Аркадий Маргулис, Виталий Каплан. «Леа и Лео»

Жизнь на излёте. Закат.

- Гляди не обанкроться! - слышится острастка – на все случаи жизни.

Оборачиваюсь. Глумливый прищур глаз. Брезгливая ухмылка.

Жажда ответить – сильнее.

- Эй, вы! – взрываюсь, - кто из вас не банкрот?

Молчат. Повальное фиаско. Правильно, все смертны.

Сколько помню – изливал себя бумаге. Ей, непрочной и непорочной, бессловесно мудрой, вместе юной и древней, доверял проросшие зёрна.

Говорят – муки творчества. Моё печальное обобщение: слова изветшали от бессчётного применения, из замусоленных лохмотьев не сшить откровение. Всё, что ни возьми, сказано ранее. Дальнейшие вариации – смешные подделки. Неискренние и пустые. Ни доли оптимизма.

Лишь изредка душа обретает крылья. Тогда, без оглядки, разметав остальное – лечу, лишь бы под рукой оказались перо и  бумага. И слова, пережившие себя, самую свою суть, сростаются в цепкое полотно.

Они здесь со мной, мои тексты, терпеливые узники, уроженцы моей души. Иногда перебираю сокровищницу. Многое накопилось, жизнь большая. Волей-неволей пекусь о наследнике. О хранителе. «Самообман! – укоряю себя, - всему виной честолюбие».

И всё же решаюсь. Интернет-пространство к моим услугам. Выбираю солидное издание, «толстый» литературный журнал «Дайен». Составляю текст письма главному редактору, он – известный писатель Ален Дайен. Вношу в адресную строку «Dayen@aldayen» - наименование почтового ящика, и прикрепляю файл рассказа. Напоследок перед отправкой вычитываю фрагмент текста...

... Вот так, одиночество останавливает часы.

- Сознайся, душа моя, привиделось? Не пора ли?

- О нет, дружище, всего лишь напоследок.

Смотри – волокнистый закат в окне. Океан насуплен и прожорлив. Солнце – жмых мандарина, опускается в подбрюшье небес. Cварливая мелодия, кукушечья трель в три ноты, в три слога: «Ку-зи-мэ... Ку-зи-мэ...».

- С каких пор, милый? Откуда?

- Не знаю. Заново – каждый день. Если подойти поближе – слышнее. Наверное, из прибрежья – сырой огрызок пустыни. Волглые барханы, переходящие в гладь. Следы слизаны начисто – взамен ничего. Бесчувственность, однополость.

- Значит, сбылось, Лео, выветрилось, душа моя?

- Леа, Леа... Святая неповторимость. Во сне –  вспышками, не удержишь. Как устоять! Я древний одр, Леа. Доживаю, перевёрнутая нирванна. Запустение.

Даже, если во сне. Вагоны вползают чередой, платформа, тусклый перрон, колёса вздрагивают: «Ку-зи-мэ... Ку-зи-мэ...». Восхитительное сияние. Верно, я не ждал тебя. Зрячий по рождению – и ослеп. Слышащий, но оглох. Красноречивый – и онемел. Ведь так?

Всматриваюсь в окно. В безлюдный пляж, откромсанный от мира. Космический остров, населённый мною.

- Увидела твои глаза...

- Разве они лгали! Несправедливо. Всего двенадцать месяцев! Мгновение, Леа.... Год спустя твой поезд навсегда отошёл от перрона. Тебя не стало. Я засуетился, несчастный, не успев удержать. Меня утешали: роды, всякое такое, бывает. Едва не бросился вслед.

- Мой дорогой, прости! Мне было больно.

- Эх, родная! После вся жизнь всмятку. Отчего-то непоправимо тошно, саднит. Так торопился, что не успел. Но знаешь, я прочувствовал. Наверняка, это лабиринт – внезеркалье, единственность. Вслушайся, как в тупике мечется эхо: «Ку-зи-мэ... Ку-зи-мэ...». Душа стонет.

