Гурген Баренц. Рассказы

Застолье

Рассказ-юмореска

            Страшно не люблю опаздывать на званые вечера, на разные там застолья, дни рожденья, свадьбы... Приходишь с опозданием, из-за входной двери краешком уха улавливаешь чей-то непроизвольный, ненароком вырвавшийся вздох, не рассчитанный, хотя вовсе не исключено, что прицельно и тонко рассчитанный, на то, что вы его услышите: «Кого это там нелегкая принесла?». Вам невольно становится не по себе, что «нелегкая» принесла именно вас.

А гости, между тем, уже давно расселись, за столом не осталось свободных мест, с вашим приходом возникает неловкая ситуация, хозяин с хозяйкой начинают суетиться, в экстренном порядке высвобождать, расчищать два места. Они полушепотом просят сразу же помрачневших и насупившихся детей встать со своих уютно насиженных мест, где они до этого момента чувствовали себя вполне взрослыми, и пойти поиграть или же пристроиться где-нибудь на кухне; быстро, поспешно убирают использованные приборы, фужеры с недопитым содержимым и заменяют все это новыми приборами и фужерами...

            Но рассевшиеся гости и неловкая ситуация при вашем рассаживании – это еще, как говорится, полбеды. А сама беда начинается тогда, когда вы, наконец-то усевшись на специально расчищенное для вас место, окидываете страждущим голодным взором сервированный стол и к вящему для себя неудовольствию обнаруживаете, что по нему – во всех направлениях, вперед и назад, вдоль и поперек – проехался бульдозер. Причем не просто проехался, а основательно потрудился. Что может быть тоскливее этого зрелища? Что-то подобное, вероятно, представляли собой поля после опустошительного нашествия саранчи или селенья после набегов татар или турок-сельджуков. Пустые салатницы, тщательно вычищенные пиалы – такая вот унылая, печальная картина предстает перед вашим взором, и теперь уже поздно и бесполезно укоризненно смотреть на жену: «Вот к чему приводит твоя медлительность, твой многочасовый марафет и макияж, твоя завивка с феном и бигудями, твое многократное переодевание в разные платья».

Ну, разумеется, сама она вовсе не считает себя медлительной. Если начинаешь ее поторапливать с приготовлениями, она сразу же парирует заготовленной фразой:

- Неужели тебе абсолютно все равно, как будет выглядеть твоя жена?

- Моя жена и без марафета и макияжа будет там самой красивой.

Когда-то мои комплименты неизменно выбивали сто очков из ста, действовали безотказно и вызывали на ее лице довольную, счастливую улыбку, но со временем она стала воспринимать их как дежурную вежливость, тем более что стоявшее перед ней настольное зеркало соглашалось со мной довольно неохотно и с большими оговорками.

Жена между тем продолжает возиться со своей косметичкой, пускает в ход пудру, помаду, тушь для ресниц, всевозможные тональные и увлажняющие кремы, то и дело включает и выключает утюг, перебирает в шкафу одежду, надевает одно платье, испытующе смотрится в зеркало, остается чем-то недовольной, надевает второе, третье, четвертое, и в стотысячный раз приходит к выводу, что ей ну совершенно нечего надеть...

Эти сетования, конечно же, рассчитаны на «внутреннюю аудиторию», то есть на меня. На этой почве у «внутренней аудитории» давно уже выработался комплекс вины и неполноценности. Я осторожно замечаю:

- Но если тебе нечего надеть, если у тебя нет выбора, то не проще ли надеть то, что есть в наличии? Ты уже три часа возишься с косметикой и платьями, топчешься на месте, как черепаха.

Если у вас, дорогой читатель, есть жена, то какой бы медлительной она ни была, никогда не сравнивайте ее с черепахой. В противном случае вы наверняка услышите в ответ нечто подобное тому, что услышал я.

            - Ну как тебе не стыдно! Это я-то черепаха? Да ты просто не видел черепах. Тебе не ворчать надо, а пойти в церковь и поставить свечку, что тебе досталась такая расторопная жена. Если я – черепаха, то что ты скажешь о жене Ашота, которая два дня готовится, прихорашивается, расфуфыривается? Она даже специально идет в парикмахерскую, там ей делают укладку, завивку, маникюр, педикюр, макияж, и много чего еще. А я все это делаю сама, потому что на твою так называемую зарплату в парикмахерской со мной даже не поздороваются.

