь?
Иногда брожу по территории. Пешеходными тропками, частью вытоптанными, частью выложенными треснутой плиткой, озонирую свистящие бронхи. Через седеющий благообразный сосняк, мимо крытых рифлеными козырьками чугунных качелей, мимо рассохшейся деревянной беседки, покрытой замысловатой резьбой. Через каждые пятьдесят метров натыкаешься на полезные указатели и таблички: «санаторий», «направо пляж», «к складам ГСМ» и так далее. Чтобы всегда помнить, где ты, и знать, сколько прошел. А ходить надо много. Впрочем, каждые пятьсот метров упираешься в надпись «конец маршрута», подкрепленную металлической сеткой. За ячейками рабицы - центр развлечений для тех, кто пока еще относит себя к молодым и здоровым: точно такой же блочный пятиэтажный корпус, но без соляных пещер и тем более ингаляторных, зато с баром и боулингом, банями-номерами и устойчивым жирно-уксусным запахом подгорающего шашлыка.
Пятьсот метров в обратную сторону — и снова забор, на этот раз непреодолимый, кирпичный. Прежде и там стояла пятиэтажка. Отраслевой санаторий «Строитель». Ныне над забором кукольно возвышаются башенки частного замка. В моде готика, мракобесие, феодализм. Общая обстановка располагает. Оттуда тоже тянет подпаленным мясом. И вероятно, есть боулинг, баня и бар. А также дыбы и «испанский сапог». Какова этика, такова и эстетика, такова и эпоха. Доминирующие инстинкты определяют жизненный стиль.
Еще триста метров от дороги до воды с несущественной погрешностью на приливы. Прилагающийся зоодекор: неуклюжие толстые белки, одуревшие дятлы и коты на балансе столовой.
Итого, геронтологическая сегрегация занимает без малого пятнадцать гектаров.
Как вчера высказался один язвенник, в прошлой жизни чей-то личный водитель, а теперь рядовой очередник на бесплатную гастроскопию:
— Жирный кусок. Кочегарка своя. Дизельная. Вода тоже близко. Взять бы под себя и застроить элитными кемпингами. Тогда самому можно жить в Ницце.
Как ни странно, очередь с ним согласилась:
— Хе-хе, кхе.
Полагаю, так вскоре и будет, и в следующий раз всем нам придется лечиться заговорами и уриной.
Когда я устаю ходить взад-вперед от забора до сетки, то выхожу на берег…

Шесть часов вечера. Ужин.
Слишком много еды. Слишком много полезной невкусной еды.
Мы за тем же столом в том же составе. В тарелках вареная рыба без головы, утопающая в светло-зеленых волнах картофельного пюре.
— Первый расчет стрельбы закончил, — докладывает танкист, отставляя пустую, вылизанную до блеска тарелку. — Теперь кефир.
Посередине стола четыре единообразных пакета кефира нулевой жирности.
— Который тут мой? Который здесь больше?
— Как это больше? Я думала, все одинаковые, — возмущается Нина Макаровна.
— Ваш вон тот, где уселась муха. — Антонина Эдуардовна поводит плечами, довольно-таки игриво.
— Муха! — приосанивается офицер.
— А вот вы поймайте ее, — оживляется Антонина Эдуардовна.
— На раз-два. — Тимофей засучивает рукав, обнажая синий, обвитый вздувшимися венами танк.
— Вы ее вот так, прямо руками? — Брови крупной дамы поднимаются, а каре ползет набок.
— У меня с собой нету пушки. — Тимофей хитро щурится и выдает нечто офицерско-фрейдистское. — Она неотделима от танка. Потому будем действовать, как у нас принято говорить, с помощью рукопашной.
Он растирает ладони, вдыхает и выдыхает, оглядывается по сторонам.
— Ну, давайте, Тимофей, давайте, давайте, — подгоняет офицера дама. Ей, похоже, нравятся отрывистые строевые фразы танкиста.
— Нет, не надо. Забыли, как в прошлый раз нарукопашили? — нарушает романтику Нина Макаровна. — Промазали — и пролили кисломолочное.
— Вы будете пирожки? — спрашиваю я, чтоб застопорить их диалог, к тому же тарелка с десертом стоит с моего края и, признаться, мешает.
— А с чем пирожки? — оживляется бабушка.
— Я не ем после шести, особенно сладкое! — склонив голову набок, говорит крупная дама. Излишне торжественно для пирожка. — Можете взять мою порцию, Нина Макаровна.
— Я возьму! — засверкала глазами старушка. — Я люблю поесть после шести.
— Возьмите и мой, — предлагаю я, надеясь избавиться от тарелки.
— И возьму. Вы ведь еще не кусали.
— Даже не трогал.
— А с чем пирожок? — наконец и танкист выстреливает из своей коротко-стриженной башни.
— С пови-и-и-длом, — назидательно поясняет крупная дама.
— Повидло в стакане не булькает, — Тимофей сочиняет на ходу парафраз и единолично, но искренне радуется.
— Тогда забираю все. — Нина Макаровна умыкает тарелку на свою часть стола. — А-то ведь столовские подъедят.