- Что дальше, милый? Извини, можно присесть...

- Устраивайся в кресло, девочка, здесь помягче. Помнишь, ты ушла... Оставив о себе память – чудо, какое сходство...

- Наш сын? На кого он похож?

- Клиф? Да вылитая ты. Это меня спасало. Души в нём не чаял. Спешил вернуться... Главное, что меня держало. Проросшая во мне и в нём незаменимость.

- Не кощунствуй, Лео. Так не бывает. Хотя – приятно... слышать.

- Вот видишь. Я не оставлял его и... тебя. Честнее – не совсем так. Однажды пытался переиначить. Впустую. Потому что взамен оказалась другая, не ты. Мне Клиф раскрывал свой мир. Там я дожидался тебя. Богу было угодно, чтобы мы снова встретились.

- Мой бесстрашный Лео. Наверное, я не всё знала.

- О нашем мальчике? Как же я растерялся, распознав в нём дар. Самобытный и, наверное, непревзойдённый. О его текстах кругом заговорили. Меня распирала гордость. Ещё бы: мой сын – Клиф Бердлин.

И что же, Леа... Не жалуюсь... Моя жизнь... Дни – обнищавшие близнецы. И безымянные ночи, равнодушные, как созвездия. Иногда выхожу подышать. Ветер редко приносит чуждые запахи. Слышишь, как воет: «Ку-зи-мэ... Ку-зи-мэ...». Что ещё? Помню, кит выбросился сюда на берег. Гадкая картина: напыщенность океана, розовощёкость небес, и чёрная туша на жарком песке. Смерть выглядит принуждённо – даже, если облагородить. К тому и шло – появились люди, погрузили на платформу и увезли. Волна стёрла следы, словно не было. Я тогда подумал, значит – предвестие беды.

- Всегда не хватает того, что есть. Не так ли, Лео?

- Правда, девочка. Но это подлейший закон.

Ты знаешь, Леа, очень благодарен тебе. Всегда знал: что ни скажу – поймёшь. Без насмешки или надрыва...

- Никогда ты не говорил мне так, Лео. Но будто уже слышала это...

- Иногда, ангел мой, происходящее чудится до боли знакомым и нестерпимо хочется вспомнить – как именно случилось раньше...

Достаточно. Чисто. Подвожу курсор к окошку «отправить», щёлкаю клавишей, и через пару секунд письмо улетает.

«Ваше письмо отправлено» - поясняет система. Начало отсчёта, ожидание.  

 

Ален Дайен

В сеансах с доктором Диком Лойдом Алену нравилась безмятежность. Сущая выжимка из настоящей и придуманной жизни: о детстве без матери, обожании отца, упоении в работе. Дозволялось устыдиться и умолчать. У каждого за душой есть что-то, чего не расскажешь другому. Не возбранялось игнорировать чувства, сосредотачиваясь в мыслях.

 

К вашим услугам. Дик взламывает защиты, будто они из пергамента, и вовсе не запутанные ловушки неразрешённых конфликтов.

Слегка ёрзаю, вживаясь в пологость, в тепло предыдущего тела, наверное, женщины. Возможно, молодой и чувственной. Каковы фантазии? Кушетка располагает.

Бархатные интонации доктора Лойда, моего психоаналитика, усмиряют эмоциональный вздор.

- От тебя потребуется стать регулировщиком...

Обозначь мысли дорожными потоками, перемещающимися без правил...

Раздели потоки. Первый – артерия морали и принципов, остальные – мелкие, второстепенные, и потому неприемлемые...

Я полагаюсь на твою непосредственность...

Глаза слипаются. Доктор вдогонку бормочет о моей всесильности. О грехопадении судей и зашоренности правил. О непринуждённости восприятия. О сочной виноградине, сморщившейся в изюминку.

Затем Дик напускает туману. Отбирает у всемогущего главного редактора дирижерскую палочку. Неразбериха в престижном литературном журнале. Нечем отмахнуться от назойливости руководителей отделов, ответственных секретарей, корректоров и верстальщиков.