 

Я мысленно пересчитал гостей, сидящих за нашим столом. Не считая меня и жены, их было двадцать два человека. Две футбольные команды в полном комплекте. Это означало, что двадцать две пары глаз наевшихся до отвала и мирно переваривающих съеденное людей добродушно, с миссионерской, иезуитской улыбочкой смотрят, как ты шаришь глазами по столу и пытаешься найти среди руин что-нибудь приемлемое.

            Тебя охватывает ощущение полного одиночества. Жена не в счет, она на диете. Причем относится она к этой своей диете очень серьезно. Ей, видите ли, нужно похудеть, сбросить лишние десять-пятнадцать килограммов. Она эти лишние килограммы сбрасывает уже четыре года, да все никак не сбросит. Полностью исключила из рациона хлеб и мучные изделия, целыми неделями сидит на голодном пайке. Правда, в подобных случаях, когда слишком много соблазнов, когда на десерт подают несколько видов тортов – «Микадо», «Мужской идеал», «Наполеон», лимонный торт, воздушные эклеры и трубочки с кремом, пахлаву и другие столь же неотразимые сладости, она, выразительно и обреченно вздыхая, отходит от правила, делает для него исключение, чтобы потом ненавидеть себя за проявленное безволие и соблюдать голодную диету с еще большим остервенением.

А ты между тем мрачно сидишь, с трудом выдавливаешь из себя дружелюбную улыбку и, включив свои дедуктивные способности, вычисляешь: вот здесь недавно был «Столичный салат», в этой пиале был твой любимый паштет из красной фасоли с кольцами репчатого лука и зеленью, в той пиале, судя по остаткам соуса, приправленного орехами и ароматным сунели, было восхитительное сациви, по оранжевой сметане и майонезу догадываешься, что в этой вазочке была бесподобно вкусная тертая морковь с чесноком, в той большой продолговатой тарелке было фирменное блюдо хозяйки, настоящий шедевр кулинарного искусства – «селедка под шубой»,  а в этой десертной пиале – мелко нарубленный салат из испеченных баклажанов с болгарским перцем и помидорами... Ну как тут не вздыхать при мысли, каких замечательных салатов, деликатесов и изысканных яств ты лишился из-за... Впрочем, не сыпьте соль на раны...

От свиного шашлыка, нашего всемирно знаменитого «хороваца», гордости армянской национальной кухни, как это, впрочем, и ожидалось, остались одни лишь ностальгические воспоминания в виде обугленных, явно передержанных и потерявших свой товарный вид кусочков, представлявших собой здоровенные кости, покрытые тонким, невзрачным слоем жилистого мяса. Брать эти кусочки не было никакого смысла: пришлось бы долго и безуспешно грызть кости на глазах у всего честного народа. Проку никакого, но при этом на твой тарелке стал бы возвышаться предательский холмик костей внушительных размеров. Смотришь на эти остатки былой роскоши и думаешь: «Да ну его, этот самый шашлык. Обойдусь как-нибудь без него».  

 

            Но нет правил без исключения. Один раз мне просто повезло, потрафило, но это было чистейшей случайностью, как выигрыш в лотерею. Это был,  что называется, «крупный выигрыш».

            С легкой руки наших преуспевающих сограждан, разных нуворишей и олигархов, так называемых «новых армян», последние десять-пятнадцать лет в широкий обиход вошло и стало традицией проведение свадебных пиршеств в ресторанах. Какими бы большими хоромами ни были дома богачей, они не в состоянии вместить триста, четыреста, пятьсот, а то и больше гостей, которых им непременно нужно было пригласить. К свадебному обряду, к свадебной церемонии и последующему ресторанному застолью стали готовиться со всей серьезностью, тщательно и основательно. Заранее составлялись и рассылались красочные пригласительные открытки, нанимался специальный тамада из мира шоубизнеса – профессиональный актер или телеведущий какой-либо популярной программы, новобрачные специально обучались танцам, в частности, вальсу...  

            Мой друг Ашот – ну да, тот самый, жена которого в глазах моей жены была медлительной черепахой – собирался выдать замуж свою дочь. Жених был выходцем из какой-то глухомани, отдаленного горного армянского селенья, настолько отдаленного и настолько горного, что я о нем слыхом не слыхивал.

