Наталья Драгунская. Отрывок из повести “Жили-были…”

В сентябре сорок пятого Нина вместе с сыном Яшкой, матерью и сестрами вернулась из эвакуации в Москву,  через месяц была принята  в свой родной ансамбль народных инструментов к Осипову, который тоже к этому времени вернулся из эвакуации,  и сразу же  начала ездить с гастролями по российским городам и весям, откуда она привозила то мешок яблок, то сотню яиц, то кусок сала, которые она честно распределяла между домашними. Мать, видя как дочь тратит свои деньги на всех, но только не на себя, сердито выговаривала:

- Что ж ты опять все свои деньги на нас истратила! Лучше бы себе что-нибудь купила. Посмотри на себя! Ты же артистка, артистка, на сцене выступаешь, а выглядишь, как голодранка.

Нина только отмахивалась:

- Да ладно, всех денег не заработаешь, а для выступлений у меня костюм есть, нам всем выдали.

- Да какие там деньги, слезы одни, - не сдавалась мать. - А костюм казенный, его просто так не наденешь. А если пойти куда-нибудь надо будет, например, если какой молодой человек пригласит, что так с драными локтями и пойдешь?

Нина только отмахивалась:

- Какие там молодые люди! Тут девчонки двадцатилетние одни кукуют, мужиков на всех не хватает, а мне уже тридцать, мне ли с ними не тягаться?

И мать замолкала, понимая, что дочь не переспоришь. Что сделаешь, бессребреница, сама виновата, так воспитала. Последнюю рубашку с себя снимет, не задумываясь, и просить не надо. Перед новым тысяча девятьсот сорок шестым годом Нина вернулась из поездки совершенно больная: горло распухло и болело, голос пропал. Пришлось вызвать врача на дом. Утомленная, сама чихающая и кашляющая  врачиха дала на три дня бюллетень и велела, если состояние не улучшится, пойти на прием к отоларингологу: он поможет. Оно не улучшилось, и как мать ни старалась вылечить дочь народными средствами,  начиная от горчичников и кончая совсем невозможными скипидарными смазываниями горла, которые Нина терпеливо выносила, пришлось тащиться в поликлинику. Просидев минимум два часа в коридоре под дверью, на которой крупными буквами было написано “Ухо, горло нос” и ниже помельче “врач А.Г. Горелик”, она, наконец, вошла в довольно просторный кабинет, в котором у окна за столом сидел и что-то быстро писал человек в белом халате, по-видимому сам А.Г. Горелик. Не оглянувшись на вошедшую Нину, он свободной рукой махнул в сторону клеенчатой кушетки, как бы приглашая ее садиться, и пробормотав: “ я сейчас освобожусь”, - продолжал писать. Нина послушно села, на ожёгшую холодом кушетку, и приготовилась ждать. Наконец, он закончил и обернулся к Нине:

- На что жалуетесь?

Она показала на горло и тихо прохрипела:

- Вот горло...

Он вскочил со стула и подошел к ней:

- Откройте рот! - Нажал на язык плоской деревянной палочкой, - скажите “аааааа…”. – Вытащил палочку. – Можете закрыть. Вы учительница?

- Почему учительница?

- Потому что у вас воспаление горловых связок, а это профессиональная болезнь людей, которые по роду своей деятельности много говорят. Походите в поликлинику на ингаляцию, я вот сейчас Вам направление выпишу,  и все пройдет. Но, к сожалению, не на всегда, в любой момент воспаление может начаться опять. Так кто Вы по профессии? – он снял с толстыми линзами очки и уставился на нее странно увеличившимися карими глазами.

- Я музыкант.

- Музыкант? А на чем Вы играете?

- На тульском рожке.

Он заинтересовался:

- Никогда про такой не слышал, расскажите!

- Это  как маленькая труба, ее делали из можжевельника, две такие вот половинки, - она развела руками в стороны показать какие - скрепленные берестой. Инструмент очень редкий, на нем уже почти никто не играет.