Вздор. Карьерный рост в обратную сторону. Сначала скатываюсь на позицию выпускающего редактора. Запутываюсь в паутине графиков, стандартов и нормативов. Волею доктора Лойда падаю ещё ниже, почти на дно, в шофёрское кресло.

Машина времени на обочине.

- Заводи, - предлагает Дик.

Поворачиваю ключ зажигания, бросаю взгляд в смотровое зеркало и плавно трогаюсь. Кому-то неуютно в произволе высоконагруженных систем, но я свободно ориентируюсь: что на просёлочных дорогах, что на сложнейшей развязке при въезде в Денвер.

Трогаюсь. Медленно, очень медленно, едва касаясь педали газа, преодолеваю первые метры. Пусть нетерпеливые водители раздражённо сигналят, пытаясь досадить. Эгоисты, они думают лишь о себе! Ведь кто-то поедет вслед, по проложенному маршруту, уже не беспокоясь о скоростях. Вникая в содержание, не отвлекаясь на форму. Ну что ж, обгоняйте! Не раз уткнётесь в тупик! Придётся снова и снова возвращаться к началу, чтобы уловить ускользающую мысль. Желаете остаться раздражёнными? Прочь – за бездумными погонялами.

Первый перекрёсток, первая остановка. Четыре пути. Один – лишний, следствие скорее ротозейства, чем черновой задумки. Отсекаю возможность левого поворота, он в никуда. В движении внимательно смотрю назад. Так и есть! Забыл установить запрещающий знак. Возвращаюсь. Открытым должно оставаться единственное направление – вперёд.

Дальше дорога свободна, но не разгоняюсь. Не ведусь. Боюсь упустить детали. Хранитель дорог обладает редчайшим талантом – преображать, оставляя нетронутым. В этом я ас.

Слегка газую, и вновь остановка. Ремонт неисправного светофора. Неизменно «жёлтый» заставляет читателя притормаживать, превращая  автостраду в ухабистую дорогу. Выравниваю, отсекаю и шлифую. Расставляю повергнутые в пыль знаки. Восхитительный вид из окна обманчиво нежен. Располагает к лени. Утренний ветер солёный и свежий. Хранителя дорог не соблазнить живописной объездной дорогой. Пробрасываю мост. Напрямую, ведь все ценят время.

Пешеходы, переходы, светофоры. Скольжением рук ликвидирую грубые промахи, мелкие – корм корректора. Расширяю сужения и сжимаю припухлости. Строю развязки,  упраздняю виражи. Возвращаю почтенность знакам препинания. Выскабливаю метастазы штампов.

Дорога постепенно становится отутюженой и однозначно понятной.

Хранитель дороги, интеллектуальный уборщик. Разгребаю мусорные завалы орфографий и пунктуаций – они на проезжей части и обочинах. За мной спешат скитальцы в поисках пути, уводящего от липкой повседневности.

- Ты одинок, Ален? Почему необъятная свалка "Я"?

Пытаюсь оправдаться:

- У меня есть друзья, твой клиент Том Мозли, кстати. Но я – пожалуйста, снова «Я» – одинокий боец. Анонимный страж путешествия в мир грёз и наслаждений. Первопроходец безводных пустошей, куда не дотягивалась рука литературного правщика.

- Ален, твой Хранитель пути чрезмерно заботится о последователях. Не думая о себе и близких людях. Способность избирать оптимальный путь не должна превращать тебя в солиста. Шумахера черепашьей езды.

Замечаю физиономию настенных часов. Шестьдесят минут экскурса в страсть, отнимающую сутки жизни.

- Время вышло, - подтверждает доктор Лойд, стукнув в ладоши, - ты не жалешь себя, слишком много переживая о других – так нельзя, можно сгореть.

- Так-так, - подтверждает секундная стрелка, соглашаясь с Лойдом.

