Наталья Драгунская. Волна и камень

Потолок комнаты, в которой женщина смотрела телевизор, осветился фарами подьехавшей машины, залаяли собаки, и она поняла, что это вернулся из дальних странствий мужчина ее жизни. Она сошла вниз как раз в тот момент, когда он, кряхтя, вылезал из машины. Две собаки непонятной породы, взятые им в собачьем приюте много лет назад и тем самым спасенные от легкой, но тем не менее неизбежной гибели, бесновались от радости, пытаясь подпрыгнуть как можно выше и лизнуть его в нос. Он с удовольствием принимал их любовь, которая, в отличие от любви людской, всегда оставалась неизменной, зла не помнящей и потому безграничой – как раз то, что ему было нужно. Женщина подошла, и он поцеловал ее родственным, сухим поцелуем. Она ответила таким же, ничего не значащим прикосновением.
- Помочь? – спросила она привычно.
И получила такой же привычный ответ:
- Нет, не надо, я сам.
После чего она взяла чемодан и понесла его в дом, оставив бесчисленные сумки с бумагами и компьютером на его усмотрение. Он всегда ездил с большим количеством багажа.
Он был прирожденный путешественник не только по роду занятий (винодельческий бизнес, который он, как хороший капитан, успешно вел через бури и штормы, был разбросан по восьми странам), но и по своей сути, бродяга, чувствующий себя в самолете или в номере гостиницы так же комфортно, как и в собственном доме, в который он возвращался не часто, и то только для того, чтобы посмотреть, все ли в порядке, посидеть под грибком в саду, насладиться зрелищем прекрасных роз, сказать, как бы он хотел никуда не уезжать отсюда, и снова уехать или улететь неведомо куда. Наверное, бесприютное детство, проведенное в частной школе в туманном Альбионе, где каждое утро заставляли есть ненавистную овсянку, днем плавать в холодном бассейне и в любое время дня и ночи подставлять зад для битья за каждую провинность, а потом мотание по всему миру во время работы в Британской табачной компании привели к тому, что дом и семья превратились для него в абстрактные понятия, в то, что иметь хорошо, но не обязательно, и без чего тоже можно неплохо прожить. Она же, воспитанная любящими родителями и обласканная многочисленными родственниками, твердо усвоившая, что семья – это самое главное, что сам погибай, а семью выручай, очень долго не могла понять его устойчивого равнодушия к этому общественному институту и все пыталась залатать эту прореху в его характере своей любовью и преданностью, но в конце концов, поняв тщетность своих усилий, отступилась, смирившись с тем, что она и он параллельные прямые, никогда не пересекающиеся, а их встреча много лет назад была просто причудой судьбы и ничем более.

…Сначала она услышала его голос, и он ее потряс. Вернее, не сам голос, а сочетания слов, им произнесенные: они были изящны, как хорошая проза, и убедительны, как речи в британской Палате лордов. Их первый разговор по телефону походил одновременно на радиопередачу и на интервью: первые двадцать минут он говорил, а она слушала; вторые двадцать минут он задавал вопросы, а она отвечала. Сразу начав рассказывать ей о своем бизнесе, который был связан с виноделием, он задал вопрос, любит ли она вино, на который получил честный ответ, что не очень. Последовало довольно долгое молчание, после чего был вынесен вердикт:
- Это может не способствовать развитию наших отношений.
- Так, еще один идиот на моем пути, - подумала она привычно, - какие отношения, о чем он? Мы даже еще не виделись.
А он как ни в чем не бывало продолжал рассказывать о своей жизни, услаждая ее слух первоклассной речью. И она расслабилась, подумав: “Ну ладно, сморозил глупость, кто не без греха?” - тем более, что он уже успел ее заинтересовать. Они уговорились встретиться через неделю, а встретились через месяц, потому что у него все время были какие-то дела, из-за которых он не мог это осуществить. При этом он каждый раз звонил и горячо извинялся за неудобства, которые он ей причиняет своим бесконечным откладыванием. Она извиняла его с легкостью, чувствуя почему-то, что их встреча раньше или позже все равно произойдет, поэтому можно и подождать.
