Аркадий Маргулис, Виталий Каплан. Маня Гема

По «Непристойным переулкам» странной, дерганой походкой двигалась девка неузнанных годков. Сумбурность нрава, бессвязность поступков и речи явственно выдавала в ней юродивую Христа ради, коих к тысяча восемьсот одиннадцатому году в Москве-городе развелось немерено. Знаемые люди отмечали небывалую вспышку действенности блаженных и прочили нестабильность в будущем году.
Наружность бродяжки, напротив, никак не вязалась с привычным образом юродивой Христа ради. И, хотя любимым местом обитания выбрала она «Непристойные переулки», заселённые несчастным и распутным людом, одевалась сия особа на диво опрятно, если не сказать, чисто. Откуда и когда взялась на Москве благая дева, вспомнить никто не мог. Но народец тянулся к ней - утешить умела движением руки. Говорила бродяжка невпопад, языком невнятным, понятным лишь ей и Господу, чьей послушницей, несомненно, являлась. Правда, кое-когда изъяснялась вразумительно, но люди опасались, не зная печалиться тому или радоваться.
Откликалась дева на имя Маня Гема. Имя это было, или прозвание какое - сие неведомо, но десятки раз в день казала на себя перстом и вскрикивала косноязыко: «Маня Гема». Глаза - два ясных кристалла, смущали покой обитателей постоялых и ночлежных дворов, заставляя угощать чашкой пустых щей из серой капусты, а то и жаренной картошкой.
Об эту пору Маня шествовала мимо трактиров, рестораций, харчевен, улыбаясь так блаженно, будто на масленичном гулянии под Новицким предместьем. Картина между тем открывалась неприглядная. Вечерело. Уличное освещение напрочь отсутствовало: и пешие и конные светили себе фонарями или вольно коптящими факелами. Но даже днём здесь царила сумрачность. Пешеходы и повозки утопали в грязи. Мостовые в стольном граде застилали, не убирая прежние подклады и мусор. Из дворовых притонов смурные бабищи, не глядя, метали под ноги прохожим скаредные, источающие вонь, отходы «пырков» - съестных лавок. Отчего надоедали болезни, мор, да зазор от иноземцев. Русскому же люду - наемным рабочим, нищим, воришкам шло в самый раз. Оные никого не замечали и не желали, чтобы зрели их. То было обильное туманами место. Вечно курилось испражнениями от нечистот и едким паром из чанов, в коих кипятили кишащие вшой лохмотья. Глянет кто сверху с колокольни - жуть берёт: сизое облако посреди столицы. Сверху - загадочно и чудно, но спустишься по переулку, попадёшь в хлябкую гниль низины.
Лихие люди ужасными татями возникали из кривых переулков, но признав Маню Гему, с поклоном отступали во мрак. Никто не смел домогаться Христовой невесты. Она улыбалась постояльцам, пользовавшим ночлежник за пятак, «номера» по двугривенному. Здесь, в нижней Москве, мысли её получали тысячи подвижек. Что-то тёплое рождалось в васильковой душе блаженной, заставляя жалеть и негодовать, думать и воспалённо чувствовать простых людей с мозолистыми руками...
Беззлобные и чистые, как у дитяти, глаза Мани увлажнились, она остановилась и, залившись счастливым смехом, зарыдала. Тотчас, будто из-под земли, перед блаженной возникла устрашающая стать Аристарха Матвеевича, благодетеля и грозы для народца «Непристойных переулков». Унтер-офицер казался расстроенным и можно было пожалеть того, кто принудил его покинуть чёрно-белую будку.
- Матушка, Маня Гема, не позволишь спросить, обидел кто? - пробасил он благоговейно.
Блаженная воззрилась на городового, словно в первый раз увидала. Матвеич был трезв, опрятен и вежлив. Маня перекрестила его и пустилась вокруг вприсядку...
Дивные дела творились ныне в древней, закостенелой столице великой Руси. Новый градоначальник учинял новые порядки. Велевал должностным лицам соблюдать благопристойность. Курить - запрещал на улицах! С полицейских требовал вежливости, чиновникам возбранял зариться на подарки и принимать на лапу мзду. И, хотя в «Непристойные» ещё не добрался обычай смотреть за фонарями - зажигать ночным временем, да заботиться, чтобы не гасли до рассвета - Аристарх Матвеевич, встревоженный переменами, выказывал почтение чинам, летам и званиям. И в сиим деле гораздо преуспел, вызывая к себе ответное уважение порядочных и сущий трепет среди неблагонадёжных.
Между тем Маня Гема бросила плясать и застыла у лужи - скраю, в клейкой жиже всхрапывал пьяный. Маня нагнулась, подёргала мужика за одёжную рвань и посмотрела в зрачки Аристарху Матвеевичу взглядом, терзающим душу.