- А вы как же?

- А я сама научилась. Я раньше на трубе играла, а потом прошла конкурс в ансамбль Осипова  - там только одни русские народные инструменты - и переквалифицировалась. Что труба, что рожок - это же почти одно и тоже.

- Интересно, - проговорил врач задумчиво, - рожок из бересты, и сама научилась. Совсем, как Ваня – пастушок.

Нина засмеялась:

- Ну для пастушка я великовата, а, вообще-то, Вы правы. Рожок – это пастуший инструмент, им коз да коров сзывали, а теперь вот в оркестре на нем играют. – И вдруг, отчего засмущавшись, заторопилась, вскочила с кушетки. – Ну, я пойду, спасибо!

Он протянул руку, как бы пытаясь удержать ее, но сказал только:

- Подождите, не бегите, я же Вам на ингаляцию должен направление выписать, и ко мне через неделю покажетесь. Я должен посмотреть, что там у Вас со связками происходит.

Ингаляция помогла, и уже через неделю Нина уже вовсю дула в свой рожок, совершенно позабыв про наказ доктора Горелика. Потом она вместе с оркестром уехала на гастроли в только что ставшую социалистической Венгрию, и когда приехала, соседка по квартире сказала, что звонил какой-то мужчина из поликлиники, назвался доктором Гореликом и просил передать, что она должна прийти к нему на прием. Слева у Нины в груди что-то громко заколотилось, а потом ухнуло вниз, и, чтобы удержаться на ногах, она присела на стоявшую у плиты соседкину табуретку, не понимая, что это ее так взволновало. Она записалась к нему на прием, надела новую зеленую вязаную кофточку, привезенную из Венгрии, и даже накрасила губы, но когда вошла в кабинет, он, как и в прошлый раз, не обращая на нее внимания, что-то строчил в очередной истории болезни, и она, молча проклиная себя за идиотизм, тихо поздоровавшись, села все на ту же холодную кушетку, подавляя в себе сильное желание немедленно уйти.

- Ну, как себя чувствуете, пастушок? - вывел ее из мрачной задумчивости голос доктора. – Горло болит? Откройте рот! Да не бойтесь, я Вашу помаду не размажу.

Покраснев, как помидор, она послушно открыла рот, и, подняв глаза к потолку, только чтобы не встречаться с внимательным взглядом докторских карих глаз, начала рассматривать извилистую трещину на молочной побелке.

Закончив осмотр, он отошел к умывальнику, тщательно вымыл руки, так же тщательно вытер их висевшем на стене вафельным полотенцем (все это в полном молчании), потом обернулся к Нине, и, глядя ей в профиль, громко выдохнул:

- Ну вот что, Нина Александровна, я хочу пригласить Вас в кино, у меня на Вас серьезные намерения, и если у Вас есть кто-нибудь с такими же серьезными намерениями, который Вам больше по душе, то скажите сразу. А если такового нет, то лучше соглашайтесь, потому что я человек упорный.

Забыв про напряжение, которое мучило ее все это время, Нина легко, всем телом повернулась  к нему, вгляделась пристально: еще не старый, но и не молодой (лет тридцати – пяти сорока), чуть пониже ее, худой, но крепкий, лицо бледное-смуглое, мрачное, глаза горят. Ждет ответа. Ну что же. Сказала:

- Претендента на мою руку и сердце нет. Есть только семилетний сын, большая семья и работа с частыми разъездами. Если Вас это устраивает, то можете называть меня Ниной. Он кивнул из глубины кабинета, спросил вопросительно:

- Сегодня в восемь у “Ударника”, идет?

- Идет, у меня сегодня выходной, - и пошла к двери.

У дверей приостановилась:

- А как Вас зовут? АГ?

Он заволновался:

- Почему АГ?

- А у Вас на дверях написано: А.Г. Горелик.