И в конце концов, она состоялась, эта судьбоносная встреча, правда, в очень прозаическом месте, на стоянке рядом с ее домом. Сначала она увидела взгляд, а потом человека, который его посылал. Человек был на первый взгляд обыкновенный, а вот взгляд... Взгляд был удивленный, заинтересованный, профессионально обволакивающий. «Большой кокет, однако», - подумала она не без приятности, уже попадая под его обаяние. Ресторан, куда он ее привел, был одним из тех калифорнийских ресторанов, которые совмещают в себе уютный интерьер, располагающий к интиму, изумительный вид из окна на океан и всякую довольно крупную и не очень морскую живность, которой океан в этом месте располагает (из окна были видны привольно лежащие на камнях морские котики, чайки, суетливо над ними летающие, и качающиеся на волнах пеликаны), и первоклассную французскую кухню с налетом калифорнийской небрежности. Он говорил и говорил, ненадолго прерываясь только для того, чтобы заказать еду и вино, и под его говор она не заметила, как надралась. О странах, в которых он жил, она знала только по книгам, которые на ее потерянной родине заменяли путешествия, а приключения, наподобие тех, которые он испытал в этих странах, видела только в кино, и то уже здесь, на родине новой. Словом, это был один из увлекательнейших вечеров в ее жизни, и она ушла домой, удивленная тем, что за пять часов, проведенных вместе, у нее даже в мыслях не было посмотреть на часы. Уже лежа дома в постели, она продолжала размышлять об этом человеке, ухитрившимся завладеть ее вниманием так надолго: в нем было нечто притягательное, что она не смогла поначалу определить, но что открылось ей гораздо позже: мужественность, проявлявшаяся в поступках, которые он не боялся совершать; и она, не привыкшая к такой разновидности мужской особи (ни в ее родной стране, ни в новоприобретенной таковые ей не встречались), мечтающая о настоящем мужчине, чей образ выходил за рамки веса, роста, размера... и зарплаты, в тот раз интуитивно это почувствовала.
Через несколько дней они встретились опять. Они сидели на траве, на которую он заботливо постелил плед, среди прочих любителей культурно проводить свой досуг и смотрели, как другие любители, но уже не досуга, а святого искусства, самозабвенно разыгрывали на сцене Шолом-Алейхемовского «Скрипача на крыше». «Скрипач на крыше» был одним из первых фильмов, который она посмотрела сразу после приезда, и сделан он был так, как и должен был быть сделан: смех и слезы в нем шли рядом, не вступая в противоречие друг с другом, а наоборот, придавая ему тот единственно-неповторимый кисло-сладкий привкус, который так характерен для еврейской кухни, да и для кухни ли только? И хотя самодеятельный спектакль не шел ни в какое сравнение с фильмом, она все равно смотрела с интересом, получая удовольствие и от прекрасной музыки, и особенно от желания актеров, в этом спектакле игравшем, донести до зрителей простую истину, что «несть ни эллина, ни иудея», а есть просто люди, страдающие, любящие, пытающиеся не только выжить, но и жить в мире, который их совсем не хочет. Ее размышления неожиданно были прерваны тихим шепотом ее спутника:
-Удивительный вы народ! Другой народ уже давно возненавидел бы всех за все то, что они с вами делали в течение веков, а вы продолжаете всех любить и зла не помните.