- Матушка! - Матвеич сильно заробел, - чем тебе, праведница Господня, могу услужить? Радость какую доставить?
Она же, указавая пальцем на неподвижное тело, испуганно-исступлённо вскричала:
- Он - не он, а ты!
И погналась вглубь за спускающимся мраком. Простоволосая, в холщовой юбке сытого бежевого колера и виснущей синеве кофты, она казалась безгреховным соцветием среди безобразия, разврата и пьянства. Где людишки праздные, бесстыжие и тёмные проводили ночи за игрищами, попойками, драками и надувательством. Где подмастерья без мастеров, горничные без барынь и барыни без горничных погрязали в вакханалиях и окончательно пропадали в омуте блудодейств. Но что толку в напрасных сожалениях? Сады жили без деревьев, деревья - без садов.
Городовой, раззявив губастый рот, сконфуженно подёргивая бороду, ловил глазами стройную фигурку, ускользавшую в ночь. Затем с осторожностью вошёл в лужу, подхватил пьяного под мышки и вытащил на сухое.
Маня же миновала главный дом с мезонином, по обе стороны единообразно обрамлённый деревянными флигелями. За домом таилась пара каменных корпусов, отделявших задний двор и выход в переулок. Сюда блаженная не ходила, даром что знала - там не причинят ей вреда. Доходный дом хозяина «Непристойных переулков» Пахома. Парадная лестница с изящным ограждением, лепные потолки, дубовый паркет, филенчатые двери были хорошо знакомы юродивой. Здесь ей благоволили, но путь Мани Гемы лежал к иному дому, печально напоминающему тюрьму. Нижний этаж со сводами, толстые стены в отдушинах окошек и ненужного протяжения двор. Дом сей тяготил и столь же неотступно манил блаженную. Сказывали, случались в подвалах богомерзкие дела. Якшались там с чёртом, знались с чародействами. Вздор! Не вошла бы туда блаженная во Христе!
Строение давно пришло в обветшалость. Угрожало разрушением и обвалами. Кирпич из стен выкрошился, обнажая множественные раны в давнишней кладке.
Маня на миг застыла у входа, затем подвывая и приплясывая, неровно вошла. Во внушительной размерами зале, за длинными дубовыми столами наёмные рабочие да воришки пропивали с трудом раздобытую копейку. Нищие, подаянием собравшие на хлеб и ночлежку, ожидали ночи, завистливо наблюдая за охмелелым сборищем.
Все взоры пали на вошедшую и - о чудо! - на мгновение оживились радостной богобоязнью. Именно здесь Маня Гема ощущала важнейшее посланничество своей жизни. Где мертвецки пьяные осеняют себя Святым Крестом, прежде, чем в беспамятстве свалиться под лавку. Где каплет кровь из-под сорванных ногтей и мозолей. Отсюда юродивая Христа ради всякий раз черпала любовь к народу, что всё мог - и жить, и пережить.
Дневное время Маня Гема проводила, праздно шатаясь и дурачась, но никогда не исходила на безудержное сумасшествие, как иные блаженные. К вечеру появлялась в ночлежном доме, скромно садилась против уголка стола, крайнего от двери, и беззаветно молилась.
Вот и нынче. Человек терпеливо ожидал, пока Маня закончит молитву, или хотя бы снизойдёт на тихий свистящий шёпот, и поднёс с поклоном глубокую плашку. Маня приняла резную деревянную ложку, только что начисто вылизанную и вытертую заскорузлым пальцем с чёрно-жёлтым ногтем, принадлежащую увечному попрошайке и жадно захлебала дымящиеся щи, сдобренные красным перцем.
Окончив, утёрла краем рукава уголки губ и приступила к лопотанию. Народ уже ожидал, внемля. А вдруг скажет что разумное. Но редко, слишком редко, с уст слетали членораздельные слова. Обычно бормотала, хотя иной раз казалось, что бессвязная речь её всё же расчленяется на слова и фразы.
Чу! Маня враз осеклась. Лицо её болезненно побледнело и поплыло, окрашиваясь бессмысленным блаженством. На лицах же наблюдавших за нею заиграли понимающие улыбки.
- Держись, сейчас сиганёт, - не выдержав, вякнул чей-то прокуренный голос.
В приплюснутое оконце, снося табачный дым, алкогольные испарения и смрад немытых тел, вплывал колокольный звон, созывающий православных к Богослужению. Маня взвилась волчком и, привывая на все лады, помчалась к выходу. Всё крушилось на её ходу: люди, столы, нехитрое убранство. Но лишь немногие последовали за нею.
Девушка помчалась к соседней церквушке, откуда бил будничный Благовест. Подбежав к храму, Маня благоговейно пала на колени, кланяясь всем подряд. Так и стояла коленопреклонная до окончания службы, осеняя вся крестным знаменем.