- А Вы зубастая! – произнес с удовольствием. – Тогда вот Вам до вечера загадка. Угадаете, как меня зовут, получите шоколадку. Вы шоколад любите?

- Обожаю, - ответила она.

И много было после того вечера других вечеров, но тот первый Нина запомнила навсегда. Она пришла к “Ударнику” ровно в восемь, вопреки распространенному мнению, что женщина должна немного опоздать (не хотелось, чтобы он мерз), и он уже был там: ходил взад вперед с озабоченным выражением лица. И по тому, как радостно при ее появлении заблестели у него глаза, Нина поняла, что ждал.

- Ну что, - спросил он, - отгадали?

Господи, а она-то и забыла совсем!

- Аркадий, - назвала она первое, пришедшее ей на ум имя.

- Молодец! – похвалил он ее. – Держите обещанный приз! – и протянул ей плитку в коричневой бумаге с белыми буквами. -“Бабаевский”,  только начали выпускать. Говорят, хороший. Попробуйте!

- Да не надо! - смутилась она. – Что я маленькая? Сами ешьте!

- Не, я не по этому делу. Я человек простой. Мне бы рюмку водки да хвост селедки предпочтительно с картошкой, и я удовлетворен. Так что ешьте и не сомневайтесь. А если не хотите сами есть, отнесите вашему сыну, он это оценит по достоинству. А теперь пошли в кино, а то как бы билеты ни раскупили. Картина должна быть хорошей. “Белый клык” по Джеку Лондону. Читали?

Нина отрицательно помотала головой. “Вот позор, Джека Лондона не читала! Он, наверное, теперь и дела-то со мной иметь не захочет, подумает, дура необразованная” – пронеслось у нее в голове.

- Вот и хорошо, что не читали, - как бы почувствовав ее смятение, проговорил Аркадий, - интереснее смотреть будет.

Он галантно распахнул перед ней дверь, они вошли в холодный вестибюль и пристроились в конец длинной очереди. Дверь с улицы все время открывалась, пропуская вместе с желающими посмотреть кино порывы ветра, пробирающего до костей.  Покурить что ли, может, согреюсь?  Несгибающимися пальцами Нина открыла сумку, нащупала в ней пачку “Беломора”, вытащила папиросину и только было оглянулась, у кого бы прикурить, как Аркадий жестом фокусника выхватил из кармана спичечный коробок, чиркнул об него спичкой и галантно поднес ей. Потом посмотрел, как она с удовольствием затягивается и произнес:

- Аааа..., теперь понятно, почему у вас проблемы со связками, пастушок. Это не только от коровьего рожка, но и от курения тоже. Весь день дудеть в духовой инструмент и еще и курить... – И видя ее замешательство, торопливо перебил себя: Не обращайте внимания, это во мне врачебное занудство говорит.  Ладно, дайте и мне что ли папиросу. Я хоть и бросил, но в хорошей компании как не закурить.

Купленные билеты Аркадий отдал Нине:

- Лучше Вы их держите, а то я очень рассеянный, потеряю, пока до своих мест дойдем.

- Да что там терять, - удивилась Нина, но билеты взяла. – Через фойе да прямо в зал, и вся недолга.

- Как в зал? – возразил Аркадий. – У нас в запасе еще целых двадцать минут. Посидим в фойе, слышите, там оркестр играет, съедим чего-нибудь, выпьем. Гулять так гулять!