Она ошарашенно молчала, эта мысль о возмездии, которое весь мир должен понести за страдания, причиненные ее народу, никогда не приходила ей в голову. Простить кого-то (но не себя) было для нее всегда намного легче, чем не прощать и потом мучиться всю жизнь, разрушая себе душу ненавистью. Поэтому в моменты обиды на кого-нибудь она призывала на помощь память, которая услужливо подсовывала примеры, когда обидчик был хорош к ней, смотрел ласково, оказывал услуги, о которых она у него не просила, и, вообще, старался быть другом. Срабатывал защитный инстинкт самосохранения, и это она и сказала человеку, который искренне пытался понять ее странный народ, а заодно и ее, как представителя этого народа. Весь этот разговор проходил под аккомпанемент шампанского и множества маленьких вкуснейших бутербродиков, им принесенных, а также ее изюмно-орехового штруделя, испеченного накануне вечером. Театр был на открытом воздухе, и они вместе с другими зрителями пикниковали вовсю.
Кстати, уже тогда она заметила, что он ей кого-то напоминает, но не могла вспомнить кого. Через какое-то время, найдя у него на полке книгу о Черчилле, она поняла, на кого он похож, да и две ее московские подруги впоследствии это подтвердили. А через много лет, будучи в Лондоне и бродя в одиночестве по ее любимой Национальной картинной галлерее, она увидела портрет Генриха YIII, Синей бороды - из пышного воротника его камзола смотрело на нее знакомое лицо. «Наверняка родственники в каком-нибудь двадцать пятом колене, - подумала она.- Теперь понятно, откуда у ее «домашнего партнера» (так он себя стал называть после десяти лет их совместного житья) такой характер», - зная по своему опыту, что не только «глаза», как утверждал великий русский классик, а и вкупе с ними все остальное, как-то: рот, нос, уши и даже шея – «зеркало души», а «вопросы родства, - как утверждал другой, не менее гениальный и тоже русский классик, - самые сложные вопросы в мире». Наверное, эта мысль о вопросах родства и без помощи русской литературы время от времени тоже приходила ему на ум, потому что в один из их мирных семейных вечеров начал он вдруг горько жаловаться на то, как несправедливо природой распределяются гены, что одним везет и при рождении им достаются хорошие гены, определяющие на всю жизнь хороший характер; а другим вот нет, и им достаются ужасные гены, результатом чего являются неимоверные мучения, которые эти несчастные испытывают от собственного плохого характера. Он говорил это с такой обидой, как ребенок, которого несправедливо обделили, что ей захотелось его утешить, сказать, какой он хороший, особенно когда хочет им быть, но она не успела и рта раскрыть, как, наверное, устыдившись такой глубинной откровенности, он схватил тарелки с остатками ужина и понес их на кухню. Так почти всегда заканчивались их даже начинавшиеся вполне мирно беседы: достаточно было одного неверного слова или жеста, как его лицо искажалось невесть откуда взявшимся раздражением, и в следующий момент она видела удаляющуюся спину. Финита!
На самом деле и разговором-то их коммуникативные акты нельзя было назвать, это был театр одного актера: он говорил - она внимала; или пьеса для двоих: главную роль играл он, второстепенную она, подавая короткие реплики типа: хорошо, плохо, надо же и т.д. Это было одно из правил игры (а их было множество), и кто их не выполнял, тот вылетал. Не желая им подчиняться, она вылетала довольно часто, в какие-то моменты желая вылететь навсегда. Ее уходы и прощальные письма, эти уходы обьясняющие, и его просьбы не уходить, ослабевающие по мере возрастания попыток разрывов в арифметической прогрессии, со временем отлились в форму постоянства и стали частью их жизни, как снег и дожди являются неотьемлемой частью природы.

Она протащила его чемодан с первого этажа на второй, оставила его в спальне, потом пошла на кухню - он все еще был внизу - достала из холодильника холодное мясо и салат, из шкафа стакан для мартини (он любил выпить и закусить после приезда), подождала немного – странно, он все еще был внизу - и спустилась вниз посмотреть, где он. Еще спускаясь по лестнице, она услышала его оживленный голос – он разговаривал с кем-то по мобильному – но, услышав ее шаги, быстро свернул разговор, и последнее, что она увидела, была полустертая улыбка, которая пропала при ее появлении, уступив место привычному выражению усталости и недовольства.