К блаженной давно привыкли и, зная о необычном пристрастии её к колокольному звону, не глумились. Напротив, щедро кидали копеечки.
По окончании службы она, всё ещё пребывая на коленях, собрала денежку и тут же раздала нищим.
- Благодарствую, матушка, - кланялись те.
- Маня Гема, - ответствовала юродивая, тыча себе пальцем в грудь.
Где проводила ночи благая, оставалось загадкой, разрешением коей никто из обитателей «Непристойных» особливо не задавался. Залучить Маню Гему на подворье с ночевой предвещало удачу, но редкие хозяева могли похвастать согласием юродивой гостевать.
На этот раз пошла она далече, сопровождаемая бесчувственной луной да нарциссами-звёздами. Пустырь, куда Гема держала путь, изрос лопухами с крапивой и пользовался дурной славой. Хоронили там собак, кошек, а поговаривали, что и людишек - убиенных, попавших лихоманцам на клык.
До самого рождения солнца коленопреклонно молилась благая дева. Что свершалось в голове юродивой в эти часы не представить обычному человеку. Утром же с глазами, блестевшими безуминкой, вновь явилась столичному граду.
Дни и ночи походили друг на друга, как двойники. Над Россией между тем сгущались тучи. Лето тысяча восемьсот двенадцатого ознаменовалось свирепой кометой, павшей со стороны, где догорали кровавые закаты солнца. Безмерное копьё, оперённое в павлиний хвост, продело небеса. Маня Гема даже не подняла головы, с сокрушением и слезами внимая колоколам. Хотя на сей раз звон их не добавил светлого и радостного покоя. Гема, по перезвону могла определить состояние своей души. Нынче дивная его сила проникала в сердце, взбаламучивая грусть и тревогу.
Разносчики пряников и прочей снеди, вкупе с праздным народом, столпились вокруг блаженной в ожидании слова. Но Маня, чувствуя их нетерпение, погрузилась в безумие. Глумилась: то представилась хромой, то побежала вприпрыжку, то заелозила сиднем по мостовой. Встала, вновь упала, суча ногами, выкрикивая гремучую лопоту. Слова не было. И без того чуялась беда. Что накуролесило тело, не приняла душа. Кристаллы чистых глаз лучились грустью, когда толпа хохотала, и струились счастьем, когда рыдала. Рыдать над посмешным - вот к чему льнула душа юродивой.
Великое страдание взвилось над головами. Блаженная замерла и вдруг чужим, хриплым и зычным чревоугодием ужаснула толпу:
- Кровь, кровь, кровь! Кровь - в болото!
Народ ахнул, взвыл от ужаса, попятился, раздался в стороны. Пророчица вещала, не унимаясь:
- Реки - в кровь!
Что сталось с благодушной Маней? Люди трепетали. Кто узнавал в ней святую, а кому в напрасности чудилась дьявольская харя.
Засим случилось вовсе неясное. Маня извлекла из торбы пеньюар невесомого шёлку и набросила его поверх одежд, будто изображая даму, поджидавшую в будуаре кавалера.
Иногда ужасающее кажется прекрасным, или наоборот. Общество в трудную годину утешалось у блаженных. Москвичи, чуя беду, пришли к Мане за помощью, но получили фиглярство. Глупый да малый не соврут. Экие страсти: «Кровь, кровь, кровь...». Жрите-ка, окаянные! Доискались! А между тем последние два года своеволили, как никогда. По первости в Москву привезли мазурку. «Светская жизнь» вспыхивала пополудни зваными обедами. Знать да дворяне скакали с бала на бал. Господа разъезжались по домам с заутреним служением колоколов. Вдогон разошёлся и простой люд. Народные гуляния сменялись одно другим. И бушевали, разгоняясь.
Маня Гема, проворонив, как занесло её на другой конец города, оглядывала карусель, вращением напоминавшую разгульную жизнь. Всякий раз кто-нибудь вылетал из коловерти, грохался наземь и, к восторгу толпы, тёр ушибленные места. Великан из проходившего балагана щёлкнул зазевавшуюся Маню по носу. Следовавший за ним карлик плотоядно подмигнул. Маня заголосила и бросилась наутёк. Туман родного квартала согрел и успокоил.
Засим всё сразу сошло с ума. Русская армия покидала Москву. Подле храмов сгрудились священники в траурном облачении и со Святыми Дарами. Звонари в растерянности перебивали друг друга. И, хотя каждый звук имел своё значение, вместе они производили такую сумятицу, что Маня, упав, зажала уши руками и вгрызлась в землю.
Москвичи стояли молча, ум отказывался понимать то, о чём вещали глаза Мани Гемы. Конный гвардеец с опаской заглянул в эти глаза, страшась уныния и растерянности. Несчастный, он едва не свалился с лошади, узрев в них всполохи храмов, теремов и гробниц предков. Всё, что взывало к отмщению. Святая хлебосольная Русь!
Кто-то чинно затянул:

- Слушай, братцы, мой приказ,
Поведу я в баню вас.
Как скомандую ать-два,
Запевайте "Соловья".

Служивые беззаветно грянули:

- Соловей-соловей, пташечка,
Канареечка жалобно поёт.
Раз поёт, два поёт, три поёт,
Канареечка жалобно поёт.

И покатилась безладица. Маня очнулась, горестно запричитала, но её никто не слушал.
Добрый народ русский. Тут вскачь проносились статные казаки и горячие кабардинцы, плосконосые калмыки и хищные башкиры с луками-колчанами. Дагестанцы - вольные, стройные мужчины строгими голосами гаркнули непотребное:

- Понимает в бл...х толк
Дагестанский конный полк.

Преображенцы не остались в долгу:

- Томно чешется, по-женски,
Первый полк Преображенский.

Им вторили гусары Его Величества:

- Разодеты, как швейцары,
Царскосельские гусары.
Лейб-гусары пьют одно
Лишь шампанское вино.

Уланы не замедлили подхватить:

- Вечно весел, вечно пьян
Их Величества улан.

Четырнадцатого сентября тысяча восемьсот двенадцатого года русская армия хмельным маршем проходила через столицу. Испуганное, растерянное население - из тех, кто не смог заплатить за аренду подвод, жалось к краям улиц и площадей. Молча смотрели на уходящее войско. Плакали.
Мимо Мани пеши прошествовал Аристарх Матвеевич. Остановился, глянул в сторону, где преображенцы тащили из распахнутой церкови образа, затем на Маню:
- Не обессудь, матушка, всё ж уходим.
Москва перешла к уголовникам да убогим обитателям «Непристойных переулков», столь милым сердцу блаженной.
Первые части отступающего русского войска едва ступили на Яузский мост, когда французская кавалерия вошла в Москву через Дорогоминовскую заставу.
Маня глядела вслед пыльной колонне. Что-то заинтересовало её на земле. Она подняла оброненный гвардейский кивер, с интересом ощупала обшивку, козырёк, суконные бока. Страстно поцеловала двуглавого орла на бляхе красной меди и швырнула обратно в пыль.
В два часа дня Наполеон со свитой въехал на Поклонную гору. Взору открылась покорённая столица. Слепящее солнце кувыркалось в золоте куполов.
- Москва! - воскликнул Бонапарт в тишине и дал коню шенкеля.
Но вблизости очам императора предстало унылое зрелище. Никто не торжествовал, не радовался ему, не кипело ликование с порхающими платками и с цветами под копыта императорской лошади. Непокорные с пыльными лицами брели вдоль городского тракта. Гул вибрировал, превращаясь в стон.
Внезапно женщина с безумными глазами бросилась наперерез Бонапарту. Гвардейцы-ветераны вмиг оттеснили её, сбили с ног и ощетинились пиками. Но император жестом остановил телохранителей и благоволил женщине приблизиться. Маня Гема, это была она, приняла коня под уздцы, взглянула императору в глаза и жаркой скороговоркой прошептала:
- Демоном вырядился? Сидел бы себе дома, да играл в арестанта. Так и будет. Полно притворяться: грядёт погибель твоих охломонов. Где сопливым наше бремя снести? Ни зипуна у них, ни ушанки! Ни валеного сапога, ни портянки! Кого пища наша, щи да каша, заморит, кого крещенская стужа изведёт!
Всё это она произнесла по-французски, император замер, словно не понял ни слова. Тогда она добавила повелительно и гневливо:
- Иди от нас домой, недогидах!
Более интонации, чем слова, взбесили Наполеона и он пустил на блаженную лошадь. Маня рухнула в пыль. Ближайший гвардеец, хотел добить, но император остановил и торжественно миловал:
- Негоже нам с женщинами сражаться, пусть душевнобольная мадемуазель живёт и ходит, где хочет.
- Мсьё, не русская ли она шпионка? - поосторожничал гвардеец.
- О нет, мой друг, это было бы слишком лестно для её интеллекта, - рассмеялся Бонапарт...