И не дав Нине возразить, взял ее за руку своей очень приятной на ощупь рукой и потащил в фойе. Там действительно играл маленький оркестрик, а перед сценой, на которой он играл, были расставлены столики с четырьмя обитыми красным плюшем стульями у каждого, и на них сидели счастливчики с красными, распаренными от тепла лицами и ели бутерброды с копченой колбасой, которые продавались у стойки в глубине зала. Увидев свободный стул у одного из столиков, Аркадий подтолкнул к нему Нину, а сам, сказав “я сейчас”, быстро пошел туда, где виднелась голова продавщицы в накрахмаленном кокошнике. И Нина села, удивляясь пусть хоть и короткой, но все же перемене в жизни. Кино, угощение, заботливый мужчина... Когда это было последний раз? Давно, еще когда ходила на первые свидания с Гришкой, и он держался и не пил. А теперь Яшке уже восемь. Значит это было почти десять лет назад. Она растегнула пальто, сняла платок, взбила прибитые под ним волосы (хорошо бы причесаться, а то похожа на черта!) и поискала глазами Аркадия. Он шел к ее столику с полным подносом и улыбался ей так радостно, что у нее сразу исчезли сомнения по поводу собственной внешности. Сгрузив на ее конец стола (за другим концом сидели люди) две тарелки с бутербродами (по три на каждой: два с темно-красными в черных точечках перца, с розовыми пуговками жира твердыми кусочками колбасы и один с желтым дырчатым сыром), бутылку лимонада и две конфетины, он облегченно вздохнул и, продолжая стоять (свободных стульев больше не было) широким приглашающим жестом указал на принесенное им великолепие:

- Ну что же Вы, угощайтесь!

- Да зачем же так много! – только и могла сказать Нина. – Не съедим ведь!

- Съедим, еще не вечер, - а не съедим сейчас, - доедим потом, - возразил он весело и протянул Нине бутерброд с колбасой.

Потом они сидели в темном зале, и Нина тихо, стесняясь соседей,  плакала над несчастной судьбой Белого Клыка, полуволка, полусобаки, щенком подобранного мальчиком-индейцем, а потом попавшего в руки жестокого золотоискателя, сделавшего из него пса-убийцу. Когда же в эпилоге Белый Клык, чудом выживший после того, как отпетый преступник Джо Хил всадил в него три пули, лежит на лужайке перед домом доброго инженера Скотта, в конце концов, приручившего его, и к нему подползают его щенки, вместе с Ниной уже сморкался и всхлипывал весь зал. Плакали все, но не Аркадий. При свете зажегшихся ламп Нина увидела его суровое, какое-то даже отчужденное, но совсем не заплаканное лицо. Когда шли к выходу, он дотронулся до ее плеча, спросил просительно:

- Если Вы не возражаете, может, погуляем немного? Поговорить хочется.

- Погуляем, - согласилась она, не понимая, что происходит.

Ветер швырнул им в лицо жесткой ледяной крошкой, распахнул полы пальто, и стало ясно, что время для прогулок было выбрано не лучшее.

- Я вот хочу предложить, - неуверенно произнес Аркадий, - зайти ко мне чаю попить. Только не подумайте ничего такого, - добавил он поспешно. Просто не хочу, чтобы Вы простудились, а больше идти некуда.

“Не подумайте ничего такого!’. Нине стало его жалко.  Господи, ей тридцать, ему и того больше, а он еще и оправдывается.

- А я и не думаю, - сказала она. – Мы люди взрослые, бояться нам нечего. Вы где живете?

- На ...., если проходным двором, то совсем рядом, - сказал оn. увлекая ее за собой.

Идти и вправду было недалеко, Нина даже и замерзнуть особенно не успела. Вошли в темный подъезд, пахнувший, как и все московские подъезды мочой и кошками, поднялись в старом лифте с тяжелыми завитками на чугунной двери на пятый этаж, он, долго не попадая ключом в скважину, открыл, обитую клеенкой с вылезающей из нее ватой дверь, и они вошли в длинный коридор, освещенный тускло светящей под высоким потолком лампочкой. Стараясь создавать как можно меньше шума, они на цыпочках по нестерпимо скрипучим половицам добрались, наконец,  до его комнаты.

- Входите, - шепотом сказал он, - распахивая перед Ниной дверь.