— Мне бы сейчас пирог с салом, — формулирует мысль танкист и косится на крупную даму.
Та ловит взгляд и, потупившись, принимается счищать салфеткой пюре, затвердевшее на кончике вилки.
— Но мне нельзя, — добавляет танкист, разворачивая ушастую башню, видимо, для атаки на другом фланге. — Завтра. Завтра в шесть утра за грибами.
— И где такие грибы? Какие грибы в октябрях? — спрашивает бабка, выжимая в рот начинку пирожка.
— Те самые. Те самые. Только места надо знать. Без единого червячка, а шапки какие — величиной с черенок от лопаты. — Тимофей надувает щеки. — Вы, Нина Макаровна, про потепление глобальное слыхали?
— Как же, читаем периодические издания. Но грибы. Зачем они вам? — не отступает бабуля.
Отчет звучит гордо и четко, как положено офицеру:
— Сушить.
— И-де? — Нина Игнатьевна выпучивает глаза, но, похоже, не от удивления, а потому, что повидло сцепило зубные полости, язык и коронки.
— На батарее центрального отопления. — Тимофей улыбается собственной находчивости и смекалке. — Танк ведь сюда нельзя. Нет здесь места для танка.
Натренировавшись на бабушке, офицер опять разворачивает орудие в сторону крупной дамы. Меня Тимофей в своих репликах игнорирует, я для него потенциальный вероятный противник. Это меня устраивает.
— Эдуардовна, может, завтра за грибами рванем? — Танкист играет бровями. — Такие места тут знаю, бывшие стрельбища…
Прокалывается танкист, попадает в засаду, которую сам себе устроил.
— Ой, че! — шепчет Нина Макаровна, так что ее шепот разносится на добрую половину столовой.
— Сердюков! — Грудь Антонины Эдуардовны вздымается, это выглядит довольно-таки угрожающе. – Что вы себе позволяете, Сердюков?
С ее стороны это тоже прокол. В санаториях, больницах и других учреждениях смешанного гендерного типа заведено называть друг друга по отчествам и именам. Если женщина употребляет фамилию, причем мужскую, это значит много больше, нежели официоз. Фамилия для женщины интимней имени и звучит нежнее пошлых «котиков» и «хомячков».
— Сердюков!
— Оба-на! — Бабушка закладывает за щеку палец, настолько ей интересно.
Тимофей нервно поправляет вспотевшую челку.
Вилка Антонины смотрит в сторону офицера всеми четырьмя алюминиевыми зубцами.
Вот и все. Еще один глупый курортный роман закончился.
Я говорю:
— Всего наилучшего. Было чрезвычайно приятно. — И ухожу.
Поднимаюсь пешком на один этаж, в кафе — выпить чашку полезного чая.
Такое случается часто: один роман еще до конца не завершился, но другой, такой же бессмысленный, уже начался. Человек нуждается в разочарованиях. Человеческая жизнь вообще есть процесс. Колебательный процесс, от разочарования к надежде, от надежды к разочарованию, затухающий под давлением старости. В этом смысле цивилизация не более чем растущая в численности совокупность затухающих колебаний…
Возле входа в кафе у меня просят двадцать рублей.
— За что? — Я настораживаюсь.
— За билет за вход. — Пожилая кассирша взгромоздилась верхом на дубовую тумбу, как будто одну тумбу поставили на другую.
Как оказалось, она взяла с меня деньги за вход на женскую половину чистилища. В этот вечер в кафе починили шумотиражирующую аппаратуру и устроили дискотеку. Девять извивающихся в судорогах женщин в играющем красно-синими бликами зале, женщина-бармен, женщина-кассир, женщина-жнец на акварели, женщина-медиум в подвешенном к потолку телевизоре. Одна явно беременна, судя по выпирающей из платья дыне-колхознице, ей вообще не стоит делать резких движений.
О Русь моя, печаль моя, где же мужчины?
Их нет, будто идет война. А может, война, в самом деле. Почему нет? Если судить по потерям. Одни застрелены в мутных разборках. Другие зарезаны в подворотнях. Третьи, избежав или сбежав от насилия внешнего, сдулись под напором насилия внутреннего — скололись и спились. Оставшиеся рассредоточены по тюрьмам и поселениям.
До старости доживают подонки, трусы, уроды и малахольные. Потому большинство женщин — ничьи. Кто за это ответит? Кто-то должен за это ответить.
Страна отдана мародерам на джипах. Мародеры зашлаковали землю. Предвкушая приближение эсхатологической битвы, все войска сосредоточились на одной стороне.
Мне стыдно. От собственного бессилия.
С другой стороны, не оставаться же без чая. Я беру чашку у стойки и сажусь за ближайшим столиком, кидаю в кипяток пакетик с ромашкой. Трудно заставить себя полюбить. Особенно травяные чаи.