Маня отползла в сторону и осталась лежать на земле. Лишь к вечеру поднялась и, пошатываясь, побрела по омертвевшему городу. Она всматривалась в картину войны, перемещалась в ней, погружаясь всё глубже, но оставаясь больше очевидцем, чем участником. Множество растерзанных домов без людей и животных. Рыдания, плач. Одинокие удары колокола. Страшно валялись человеческие тела, с любовью и радостью умытые при вступлении в жизнь, а ныне, брошенные, как падаль, обнажившие то, что стремятся укрыть стыдливость и человечность.
В запустении миновал первый день налетевшего иноземного воронья. Вдоль дорог трупы - человеческие и конские. Маня Гема смотрела безучастно. И шла, шла. У одного из домов остановилась, заглянула в черноту окна. Внутри изодрано и разбито. На полу черепки, кости, остатки амуниции. У камина полуизжаренный труп. Несчастный полз к теплу, словно червь ко свету, да так и помер у огня. Над телом витал бесплотный дух, но призраков Маня Гема не опасалась.
В разорённой церкви конюшня, поруганные иконостас и престол. Насвистывая, француз рубил образа в таган с котлом, сооружённый под куполом. Рядом разваленный круп лошади. Солдаты оглянулись и осклабились, но, разглядев сумасшествие в глазах девушки, вернулись стаскивать иконы.
Гема покинула церковь. Словно в насмешку, горланя похабщину, протопало мимо шествие, Антихристово воинство. Французы, одетые кто калмыком, кто казахом, кто татарином. Иные щеголяли в мехах и придворных костюмах. Маскарад в преисподней. Лишь по оружию угадывалось воинство.
Горели, горели костры из мебели красного дерева, оконных рам и золочёных дверей. Подле на грудах драгоценных тканей и благородной пушнины валялись пьяные кирасиры, поедая непрожаренную конину.
Ноги принесли Маню Гему на заросший сорнотравьем пустырь. Напрасно преклоняла она колени, заломив молитвенно руки. Покой не шёл. Закрыла глаза, но тут же вскрикнув, упала без памяти. В долю секунды меж сознанием и забвением, вспомнились ей жесточайшие картины. Едва разродившаяся женщина, испускавшая дух подле мёртвого младенца. Мёртвый мужик в мёртвой лошади. Он выпотрошил ей брюхо и залез внутрь, чтобы согреться, вгрызся зубами в кишки и так помер.
Очнулась Гема в доме с мезонином, том главном, что всегда обходила. Зло выплавлялось в нём, как в тигле. Отчаянные люди в дорогих костюмах управляли оттуда жизнью и смертью «Непристойных переулков». И злато, отпаянное у нищего люда за дешёвый харч и худую ночлежку, стекалось сюда чахлыми ручьями, чтобы сойтись в бурный поток, уплывающий неведомо куда.
Гема приоткрыла глаза. Жива, слава Господу. Вокруг на венецианских стульях восседали звероподобные мужики с лопатами-бородищами. Сидели, рядили. Лениво ругали супостата. Думали думу неспешно и рассудительно. «Не ушли, - обрадовалась блаженная, - зло-то зло, а своё, кровное, родненькое».
Русский человек - случись, грозит цепями чужеземец, позорному рабству предпочтёт смерть.
Главенствовал дородный старик в овчиной шубе, стянутой ремнём. Седые волосы свисали на плечи, ниспадала снежной лавиной густая борода. По праву руку от деда, на удивление Гемы, сидели священники.
- Говори, батюшка, - велел белобородый, - внемлем.
В батюшке Маня Гема узнала настоятеля церкви Живоначальной Троицы, отца Георгия.
- Грабят супостаты церкви святые, грабят и разоряют, - степенно начал отец Георгий, - градоначальник в своё время прислал подвод числом триста. Да разве увезёшь церковное добро православной столицы на трёх сотнях подвод? Ну? Спрашиваю!
Тут священник, грозно сверкнув очами, сказал непререкаемо:
- А я, православные, отстоял храм свой! Спугнул хулителей словом Божьим, оные со страху караул у церкви поставили. Теперь, стало быть, требы отправляем у меня в Живоначальной, да ещё шести прочих приходах.
Другие батюшки закивали головами, подтверждая слова настоятеля.
- И как, отче, понимать слова твои? - сурово вопросил длинноволосый старик, - оставим святотатцев в покое?