Она вошла. Комната была довольно просторная (метров пятнадцать), с высоким, местами облупленным лепным потолком, с большим окном, но, Боже мой, какая же в ней была бедность! Даже Нина, не привыкшая к роскоши, была поражена. Узкая железного образца койка у стены, застеленная серым байковым одеялом, у противоположной стены голый стол с настольной без абажура лампой на нем, два разнокалиберных стула рядом, перевернутый вверх дном фанерный ящик со стаканом в подстаканнике, железным чайником и пачкой сахара на нем, и книги, везде на полу вдоль стен сложенные в стопки книги. И больше ничего! Ничего, что говорило бы о каком-то повседневном достатке. Нину ожгло стыдом. “Он меня в буфет водил, столько денег истратил, а сам гол, как сокол”, - пронеслось у нее в голове.- Ему, наверное, и переодеться-то не во что. Вон только одна рубашка и висит на стене на гвоздике”.

А Аркадий, не замечая ее мучений, метеором носился по комнате: поправил одеяло на кровати, смахнул что-то со стола, поставил на него стакан, и, со словами:

- Я только чайник поставлю, - выскочил их комнаты.

Понимая, что стоять столбом посреди комнаты глупо, Нина сняла пальто, повесила его на один из стульев и села. Аркадий вернулся с кипящим чайником, осторожно поставил его на стол, засыпал в него заварки, и, подождав пока завариться, налил чай в единственный стакан и пододвинул его Нине:

- Пейте, пока горячий!

- Нет, я одна не буду.

- Да у меня второго стакана нет, я потом после Вас.

Нет уж, давайте вместе, - решительно сказала Нина, - Вы первый, - и подовинула ему стакан.

А он вместо то, чтобы начать пить, наклонился через стол и поцеловал ее в губы, и чай они так и не попили. За ту долгую ночь, которая пролетела, как одна минута, Нина узнала про него все, а узнав, так остро пожалела, что даже и сомнения не появилось, что можно после этого расстаться. Он родился в Виннице на Украине, в семье врача, и после школы в тридцать пятом поехал поступать в Москву в мединститут.

- И так, понимаешь, в Москве и остался, - говорил он, глубоко затягиваясь Нининой папиросой. – Поступил работать в районную больницу, и через год война. Призвали сразу. Пошел на фронт, год отступал вместе со всеми и резал, резал с утра до вечера. Кого-то спасал, кого-то нет. А потом весной сорок второго попали в окружение западнее Донца. Это был кошмар. Немцы нас там бомбили без перерыва пикирующими бомбардировщиками. Они прямо над головами летали. Больше половины за один раз выбивали. Люди с ума сходили от страшного грохота и полной беззащитности перед ними. Голову поднимешь после такого налета, а вокруг одни трупы. Как там у Пушкина было: “О, поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?” – а у нас мертвыми телами. В один из таких налетов ранило меня в ногу, и очутился я в плену. Пока везли в телячьих вагонах, то были все вместе, а когда привезли в Аушвиц, это недалеко от Кракова, в знаменито-проклятом Освенциме, то разделили. Евреев в отдельные бараки, чтобы не ошибиться, когда сжигать будут.

 

- А откуда они знали, кто еврей, а кто нет? – дрожащим от ужаса голосом спросила Нина.

- Ну тебе что, два года что ли? Штаны, извини за выражение, снимали и проверяли. У тебя братья что, не обрезанные.

- Да я не знаю. Отец-то у меня крещеный, а мать из упорства, что веру предал, всех евреями записала. А вот обрезала она их или отец не разрешил, не знаю, он атеист был.

- Я-то тоже, как ты, наверное, заметила, не обрезанный, – сказал Аркадий. Отец мой этих антисанитарных, как он их называл, вещей не признавал, но нашелся среди нас Иуда, выдал, хоть я документы свои и закопал. Ну и попал я в еврейские бараки. А там, как и в любых других, что ни день пачками людей косило.  Голод,  дизентерия, расстрелы перед строем на поверке. – Помолчал. - Я вот раньше очень собак любил. У нас дома овчарка жила Джульбарс. Она первым моим другом в детстве была. Любил я ее ужасно. А когда попал в лагерь и когда на моих глазах немцы людей до смерти собаками травили, ну просто рвали их на части, то возненавидел я их. Белый Клык мне их напомнил, особенно, когда он с собаками дрался.