- Мне нужно отдохнуть и побыть одному, - сказал он, - я очень устал.
- Конечно, - ответила она, - я не собираюсь тебе мешать. Еда в кухне.
- Спасибо, - сказал он.
Она ушла в гостиную и села, но ей почему-то не сиделось; встала, вышла в сад, постояла, но и там не стоялось тоже, какая-то заноза застряла в груди, и из-за этого сильно царапало в горле и невозможно было продышаться. «Успокойся, - сказала она себе, - это просто твое больное воображение, все нормально». Но что-то говорило ей и говорило вот уже несколько месяцев, что не все нормально, и, сдерживаясь из последних сил, она молчала из-за страха перейти последнюю границу, границу, за которой уже ничего нет, только пустота, конец.
А назавтра был чудесный калифорнийский день: сияло цвета линялого шелка небо, выгоревшее от слишком яркого солнца, цвел белыми грамофонами куст под окном, журчал фонтан с пристроившимися на нем трубившими в трубы ангелами, - залетные птички и очеловеченные собаки из него пили - и ее отпустило:
«Наверное, показалось, вот же сидит он и, улыбаясь, рассказывает ей, как он любит их дом и как ему здесь хорошо. Ну и ладно!». И вдруг зазвонил его мобильный. Он мельком взглянул на номер, встал и ушел в конец сада, а она пошла в дом, прямо в ванну, закрыла дверь на замок и села на пол дожидаться удара судьбы, от которого в этот раз ей было, она это хорошо понимала, не отвертеться. И сразу услышала его голос (он, гуляя по саду с трубкой, как раз поравнялся с окном, под которым она сидела), говоривший кому-то: «Ну, что ты, дорогая, ты же знаешь, тебе не к кому меня ревновать», - и это было все, что она услышала, потому что голос сразу же отдалился и пропал. И сразу стало очень холодно. Она обхватила себя руками, чтобы согреться. Бесполезно! Тело сотрясалось от озноба, а губы свело так, что она не могла их разлепить. Стараясь не разрыдаться, она вышла в сад и увидела его рядом с помидорными грядками (его гордостью), он все еще говорил по телефону, но увидев, что она строевым шагом направляется прямо к нему, быстро закрыл телефон.
- Мне надо с тобой поговорить,- замороженным голосом сказала она.
- Говори, - согласился он, глядя на нее слегка встревоженно.
- Не здесь.
- А где?
- В доме.
В кухне, где они оба притормозили, она, изо всех сил стараясь быть спокойной, даже не спросила, а, как нечто уже ей известное, произнесла:
-У тебя роман на стороне.
Что-то бессвязное о диком завале на работе, видно от ступора, в который от неожиданности он впал в первное мгновенье, полилось из его рта. Она прервала его, поняв, что ее предположения были правильны, и терять ей уже нечего – все равно ей с этим не жить:
- Ты не понял меня, я сказала, что у тебя роман на стороне.
- Это не то, что ты думаешь, - сказал он, мгновенно приходя в себя, а потом, подумав немного, с нескрываемым интересом спросил: Откуда ты знаешь?
- Я чувствую, - сказала она, стараясь сохранить остатки спокойствия, - а сейчас ты мне это подтвердил, сказав какой-то женщине, что ей не к кому тебя ревновать.
И уже теряя остатки самообладания от унижения, которому она подвергалась в течение последних нескольких месяцев, подозревая его в неверности, и пять минут назад во время ненароком подслушанной фразы, не заботясь больше, достойно ли она выглядит, она закричала:
- Как ты смел сказать, что ей не к кому тебя ревновать! Как ты смел назвать ее «дорогая»! Как ты смел! Когда в последний раз ты меня так называл? Ты сказал, что ей не к кому ревновать, значит, что меня нет, меня нет, я не женщина, не соперница ей, потому что я не достойна даже ревности. Это мне ты должен был говорить, что мне не к кому тебя ревновать, это мне ты должен был это говорить. Предатель, предатель!