- Ты знаешь, Пахом, церковь православная покорность поощряет и проповедует.
- Покорность?!!! - голос старика зазвенел так, что Маня Гема в страхе вновь прикрыла глаза, лишь бы не видеть Пахома во гневе.
- А ведомо тебе, отец Герасим, что ночью французы поймали некоего дворянина и несколько часов кряду люто его пытали? А он молчал, упирался!!!
- Отчего же упирался? Неужто злато дороже живота стало?
- А ты в толк возьми! Запирательство да упрямство сего скаредного дворянина заключалось в том, что он был глух и нем от рождения!!!
Гема открыла глаза, исподтишка оглядывая всех по очереди. В разговор вступил детина в парадном кафтане, с виду подвыпивший. Вставал он шатко, но, встав, вдруг резким движением разодрал кафтан, растелешив широкую грудь, густо поросшую рыжими волосами:
- На-тко, сажай железо в русскую грудь! Смогёшь?
- Ты кому это, фартовый? - холодно испросил Пахом, хмуря брови.
- Да уж знамо кому - лягушатникам. Не тебе же, Пахом.
- Не хватало - мне, - согласился старик и кивнул, - продолжай, Граф.
- Срамная привычка у французов - ставить лошадей на постой в храмы, да жарить в конюшнях шамовку. Сморкачи Наполеоновы не только церква разоряли, но наших жёнок, сестёр и дочерей там же сильничали. Будто мало им шалав продажных. Гнусь мерзкая. Повинны смертью. Не стерплю.
Пахом кивнул. Маню Гему, казалось, никто не замечал, хотя лежала она ровнёхонько посередке уважаемого общества «Непристойных переулков».
- Хотьубей, ты скажи, - старик предоставил слово следующему.
То был Хотьубей, прославленный король московских нищих. Слепой двухметровый альбинос удостоил Маню Гему аудиенции по приезде ея в столицу. Поговорил маленько и отпустил с миром. Подмял Хотьубей под себя всю нищую артель, включая неразумных, коих «собаки» короля быстро вразумили, и благих, кто интерес себе на уме держал. Юродивых же Христа ради не трогал. Не смел. Божьи люди - не его.
- Народ сильно возроптал, - начал он весомо, - а что? Господа российские своего мужика боятся поболе, чем француза. Людишек моих увечных: косого Аверьяна, Колю-Николая, Никифора-страхолюда взяли прямо с-под Кремля и лбы забрили. Ну? Давеча в Кремль наезжал самодержец Александр. Много люду собралось инператора поглядеть, а тут вельможа некто и кликни: «Запереть ворота! Всех во солдаты! Ага, силой? Что началось!!! - Хотьубей даже языком поцокал, - потом эхо долгонько по Москве гуляло...
- Слышь, Хотьубей, - Пахом бесцеремонно прервал короля нищих, - что-то я в толк не возьму, к чему ты клонишь. Мы большой совет держим, обчество приличное собралось, а ты философии, под стать напольонцам, разводишь.
- Да можно и без фанаберий, - ничуть не обидевшись, продолжил огромный альбинос, - батюшке царю Александеру ласково бы меня попросить, уж я бы не подкачал. Подсобил самодержцу российскому тысчонкой-другой ребятишек. Родину-то не меньше оного инператора люблю. А всё равно, другого царя не надобно. Я в деле, Пахом. Повинны окаянные. Смерть им.
- Вот смотрю на вас, други, - раздался неожиданно знакомый Мане зычный бас, - и сердце гимн поёт, непременно спровадим супостата с Божьей помощью.
Она скосила глаз и увидела Аристарха Матвеевича собственной персоной. «Ты же ушёл», хотела она вскрикнуть и недоумевала, что губы не повиновались.
- А ну - заноси, ребятки… - вскричал, так и не замечая юродивую, городовой, - командуй, сударь бомбардир!
Вошли флотский мичман и с ним дюжина мужиков, самого оголтелого вида. Среди них Маня Гема первым делом признала мужика, что спал в луже близ полицейской будки. Он первый втащил охапку соломы и сухого хвороста, за ним и другие, и уж в конце прикатили смоляные бочки с порохом.
Маня Гема подивилась на сие странное обчество и на обстоятельства дела, подивилась да и заснула.