- Вот почему ты после кино такой странный был, - раздумчиво сказала Нина, - теперь понятно, почему. Но собаки все-таки не виноваты, их человек научил.

- Ну, конечно, не виноваты, - торопливо согласился он. - Но каждый раз, когда я овчарок  вижу, у меня опять все это перед глазами встает, и сил нет терпеть. Ну, ладно, - перебил он себя, - так вот о лагере.  Из наших бараков что ни день людей целыми партиями в печь посылали, намного чаще, чем из других. Чтобы если хоть и не успеют все национальности истребить, то хоть с евреями расправятся. И вот что странно: вроде ты и к краю подошел, и смерть тебе в лицо дышит, а надеешься все равно. Так уж человеческая натура, видно, устроена. Пока живу, надеюсь. – Он закашлялся, а откашлявшись продолжал: Как-то раз (это уже в сорок четвертом было) на утреннюю поверку пожаловал лагерный врач. Видно, чтобы для своих научных опытов  людей набрать. А эти опыты еще страшнее были, чем печи, так что рассказывать я тебе про них не буду. И вот этому садисту стало плохо. То ли перепил накануне, то ли обожрался, только вдруг глаза закатил и в грязь повалился. Солдаты заметались: “Arzt, Arzt!”, доктора, доктора!, - кричат, кто тут доктор? А я по-немецки хорошо понимаю и говорю неплохо: немецкий в школе изучал, и плюс идиш, который тоже почти, как немецкий. Родители с русского на него переходили, когда хотели, чтобы я не понял, о чем они говорят – потому я его и знал. Я вышел из строя и говорю: я врач. А сам думаю: помогать я тебе, сволочь, не буду, а удушу сейчас и все дела, все равно умирать. Для начала я ухо к сердцу его приложил,  послушал. Дышит гад. Веко оттянул, в обмороке. Ну, думаю, сейчас. А у самого страха нет. Весь в ненависть к нему ушел. Только я к шее его потянулся, а он глаза и открыл: “Юде, - говорит, так ты врач?” – “Так точно, говорю, врач”. – “Пошел обратно в строй”! Ну я и вернулся в строй. В тот же день вызывает он меня к себе. “Я, - говорит, - вас еврейских свиней ненавижу, но ты врач, и я врач, и мой профессиональный долг не позволяет мне тебя убить, как всех вас. Поэтому вот тебе пропуск для свободного хождения по территории. Сможешь убежать, хорошо, не сможешь, значит не судьба, но моя профессиональная совесть будет чиста”. Совесть у него, значит, будет чиста! – Тут Аркадий к Нининому изумлению грязно выругался, но тут же извинился: Прости, душа горит. Ну и начал я гулять по территории. Гулял я так месяц, а потом убежал. Рассудил, что если не попробую сейчас, то или в печь пошлют, или леса совсем оголятся (был уже конец сентября) и спрятаться негде будет. Вышел ночью, как бы по нужде, подполз к проволоке, там в одном месте довольно большое углубление под ней было, может крот подрыл, а, может, еще какое живое существо, я его давно приметил, и там-то я под проволокой и пролез. Если бы не углубление это, не смог бы: убило бы током. Три дня я от этого проклятого места уходил. Днем в лесу скрывался, ночами шел. Через три дня ранним утром вышел к реке и в прибрежной траве от слабости и свалился. Есть- то не ел ничего, только воду пил и то редко.  И тут мне счастье улыбнулось. Женщина молодая шла белье полоскать, увидела меня и спасла. - Он трудно замолчал и молчал долго. Потом сказал: И вот не побоялась же. А на мне ведь куртка была лагерная с желтой звездой, и она хорошо понимала, что с ней будет, если немцы меня у нее обнаружат, а все равно вот... Пять с половиной месяцев она меня прятала в подполе, а потом пришла и говорит:  “Люди рассказывают, ваши уже в Польше. Хочешь, сиди здесь до полной победы, хочешь к своим пробирайся”. Я на следующую ночь и ушел. Она мне еды собрала, а я ей на прощанье руку поцеловал. Вот и все. Хочу вот ее найти, да не знаю как. Через день прибился к одному из отрядов Армии Людовой, которая вместе с ударной группировкой Рокоссовского наступала на Люблин. Про плен ни полякам, ни нашим догадался не рассказывать, а то бы в особый отдел затаскали, сказал только, что отбился от своих. Проверять меня тогда было некогда: шли бои за Варшаву, потери было страшные, врачей не хватало. И вот так дошел до Берлина. Ты первая, кому я все это рассказал.