            Свадьбу, как правило, организовывает сторона жениха, а сторона невесты, по договоренности, принимает участие в расходах, платит за своих приглашенных гостей. Но в нашем случае сторона жениха как-то самоустранилась – дескать, хотите свадьбу, приезжайте в нашу деревню, привозите с собой хоть сто человек, хоть двести, мы для вас и быка зарежем, и всю деревню на пир созовем; будет вам и музыка, будет вам и зурна и дудук с доолом[1], так что все будет чин-чинарем, по высшему разряду. Но чтобы провести свадьбу в ресторане, да еще в городе, в этом дорогущем Ереване – нет уж, извините. Увольте. У нас таких возможностей нет, не было и в ближайшем тысячелетии не предвидится.

            Голь, как известно, на выдумки хитра. Мой друг Ашот оказался в той пресловутой ситуации, когда «денег нет, а выпить хочется», то есть он решил «с помпой» организовать скромную, «бюджетную» свадьбу. Обо всех своих идеях, замыслах и намерениях он делился со мной. Несколько долгих месяцев он ни о чем другом, кроме намечавшейся, предстоявшей свадьбе, не разговаривал. Прибегал каждый вечер, доставал из карманов калькулятор, блокнот и ручку и начинал считать и пересчитывать предстоящие расходы.

            - Нет, ты можешь себе такое представить! – сокрушался он. – Я хотел нанять на роль тамады телеведущего, а он запросил три тысячи долларов. Да еще клялся, что это он делает большую эксклюзивную скидку для меня, а у других берет пять тысяч. Можешь ты себе такое представить? За один вечер он хочет заграбастать столько, сколько я, доктор наук, получаю за пять лет. Но чукча не дурак. Я тут подыскал одного пенсионера, так я его уломал на триста долларов. Это тоже сумасшедшие деньги, но не такие сумасшедшие, как три тысячи.

            - А мне кажется, - сказал я ему искренне и по-дружески, - что ты хочешь и рыбку съесть, и притом ни на что не сесть. Но так просто не бывает...

            - Почему не бывает? Бывает. Вот увидишь, как я это дело сварганю.

            На следующий день он пришел еще более возбужденный, в растрепанных чувствах.

            - Нет, ты можешь себе такое представить! В центре города в ресторанах за рыло берут сорок-пятьдесят долларов. Совсем с ума посходили. Чем они думают? Но чукча не дурак. Я тут неподалеку от города нашел один ресторан, там за рыло берут двадцать долларов. Тоже сумасшедшие деньги, но это все же не сорок долларов и не пятьдесят. Там подают два горячих блюда вместо трех. А на хрена мне три горячих блюда? Кто там будет считать горячие блюда? Был бы корм. Какая разница – два блюда или три? Обойдемся двумя.

            Еще через день он сообщил, что заложил свою квартиру.

            - Послушай, - сказал я ему, - ты что, совсем сбрендил? Еще не поздно, может, ты все-таки откажешься от этой рыбки, то есть, я хотел сказать, от этой свадьбы. Далась она тебе! Купи молодоженам путевки на Кипр или, скажем, в Дубай. И им хорошо, и тебе не нужно будет садиться куда не надо.

            - Да ты что, в самом деле! – возмутился Ашот. – Ты совершенно не разбираешься в коммерции. Свадьба – это тоже бизнес, коммерция. Ты видишь только одну сторону медали, только расходную часть. Но есть еще и обратная сторона, приходная часть. Все эти деревенские родичи жениха принесут по пятьдесят или по сто долларов. Кто может, принесет сто, а тот, кто не постесняется признаться, что он – неимущий или жлоб, пусть принесет пятьдесят долларов, черт с ним. Теперь давай посчитаем. Расходная часть у нас такая. Двадцать долларов на рыло помножим на число рыл, то есть на двести, получим четыре тысячи долларов. Я, таким образом, плачу ресторану четыре тысячи. Я всех предупредил, чтобы приходили семьями по два человека и чтобы не приносили подарков. И чтобы без дураков. Знаем мы этих деревенских. Заявятся целой оравой и принесут какую-нибудь безделушку на двадцать долларов. С них станется. Поэтому я специально им сказал, что лучший подарок – это деньги, причем не в национальных фантиках, а в твердой валюте, то есть в долларах. И чем больше, тем лучше. Можно и в евро, это даже еше более твердая валюта.

            День свадьбы неумолимо приближался. Ашот приходил каждый вечер, делился своими новостями, заботами и хлопотами.

            - Этот тамада – какой-то маразматик. Старый пердун. Двух слов не может запомнить. Я все до мелочей расписал – кто чей родственник, пронумеровал все тосты, написал тексты для каждого тоста, а он все путает. Склеротик чертов.

            Накануне дня свадьбы он примчался сам не свой.