***
Пороховой склад русский гарнизон на радость противнику не вывез - вследствие полной невозможности его вывезти. Велено: самим успеть живу остаться.
Наружный пояс французских укреплений состоял из стрелковых окопчиков и часто меняющихся караулов. Когда к передовому посту приблизилась танцующая девка с заплечным мешком, верёвки коего натягивали пеньюар на её груди, радости французов не было предела. Солдаты играли в жизнь посреди ристалища смерти. Ко второму ряду укреплений, попеременно открытых и сомкнутых, девушку препроводили из наружного кольца. Уж и третий ряд ждал её с нетерпением. Солдаты, понимая безобидную недалёкость, пропускали блаженную всюду. Сказывали, ей мирволил сам Бонапарт. Это создавало иллюзию некоего боевого братства. Итак, Маня Гема, радушно принятая французами, беспрепятственно бродила среди воинских расположений.
К тому же солдатам опостылела опасность. Посему место, где резвилась Маня Гема, казалось им чуть ли не Парижем в ночь любви. Они торопились сюда вдохнуть несуществующей жизни. Маня Гема казалась избранницей прошлого и будущего вместе. Приплясывая и напевая, дарила расположение, надежду и радость. И если случались у солдат дурные мысли, то вскорости испарялись, натыкаясь на встречный младенческий взгляд - тушевались даже самые несдержанные вояки.
Но тем невероятнее развернулись события. Похотливые ухмылки, застывшие было на лицах, стёр внезапный огнь, вспыхнувший вместо пляшущей в пеньюаре дурочки - вскинулся и, обжигая пространство, исчез в недрах порохового склада.

***
Пламя осаждало Маню Гему, спешило запереть все выходы. Девушка смежила веки и вскоре на ощупь отыскала узкую тропинку, не занятую огнём. Но как податься вперёд? Как броситься в полыхающие волны? Вокруг нарастал рёв стихии. Единственная извилистая стежка оказалась не занятой пламенем, но и она чудилась скорее входом в ад, чем выходом из него. Маня Гема, отбросив сомнения, кинулась в проход сквозь пламя и шум трескающихся сводов, минуя горящие в падении брёвна и раскалённое железо крыш. Она шла по огненной земле меж двух огненных стен. Ржавый, режущий жар выжигал глаза. Знойный воздух стискивал дыхание. Искристый пепел сдирал кожу. Казалось, ещё секунда и - всё, но в этот самый миг стих шум пожара. Из тишины, из-под плотно прикрытых век в глаза ударило чистое, оживляющее сияние.
Юродивая Христа ради Маня Гема несмело открыла глаза. Впереди, в конце короткого туннеля лился благостный свет. Девушка протянула к нему руки, ноги оторвались от земли и она полетела навстречу тому, ради кого жила.
После над пылающим городом разносился тревожный звон колоколов.