Помешивая чаек, я вслушиваюсь в звуки. Мелодии те же. Я слышал их десять, двадцать, двадцать пять лет назад. Те же движения, может быть менее слаженные и размашистые – изменился центр тяжести. И суть танца все та же: имитация хозяйственных надобностей типа собирания плодов или раскатывания теста и намеки на выполнение супружеских обязательств. В текстах вечные темы: любовь, разлука, страдание. Аранжированный зарифмованный плач.
Женщину-медиума на экране сменяет человек с лицом молодого утопленника, вероятно чтобы продолжить бесстыдный и омерзительный в своем постоянстве пиар. К этому человеку привыкли, как привыкают к мухам. Вот и сейчас никто, кроме меня, на экран не глядит.
— Вы позволите? — Одна из танцующих, вероятно, натанцевалась.
Небеременная. С подносом в руках, плотно заставленным сладким.
Пока я продумывал концептуальную фразу отмазки, она уселась напротив:
— Ужасно проголодалась.
— Ешьте. — Я предпринял бестактность.
Она откусила эклер в знак согласия:
— Юля.
Юля так Юля. Киваю.
Тщательно растертые морщины под глазами, едкая заступающая за губы помада, фенечки на руках. На груди замысловатые знаки — может, приворотные, а может, от сглаза.
— Это феншуй, «Орден золотых шапок», — поясняет она, поднимая с пирожного пыль сахарной пудры и частично ей укрываясь.
Все еще не может решить, что для нее важнее: секс или сладкое. Хотя теперь определенно поздно решать.
— У вас борода, — то ли спрашивает, то ли докладывает она.
— Вероятно, — не упираюсь.
— Я пишу стихи. — Щурится, ожидает реакции.
— Ничего в этом не понимаю…
— А вы знаете, что человек живет семь разных жизней…
— Слышал что-то, но не встречал.
— А я вам расскажу. Дайте руку. — Отряхивает сладкую пыльцу с пальцев.
— Зачем?
— Дайте, дайте. И закройте глаза.
— Я слишком мнительный. У меня кожное заболевание.
— Здесь все чем-то болеют. — Она настроена довольно решительно. — Давайте.
— Не надо.
— Я всего лишь узнаю, с какой планеты прибыла ваша душа при переселении.
— А с открытыми глазами этого сделать нельзя?
Она улыбается довольно приятно:
— С открытыми ничего не увидите, здесь задействован совсем другой орган зрения. Не поймите меня неправильно.
— Я и не понимаю. С детства боюсь темноты.
— Не бойся, Алешка. Давай.
Будучи юным, честолюбивым, тщеславным, я наверняка презрел бы себя за то, что меня — обрюзгшего, мешковатого и седого — будут продолжать звать Алешкой? И кто? Сластолюбивая пятидесятилетняя отроковица.
— Вам ту, что с кольцом?
— Мне без разницы.
Другого ответа я не ждал.
You was a baby honey. Way!
Grow in the ugly pony. Now.
Это блюз. О каждом из нас.
После двадцати восьми лет лирическое ожидание у женщин (я имею в виду одиноких) переходит в постоянную боевую готовность. И воспользоваться ею довольно легко. Потому считается, что женщины любят подонков. Впрочем, не столько любят, сколько уступают более настойчивым и менее чистоплотным.
Душно.
Астма — мой новый чувствительный орган. Иногда отвечающий за нравственность и мораль. Я встаю.
— Леш, ты куда?
— Клизму надо поставить.
— Я могу подождать тебя здесь.
— Нет, не надо. После кружки Эйсмарха быстро не возвращаются.
Пятнадцать га спасительной депривации сковывают меня, зажимают. Даже здесь, где все стерилизовано, размерено, вымерено, выварено, — невозможно укрыться от жизни.
Заворачиваю за корпус, спускаюсь по увитым травой ступеням на узкий, затоптанный воронами пляж. Ракушки, камни, песок, водоросли, кости и фантики.
Спит залив. Линия, соединяющая море и небо, тускло мерцает. Это прикованный к берегу дамбой летучий голландец — город Кронштадт.
Чайки белеют на торчащих из воды валунах. Вороны не подпускают их к берегу — накидываются, раздирают. Берег — земля ворон. Их больше. Они всеядны. Они оккупировали побережье.
Чайки и вороны, белое и черное, жизнь и смерть, добро и зло. Зло, безусловно, сильнее, но злу не дано добиться полной победы. Полная победа зла означает смерть зла. Зло — паразит, оно пожирает добро, питается им. И только по этой причине добру находится место. На том и держится это асимметричное равновесие мира. Семиотика жизни.
Я иду вдоль воды. Острая извилистая коса впивается в чухляшку. И дальше — через чухляшку, на север. Почему-то мне кажется, что на севере нет ворон, нет ограждений. Нет джипов — и мародеров, соответственно, нет. Нет одиноких озабоченных женщин. Там вообще нет людей. И там точно не душно.
На севере только белое. Белый снег. Белый цвет. Белый свет.
— Не дойдеш-ш-шь, — шуршат раздраженные частым дыханием бронхи.
А я думаю, что дойду. Встану затемно. Почищу зубы. Побреюсь. Намотаю на горло шарф. И уйду. Налегке.