- Не так, не так - противится внутренний голос. Надо спешить в редакцию.

Дика Лойда не обмануть, замечает скептически:

- Умеет же это Пол Ховански, твой главный оппонент.

Молчу, в голове снова протест:

- Хороший удар, но мне нет дела до Пола с его журнальчиком.

- Вспомни-ка, что случилось с несчастным рыцарем, в одиночку сражавшимся с ветряными мельницами.

- Он не был несчастлив.

- Сомнительно. Но допустим.

- Они сопротивляются.

- Мельницы? Тоже мне поединок.

- Авторы. У всех мания величия.

- Боюсь и тебя зацепила та же болезнь. У них есть право на собственное мировоззрение.

- Из-за них читатели полжизни блуждают в пробках.

- Что за судейские излишества! Авторам в большей степени требуется  регулировщик. Назначу тебе лечение.

Доктор Лойд протягивает мне небольшой сверток.

- Что это? – спрашиваю.

- Посмотришь дома. Принимай скромными порциями ежедневно.

- До еды или после? – спрашиваю всерьёз.

- Не важно, можно и вместо, - усмехается Дик.

Любопытство одолевает, разворачиваю свёрток: "Джек Лондон. Зов Предков". Вот оно что. О мудрый доктор Лойд! Тебе не занимать внимательности.

Вечер. Пробка. Развилка. Можно направо, к отцу. Он ждёт. Он всегда ждёт. Но сначала в редакцию – туда и обратно.

 

Нездоровая дневная суета обернулась плотским покоем. Яркие окна-витрины бледнели вместе с низким – по-зимнему – небом. Позже они потемнеют. Сейчас к ним спешил полнеющий мужчина в тёплой куртке с шарфом, но без шапки.

Ален Дайен любил оставаться, когда офис покидало большинство сотрудников. Такую уединённость он называл «Всевестье». Кивнул охраннику и предупредительно протянул пропуск. Поинтересовался детьми. Выслушал ответ. Улыбнулся и неспешно двинулся в тишь гулкого перехода, заражённого эхом. Разминулся с колумнистами,  у каждого своя колонка в журнале. В точности знал – что произойдёт. «Талант... Глыба... Не много таких осталось...» - скажут они друг другу.

Управление периодическим изданием подобно дирижированию симфоническим оркестром. Плох дирижёр, не играющий ни на одном инструменте. Слаб и литературный редактор, не пишущий прозы. Талант Алена Дайена, подогретый высшим образованием филолога, отличался безупречностью формулировок. Самокритичность, аналитический ум и умение работать взахлёб,  дополняли творческий портрет главного редактора. К тому же он являлся отменным читателем.

Две страсти владели его душой. Первая – сочинительство, им никогда не занимался на работе. Когда-то Ален сделал выбор, сменив свободу и признание на анонимный редакторский труд. Каждому своё. Не счесть Божьих сущностей, но первые – Творец и Судья. Для себя Ален выбрал судью. Совмещать обе – крест Бога.

Рано поседевший мужчина раскрыл «Зов предков»:  «Бэк не читал газет и потому не знал, что надвигается беда….». По совету доктора Лойда отмерил пилюлю в восемь страниц. Запил «Бурбоном» без содовой и льда. Тёплая волна блаженства разлилась по телу, изгоняя усталость. Снег за окном, недавно серый и скучный, заискрился алмазным блеском под светом уличных фонарей. Лекарство действовало.

Ален выудил из кармана старомодные очки в круглой оправе «а ля Леннон». Потер покрасневшие веки. Водрузил на нос. Далеко за сорок, а всё стесняется близорукости. Почему? И сам не знал. Смешно дразнилось детство: «У кого четыре глаза, тот похож на водолаза».

Ален включил компьютер, поднял почту и открыл доступ ко второй страсти. То, из-за чего он жил. Из-за чего его прозвали «сбитым лётчиком». Всё равно. Пусть.