И он закричал тоже в ужасе от ее ужаса, в страхе от того, что сейчас все рухнет, от того, что для нее это так серьезно:
- Ничего не было, ничего не было!
- Чего ничего? Что ты с ней не спал? А мне наплевать, было это или не было. Ты изменил мне все равно, разговаривая с ней, как разговаривают только любовники, ты предатель!
- У нас был с ней роман 30 лет назад, понимаешь, 30 лет назад, и 30 лет назад все было кончено, она просто звонит мне, когда ей нужна моя помощь.
- Все годы ей нужна твоя помощь?
- Да, вот сейчас ей очень плохо, она говорит, что хочет покончить с собой.
-Такие, как она, с собой не кончают, - презрительно выплюнула она, сразу вспомнив маленькую вертлявую женщину, по виду и поведению как будто выпрыгнувшую из мыльной оперы, женщину, которую они встретили несколько лет назад во время отпуска в одном из европейских курортных городков. Страстные обьятия и поцелуи, которыми эти двое принялись осыпать друг друга, заставили ее бежать от них, как от зачумленных, бежать, куда глаза глядят, не в силах выдержать понимания, которое в тот момент ей открылось: вовсе не она, а эта женщина была ему родная, они были одной крови, такая дружная семья, в которой сначала спят друг с другом, потом расстаются, но остаются друзьями (в смысле любовниками, когда есть время и желание), и неважно, что у них появились новые партнеры (мужья, жены...), кто может им помешать? Все нормально, они же не в монастыре живут, а если кто не понимает, то, значит, он чужой, и им его не надо. Она явно была чужая, и она была им не нужна. И вот теперь снова эта героиня мыльной оперы. Хотя какая разница, эта или другая, смысл один. Смысл в том, что смысла нет.
- Таким, как она, все время нужны новые развлечения, ты одно из них. Вот и развлекайтесь, только без меня. Мне больше нечего делать в твоей жизни. Я ухожу.
- Какая глупость! Ей просто тяжело, она хочет покончить с собой.
- Когда человек хочет покончить с собой, он кончает. А что вдруг случилось? У мужа кончились деньги, и ей не на что покупать картины или совершать кругосветные путешествия?
- Ты злая.
- Зато ты добрый, вот и оставайся с ней или с кем-нибудь еще, наверное, она в твоем сегодняшнем арсенале не одна такая, которую тебе хотелось бы пожалеть. Женщина замолчала, потому что почувствовала, что говорит в пустоту. Он не слышал ее, она была ему непонятна, как русский алфавит, нет, даже еще хуже, как китайские иероглифы. «Боже, какие мы разные!» - подумала она. Боль в середине груди в том месте, где, по русскому убеждению, находится душа, разрослась и перекрыла кислород. «Вот так, наверное, умирают, - пронеслось у нее в голове, - о чем говорить, если нету сил». Она повернулась и, с трудом волоча ноги, пошла в спальню. В зеркале проплыло опухшее от слез, с подтеками туши лицо. Она равнодушно взглянула: это было не ее лицо. Жизнь кончалась, и надо было достойно это принять. Как больно! Она легла, сжавшись в комок, подтянув ноги почти что к подбородку, и накрылась одеялом. По коридору протопали его ноги (он всегда топал, когда ходил, его походку она узнала бы из тысячи), и дверь тихо отворилась. Послышался вздох, кровать закачалась – это он опустился на нее.
- Я не хочу, чтобы ты страдала», - сказал он трагическим голосом.
- Не хоти, что это может изменить? Ты сделал свой выбор.
- Какой выбор? Я не смог бы просуществовать с ней и двух дней.
- Не говори мне о ней, мне это неинтересно. Я не хочу ее в нашей жизни. Ты должен выбрать.