- И родители тоже не знают? – изумилась Нина.

- На родителей моих добрых немецких докторов не нашлось, - хрипло сказал Аркадий, - расстреляли их вместе со всеми еще в сорок первом. Я после войны домой ездил, мне соседи рассказали.

Вот как, и родителей, значит, у него нет, совсем он один со своей болью.

- Бедный ты мой, бедный, - прошептала она, гладя его по голове, как маленького – сколько пережить пришлось! Ну ничего, все теперь у нас будет хорошо, - продолжала она, - уже отожествляя себя с ним, - все у нас будет хорошо, вот увидишь!

     И вправду все пошло хорошо. Каждый вечер Аркадий встречал Нину после концерта и вел ее к себе. Там они по семейному ужинали (он прикупил на рынке несколько разномастных тарелок, чашек, ложек, Нина принесла кастрюлю и сковородку из дома), рассказывали друг другу о прожитом дне, спали, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не свалиться с узкой койки. Через неделю Нина познакомила его с Яшкой, а заодно и с матерью, потому что Яшка с момента начала Нининого романа безвыездно жил у нее, и Аркадий так быстро нашел с ним контакт, что Нина только диву давалась, как это человек, у которого никогда не было детей, так хорошо знает, как правильно себя с ними вести. Хотя чему было удивляться? Познакомила она их как раз в тот момент, когда Яшке больше всего и была нужна мужская поддержка. Они пришли к матери в понедельник под вечер (у Нины как раз был выходной) и застали Яшку с разбитым в кровь носом в слезах и соплях. Мать металась рядом с бутылкой йода в руках, пытаясь прижечь рану, а тот ревел и не давался.

- Яшенька, сыночек, что случилось? – бросилась Нина к сыну.

- Они меня вешать повели, - прорыдал Яшка, - надели веревку на шею и повели...

- Кто они, какую веревку, - закричала Нина, чувствуя, что у нее мутится в голове, - почему вешать?

- Рыжий сказал пацанам, что я жид, и жида надо повесить, раз Гитлер не успел всех перевешать. А они и обрадовались.

- И что никто из взрослых  не видел, как они тебя вели?

- Видели, тетя Зина из второго подъезда видела, но только засмеялась, когда они про жида ей сказали.

- А кто же тебе помог? – закричала Нина.

- Никто, я сам вырвался и убежал.

- Ну, ладно, что тут разговаривать, - вступил в разговор Аркадий, - идем во двор, покажешь, кто тебя вешал.

И, не слушая Яшкиных возражений, нахлобучил на него пальто и поташил за собой вниз по лестнице. Вешатели, ребята намного старше Яшки, лет двенадцати - четырнадцати, все, как один, были во дворе, играли у стены угольного сарая в вышибалочку. Увидев Яшку, выходившего из подъезда со взрослым мужчиной, они перестали играть и настороженно уставились на них.

- Кто? - только и спросил Аркадий у Яшки.