Письма от начинающих и «непризнанных» авторов приходили десятками ежедневно. Он погружался в болото посредственности с головой, надеясь однажды вынырнуть с изумительной ракушкой, инкрустированной изнутри перламутром, скрывающей в недрах жемчужину. Автора, не стесняющегося детских фантазий, бросаюшего вызов банальности, не вздрагивающего перед именитостью «священных коров».

Ален навёл курсор на письмо с заголовком: «Леа и Лео»...

Но вспузырилась тревога, он захлебнулся. Тошнота, мокрый кашель. Ни выдохнуть, ни вдохнуть. В груди раскалённый свинец, всплеск боли...

Сержио Дайен

Горе народу, не имеющему стариков, но страшное горе, если старики остаются одни.

Что может быть обречённей отцов, захоранивающих детей?

«Вот и наступили годы, предупреждал Экклезиаст, и не будет мне удовольствия в них» - думает Сержио Дайен, принимая соболезнования. Неужто Ален затеял розыгрыш, вот-вот откроет глаза, не в силах сдержаться. Морщинки расползутся вокруг глаз, проступит ямочка на подбородке. Станет ублажать, раскаиваясь: «Ну, ладно, папа... Ну, пошутил... Ну что ты, в самом деле?». И,  заглаживая вину, посвятит отцу пару часов.

 Они выйдут на веранду. Сержио займёт кресло-качалку, и сын укутает ему ноги шерстяным пледом в красную клетку. Затем побежит в дом, задержит взгляд – Сержио точно знает – на мониторе, скрадывая честно заработанные отцовские секунды и принесёт две чаши. Поцелует в щеку, примостится у ног.

Пусть это случится ночью. Они станут разглядывать звёзды, угадывая созвездия, смакуя обжигающую терпкость пунша.

 И с берега подует бриз, остужая океан...

И прибой зашуршит загадочно и победоносно...

 

Ален Дайен не откроет глаз.

Ален Дайен в богато инкрустированном гробу, взятом изнутри в пурпурный атлас. Усопший, как жемчужина на перламутре раковины. В своей комнате, не принадлежащий ни ей, ни дому, ни собственному отцу.

Сержио Дайен крепился. Слёзы не шли. Иссякли, так и не появившись, когда сострадательный женский голос попросил прибыть в госпиталь. Истощился источник, подпитывавший одряхлевшее тело.

Затем в доме появилась пронырливая дама. Нашёптывала, где приобрести похоронные услуги. Никакого отношения к Дайенам – залётная, расчитывающая поживиться стервятница. С порога объявила похоронному агенту, что именно она сосватала контракт.

Ожившей мумией возник мистер Дайен у входа в агенство. Похороны здесь – повседневность с американской неуёмностью: вечно чего-то не достаёт. Пришлось, закусив губы, покориться. Но предложение заказать блюз от афроамериканца, нервного двойника Ли Хукера, едва не завершилось скандалом. Сержио знал, как сын обожал пение Хукера, подмена казалась ему кощунством. Вняв друзьям покойного, решили просить Пола Ховански из «Вестника Литературы» и доктора Дика Лойда произнести прощальную речь. Оба согласились без лишних слов. Похоронный агент советовал созвать писателей, с благословения Алена известных. Но Сержио не знал их имён, да и самообладание отчётливо сходило на нет. Агент сжалился и отвёз старика домой на служебном автомобиле.

Вставив компакт-диск «King of the Boogie» в компьютер, прикрыл дверь в комнату сына, позволяя усопшему наедине проститься с любимыми вещами. За дверью зазвучал Хукер: «Иногда я чувствую себя так, будто я отец всех этих людей. Точнее – отец их музыки. Я это знаю, и они знают тоже».

Назавтра гроб с почившим перевезли в траурный зал, арендованный издательством. Поток прощающихся – Сержио не предполагал, что сын столько любим. Сидя у гроба на невозможном стуле он стоически выслушивал бесконечные, как в театре абсурда, слова.