Молчание было ответом. Она ждала. Кровать закачалась еще раз, дверь скрипнула. Он вышел. Ну что же, выбор состоялся. Чувств не было, только отвращение, как будто напилась помоев. Как жить дальше, было непонятно. Незаметно для себя она задремала, и из дремы выплыло мамино лицо, но не то замученное болезнью лицо, которое у нее было последние четыре года, а молодое и красивое; губы на нем шевелились, они что-то говорили, и, силясь понять что, она напряглась во сне и... проснулась. И сразу пришло понимание. Ну, конечно, что же тут непонятного - мама всегда появлялась в ее снах, когда хотела предупредить ее о чем-то; в этот раз она предостерегала ее от принятия скоропалительных решений, напоминала ей об ужасных четырех годах страданий, и о нем, который сознательно с ними эти страдания разделил.

Мама попала в дом для престарелых после тяжелейшего инсульта, и сознание того, что ее жизнь заканчивается не дома, а в этой юдоли страданий под стоны таких же, как и она, несчастных, непонятно за какие грехи обреченных на умирание в чужой, а не в своей постели, было настолько невыносимо для ее дочери, что она решилась на совершенно сумасшедший с точки зрения большинства американцев, но вполне естественный для выросших в России шаг: забрать мать домой и самой за ней ухаживать. Она так страстно этого желала, что такие препятствия как неимение своего дома (она уже к тому времени успела переехать жить к своему англичанину) и наличие работы с восьми до пяти казались ей не стоящими внимания - снять свою квартиру, нанять тетку по уходу за матерью в те часы, когда она на работе, и все дела!
Наверное, у судьбы в кармане лежал какой-то план по устройству совместной жизни этих двоих (его и ее), таких непохожих друг на друга людей, и почему-то цементирование этой совместной жизни должно было быть (совсем по-русски!) замешано на страданиях. И вот, следуя этому плану, он (а ведь мог ему совсем и не следовать), не убоявшись будущих последствий своего благородства, как-то: калейдоскопа сиделок, ухаживавших за матерью, беспрерывного шума от вечно работающих соковыжималки и кислородного баллона; пронзительно трубящих машин скорой помощи, ночных сидений в госпитале и главное, постоянного напряжения от единоборства со смертью - он продал свою маленькую квартиру, купил дом, вложив в него практически все деньги, которые у него были, и перевез туда мать, подарив ей тем самым четыре года жизни. Вот тогда-то и раскрылось ей его основное качество, которое она почувствовала в нем в первый же вечер – способность к Поступку, и этот его поступок она многие годы расценивала как подвиг (а как еще это можно было расценить?), подвиг, совершенный во имя его любви к ней; ровно до сегодняшнего дня, когда уверенность в его чувствах, все годы дававшая ей силы жить, рухнула и погребла ее под обломками.
Но она все еще была жива, а жить заживо погребенной было невозможно, значит надо было выбираться. Только как - вот что было непонятно. Она лежала, тупо уставившись в стену, и мысли, медленные и тяжелые, перетекали из одной в другую, ничего не проясняя, а наоборот, затуманивая решение, которое надо было принять. И вдруг среди этого тумана ее пронзило: да ведь даже если она и выберется, это будет уже другая жизнь, жизнь без него, без его тяжелых рук, которые она так любила, когда они ее обнимали, без его сухих губ, которые она так любила, когда они ее целовали, без его плеч, на которые она любила класть голову, когда прижималась к нему, без его..., без его..., без него... И это было так невыносимо, так противоестественно, что она даже застонала вслух, как от зубной боли, и резко села на постели, потому что лежать больше она не могла. И как бы в ответ на ее стон в коридоре раздалось топанье, и в дверь просунулась его лысая голова:
- Я прекращу это общение, я обещаю, пойдем погуляем с собаками, тебе надо пройтись.
Жизнь потихоньку возвращалась, укладывалась в привычную колею, скрипела, пытаясь в нее втиснуться, покореженная жизнь в укладываемую годами колею. Она вздохнула:
- О'кей! - заставила себя подняться с кровати, подошла к шкафу, - мне надо надеть кроссовки, я буду готова через пять минут.