Яшка молчал. Не дожидаясь ответа, Аркадий подошел к самому на вид старшему, скорей всего тому самому инициатору казни Рыжему, судя по его ярко-желтым космам, выбивающимся из-под драного треуха,  и со всего размаха двинул его по носу. Рыжий взвыл, а остальные бросились врассыпную, но Аркадий успел догнать еще одного и, держа его за воротник, прокричал на весь двор так, чтобы вся ватага его услышала:

- Если кто, когда, еще раз тронет Яшу, будет иметь дело со мной! Понятно?

Ответом ему был торопливый топот убегающих ног, и только задержанный испуганно проныл:

- Отпустите, дяденька! Чего я сделал? Я ничего не сделал, это все Рыжий.

- Рыжий, а ты-то сам что? Отец, небось, против фашистов воевал, а собственный сын у него фашист. – И, тряхнув его для острастки еще раз за воротник, отпустил: “Проваливай!”.

После того раза Яшку во дворе трогать перестали, а Аркадий заслужил Яшкино восхищение раз и навсегда, особенно когда  показал ему несколько приемов из бокса, сказав:

- Сам не начинай, но если кто полезет, защищайся, если не хочешь, чтобы все время били. И не плачь. Слезы садистов возбуждают, для них они, как для кошки валерьянка.

Про бокс Яшка понял, а про садистов и валерьянку не очень, но защищаться начал.

     В один из своих послегастрольных дней (они выступали в недавно ставшим советским Кенигсберге), придя к Аркадию домой, Нина увидела лежащие у стены рулоны обоев, ведро с побелкой и кисти. Сам Аркадий голый до пояса, с заляпанными белым волосами стоял на стремянке посередине комнаты и белил потолок. Увидев Нину, он приветственно помахал ей рукой, сделал еще несколько мазков, удовлетворенно оглядел дело своих рук и, спрыгнув вниз, осторожно, чтобы не испачкать, обнял ее.

- Что же ты мне всю малину испортила, - расстроенно произнес он. – Сказала, что через три дня приезжаешь, а приехала сегодня.  А я вот решил тебе сюрприз сделать, комнату в порядок привести, да не вышло. Вот видишь, даже мебель кой-какую прикупил.

И правда, в комнате, накрытое газетами громоздилось какое-то подобие мебели. Нина осторожно приоткрыла кусок: открылась диванная нога и обтянутый потертым коричневым плюшем кусок сиденья.

- Поженимся, - продолжал он, - Яшку перевезем, а спать негде. Да и, вообще, хочется жить по-человечески.

- А мы что, жениться будем? - спросила огорошенная этим сообщением Нина.

- А как же, конечно, будем, - ответил он энергично. Вот закончим ремонт, и поженимся. Завтра с утра рабочие придут, я их на Палашевском рынке нашел. Они приезжие из-под Саратова. За три дня обещали все привести в порядок, ну а пока придется в этом бедламе пожить.

     Через три дня он был убит, задушен шнуром от настольной лампы теми же приезжими из-под Саратова, которым он, придя раньше обычного домой, чтобы с ними же и расплатиться, помешал его грабить. Дрался он отчаянно, но их было трое. Соседка, вернувшись из магазина, обнаружила его, лежащим посреди комнаты, с совершенно синим лицом, с судорожно скрюченными руками, в последней отчаянной попытке пытавшимися сорвать удавку с шеи. Скорая и милиция приехали одновременно. Скорая забрала тело в морг, милиция составила протокол, сказав, что “это не первый случай ограбления с убийством, так что будьте осторожны!”, Москву закрыли на семь дней, но убийц не нашли и открыли опять, и все стало по-прежнему, только у Нины после этого начались приступы сонной болезни, так что она засыпала прямо на сцене, просыпаясь только, когда надо было вступать,  и Яшка стал первым драчуном во дворе, и его начали бояться, так ожесточенно он дрался.