 

Сержио один у гроба. Жена умерла при родах – как много прошло лет, как быстро разразились несчастья.

 Один за другим вспомнились годы несправедливого мужского одиночества. Единственное оправдание – сын. Теперь и его не стало.

«Его со мной нет, ангел мой, - жалуется он ей, - всегда помнил о тебе, теперь ты встретишь Алена, и станете вместе дожидаться меня. Не задержусь... Собраться осталось... ».

 

Наступил день похорон. Гроб с телом Алена в церкви – как иссохший паркет, скрипела под ногами керамика. Столпотворение. Такое на праздники, свадьбы и похороны. Духота, Сержио с трудом удерживал ускользающее сознание. Священник что-то нашёптывал, не разобрать. Портрет сына возвышался у гроба, как распятие над алтарём. Звал, отгоняя беспамятство. Отретушированное лицо казалось одушевлённым. Взгляд гипнотизировал отца, как некогда завораживал сына голос Хукера.

Кто-то тронул за руку. Сержио вздрогнул, словно его застали за чем-то неприличным. Дико огляделся. Понял. Кивнул Тому Мозли, другу – выходит, бывшему другу сына – и с облегчением присоединился к молитве.

Чьи-то руки воздели гроб и понесли к выходу. Катафалк принял его с элегантным достоинством – всецело, на что был способен «Кадиллак». Автомобиль тронулся солидно и неспешно. В точности, как Ален Дайен редактировал авторов, жаждущих признания.

Десятки машин, растянувшись за катафалком в кортеж, не выказывали нетерпения. Будто большинство скорбящих – кроткие господа.

Необычайно красивое место, даже без снега. Строгие линии кладбища, как строки страниц. Камни, точно буквы. Просторная беседка с рядами стульев. Прощальное напутствие пастора, молитва. Ожидалось от Сержио что-нибудь сродни  «Умер человек. Для одних любимый отец, муж и сын. Для иных, друг, приятель. Для третьих, добрый знакомый. Ничто не равнодушно перед лицом смерти, даже если она не касается лично. Умер близкий мне человек – единственный сын. Его кончина принесла огромное горе, тяжелую, ничем не восполнимую утрату. Покойный был действительно хорошим человеком, все окружающие любили и уважали его, любимым и уважаемым он остается и после смерти».

Но Сержио молчал.

Гроб установили на лифт, грациозную конструкцию о четырёх опорах, скреплённых трубами. Тогда и прорвало – Сержио поделился горем. Был счастлив с матерью Алена три месяца до свадьбы и девять после. Она умерла при родах, оставив вдовцу здорового малыша. С того времени жизнь сосредоточилась вокруг незыблемого центра – крошки Алена. Рассказал о покойном: о школьных годах и рано проявившихся способностях, о точности и выразительности речи,  ясности изложения, болезненной чувствительности к грамматике. О стихах, написанных в шесть лет, и эссе – в десять. О первом изданном романе – чересчур академичном, как подметили критики. О бакалавре и докторе филологии, о его окончательном выборе. Наконец, о себе – о замирании сердца, когда сын приводил в дом дежурную подружку, исчезавшую утром, как ночной морок. При этих словах из толпы, из разных её сторон, услышались женские всхлипывания. Удивлённо обернулись мужские лица со стёртыми очертаниями улыбок.

Сержио замолчал. Хотел признаться, что часто мечтал о внуках. О всепоглощающей любви к сыну. О надломе и необратимости.

После Сержио говорили многие. Пол Ховански, за ним Дик Лойд, а дальше немногочисленные друзья и нескончаемые коллеги. Сержио смотрел на горку земли у ямы, облагороженной изяществом лифта. Зелёное сукно облегало горку и, сливаясь с кладбищенским ландшафтом, представлялось травянистым холмом. Холмик поменьше выглядел дитятей, ещё не покрывшимся малахитовой шкурой родителя. Уже не покроется. Как Ален – не повторит отца, не увидит наследника, продолжателя рода. Холмик измельчат пальцами и сбросят на крышку гроба. И лишь тогда окончательно закроют могилу.

Похоронный агент привёл лифт в движение. Гроб опустился на дно – строгие служители в спецовках обернули его тканью, драпировавшей могилу. Толпа подступила, вниз полетели горсти земли. Напоследок все торопились.

Сержио тоже бросил в могилу щёпоть, и, отвечая на осторожные соболезнования, кивал, как китайский болванчик, будто подталкивая их вслед за комьями земли. Древние почившим в могилу клали утварь и  оружие, Сержио оставлял сыну фразы, чтобы скрасить беспросветный мрак.

Поминальный обед ждал в офисе редакции. Сержио собрал остатки воли и попросил Тома Мозли:

- Поведи их, пожалуйста. Потом подойду. Попрощаюсь с Аленом и подойду. Пусть поверят. Хочу побыть с сыном.

Сержио нерешительно покинул кладбище, ступая грузно, словно в последний раз.

 

То прерываются, то печально текут мысли Сержио:

 «Не так ли восходил на Голгофу Сын Божий Иисус Христос, неся свой спасительный крест?

И вслед скорбными колоннами шли его соплеменники-евреи к жерлам нацистских крематориев...

Кого спасали они?

Кого спас своей смертью мой сын Ален?

Зачем жить, если в шаге обрыв и  хаос...

Прав Эклезиаст... Настали годы...

Не будет мне в них удовольствия.

Сегодня окончательно померкли солнце, и свет, и луна, и звёзды. А завтра не найдут новые тучи вслед за дождём...

Смотрите, как дрожат стерегущие дом – руки, сгибаются мужи силы – ноги, перестают молоть жернова – зубы, мрачатся смотрящие в окна – глаза...

В одиночестве иссякает время...

Смотрите на меня, люди, вот идёт покойник, осмелившийся жить после того, как похоронил сына».

 

 Сержио давно смирился со старостью, но сейчас она вызывала ощущение гадливости. Не стало сына, не будет и внуков – где почерпнуть смысл, побуждащий напрягать мышцы? И жить?

Ещё неделю назад Сержио всё делал сам, не позволяя Алену размениваться на быт. «Остаток лет» не шутка, но заслуженному безделию он предпочитал подвижность – вокруг центра по имени Ален. Пора бы на покой, но сын отстрелил сороковую гильзу, и надежда на продолжение рода не угасала. Наоборот – крепла. Казалось – ждать уж недолго.

Снотворного Сержио никогда не пользовал. Наркотиком служило одухотворение в глазах сына, возвращающегося домой, когда ночные фонари горели ярко. Поцелуй в щёку, пара дежурных слов, и Ален уже не с ним. Рвётся к идолу – почте, к фразам, ещё не удостоенным правки.

Старик, покидающий кладбище, давно нейтрализовал свои конфликты. Но сегодня баланс дал крен в отрицательную сторону. Надежду,  любовь, заботу – всё это он отдал сыну. И волю к достижению цели, стремление преуспеть, компетентность при выборе пути, верность друг другу в их маленькой, из двух человек, семье. А сейчас? Осталась мудрость. Кому она нужна, мудрость! Кто-то сказал, что для желания жить, старцу требуется объединить прошлое, настоящее и будущее? Но если будущего нет? Старость не в костях – она в голове.

Сержио вспомнил, как курьёзно выглядели старики, греющиеся на солнце – всё ещё прочные телом, но ветхие душой. Нет, он не сможет так. Память не удержит его балансирующим вокруг постоянно исчезающего равновесия.

Старение – закон, но похороны сына – сценарий из преисподней. Сержио ждал смерти, как недавно жаждал жить. Мысли зациклились, не позволяя думать о прочем. Если доисторический предок и доживал до двадцати, ему не приходилось хоронить собственных детей. В средние века дотягивали до сорока. Нынче и шестьдесят – молодецкий возраст. Во все времена люди не желали смерти. Искали эликсир молодости – а он известен. Пока живы дети, либо дети детей, клетки организма продолжают делиться.

Сержио трудно вошёл в дом. Руки затряслись, когда погладил корешки фолиантов, приобретённых сыном в старой Англии. Филологические труды, словари. Потрясающим одиночеством поблёскивали очки, принесённые Томом Мозли.

Умопомрачение, приступ жёлчного отчаяния.

- Папа, я не стану носить очки.

- Отчего же, сынок?

- Меня все дразнят.

- Да кто же? - Сержио притворно хмурится.

- Да все: Стив, Джон, Лени младший…

Старик молитвенно поднял глаза, сложил руки.

- Моё ветхое тело! Разве может оно заменить Тебе молодость сына? Что во мне? Жизненный опыт? Кому он мог пригодиться, кроме единственного человека, призванного Тобой раньше срока? Я ведь ничего не просил. Ничего. Лишь самую малость. Кресло-качалку и заботливые руки Алена, укрывающие пледом. Горячий грог и речи сына взахлёб об удачах и огрехах авторов».

Большие семьи разъезжались, общаясь редко или не общаясь вовсе, а они не могли жить раздельно, точно дерево не может обойтись без корней. У каждого своя правда, своё предназначение в мире. У Алена работа, у Сержио забота о сыне. Из комнаты Алена снова хрипел голос Хукера.

Сын умер, исполняя собственное предназначение. Отец жив, не исполнив своего.

Сержио взглянул в зеркало. Стекло отразило бродячее пренебрежение жизнью. Ален оставил отца сиротой. «Филипс» на стеклянной полке. Сержио вспомнил, как впервые учил бриться пятнадцатилетнего...

Не удержался, снова взглянул на отражение. Уродливость застывшего мига... Тропы-морщины ведущие в тупик...

Сержио, дружище, душу не отогреть! Отморозилась, покрылась инеем. Не откликнется. Всё. Настал день, когда устаёшь бороться.

Он сидел на веранде в кресле-качалке, периодически погружаясь в спасительную дрёму. Монотонно жужжал вентилятор. Вот она, лубочная картинка – старец на закате своей жизни. Ловите мгновение, оно – история. Внезапно Сержио ощутил неправильность. Осмотрелся, мысленно ощупывая, каждую деталь обстановки. Так и есть. Вентилятор дремал вместе с ним, не работал. «Ах, да, выключен... Сейчас – зима» - подумалось. Он медленно встал, тяжело ступая, добрался до гостиной. Осмотрелся, пошатываясь. Открыл дверь. Хукер молчал, но слышался едва различимый звук крошечного устройства, охлаждающего перегретый процессор. Как он умудрился вычленить этот звук из общего шумового фона?

Сержио опустился на стул. Шевельнул мышкой. Вызвал почту. Вот дело всей жизни сына. Чаяния начинающих и непризнанных. Подвёл курсор к письму с названием «Леа и Лео»…

Душа моя

Миновала неделя, душа моя, дальнейшее ожидание нестерпимо. Бесчеловечно и жестоко. Ну что стоит ответить «Нет» или, чем чёрт не шутит, «Да». Хожу мимо ноутбука, замирая, как кот у мышиной норы. Предчувствие, что ли? С трудом заставляю себя проверять почту, не чаще, чем раз в час. Пора ложиться спать, завтра на работу. Ладно, последний раз. Но что... Да!  Да!! Да!!! Глаза выхватывают позывной – «Dayen@aldayen». Ещё! Сердце нещадно пропускает удары, замирает, затем взрывается, бунтует, пойманное в силки сладкого предвкушения. Пульс учащается до скакового темпа. Руки дрожат. Курсор не попадает в цель, цепляюсь за мышку обеими руками и, урезонивая предательский озноб, отчаянно кликаю клавишей слева... Боже, ответь... Что там... Безудержно прыгают строки, слова и буквы...

«Здравствуйте, уважаемый автор. Недавно я потерял сына…»