            - Нет, ты можешь себе такое представить! Мой шурин такое коленце выкинул! Не приду, говорит. Спрашиваю, что случилось? Отвечает – неважно себя чувствую. Но это простая отговорка, точно тебе говорю. А настоящая причина в том, что я ему сказал: приходите с женой, но без детей. Я это всем говорю. Вот и тебе тоже сказал, разве не так? Ты ведь на меня не обиделся, правда? А он, видите ли, обиделся. Рога показывает. А мне на кого обижаться? Я ему объясняю: пойми, говорю, там же все места расписаны. Каждое рыло обходится мне в двадцать долларов. А он говорит: не приду, и все. Сто долларов дам, а сам не приду. Можешь ты себе такое представить? Это же нож в спину. И это говорит мой близкий родственник. Вот уж взаправду – если вор будет из домочадцев, быка выведут через кровлю.         

            - Да ладно тебе, ну что ты так переживаешь! – говорю я ему. – Не следовало тебе обижать шурина, но что сделано, то сделано.

            - Да нет, ты просто не понимаешь. Дело не только в этих поганых деньгах. Теперь там высвободилось два свободных места. По двадцать долларов на рыло. Это все равно, что взять и порвать сорок долларов. Или сжечь. Я же не такой богатый, чтобы порвать или сжечь сорок долларов. Кстати, ты мог бы привести с собой детей. У тебя как раз двое.

 

            Найти этот самый ресторан за городом оказалось совсем не просто. Таксист о нем даже не слышал. Машина долго петляла по загородному бездорожью, по ухабам и рытвинам, водитель про себя ворчал и чертыхался. После получасового блужданья он наконец не выдержал и спросил:

            - А вы точно уверены, что есть такой ресторан? Асфальт давно уже кончился. Мы уже скоро окажемся на территории Грузии. Или даже Азербайджана.

            - Не умничай, - ответил я. – Таксисты должны знать все рестораны города.

            - Да, но город давно уже остался позади. Мы уже подъезжаем к совершенно другому городу.

 

Настроение было изрядно испорчено. Поиски ресторана и ворчанье таксиста обошлись мне в недельную зарплату.

Мы с женой устроились по двум сторонам освобожденной для нас укромной, угловой части стола, за которым сидели близкие и дальние родственники жениха.

- Вот, познакомьтесь, за этим самым дальним столом сидят дальные родственники нашего жениха. Седьмая вода на киселе, - бесцеремонно представил их Жорик и, обратившись к нам с женой, добавил:

- Так вам и надо. Не нужно было опаздывать.

Я выдержал для приличия полуминутную паузу, унылым, апатичным и безнадежным взглядом окидывая ближнее и дальнее пространство нашего стола.

Конечно, говорить о каком-то разочаровании не приходится: ничего другого я и не ожидал здесь увидеть: получасовое опоздание на свадьбу не могло не иметь пагубных и необратимых последствий.

Весьма значительный урон был нанесен большим блюдцам с черной и красной икрой. Я сразу же с удовлетворением и облегчением отметил про себя, что черная осетровая икра не имела совершенно никакого отношения к осетру, а красная лососевая игра – к лососю. И ни к какой другой рыбе эти черные и красные шарики также не имели отношения. Это была весьма заурядная и дешевая, шитая белыми, вернее, черными и красными, нитками подделка, имитация, так называемая искусственная икра, которой завалены все маленькие лавочки и бутики нашего города. Эти малюсенькие лавочки-мавочки, будочки-мудочки едва сводили концы с концами и в силу этой причины не отличались особой разборчивостью в поставках товаров сомнительного происхождения и не очень-то заботились о своей репутации. И покупали эту жалкую подделку в основном такие же непривередливые дешевые рестораны, которые, в свою очередь, тоже не отличались особой щепетильностью в обслуживании своих клиентов. Сомнений здесь быть не могло: даже внешнее сходство с настоящей рыбной икрой было весьма и весьма поверхностным и приблизительным, и не заметить этого сходства мог только законченный фраер и лох.

- Я – Жорик, - протянул мне руку сидящий напротив краснолицый, пышущий деревенским здоровьем мужчина с красным одутловатым лицом, большими лоснящимися губами и красными, как у кролика, уже изрядно осоловевшими глазами.

- Жорик-обжорик, - невольно вырвалось у меня, и я улыбнулся как можно дружелюбнее, чтобы мой новоявленный знакомый не вздумал, чего доброго, обидеться на мою шутку. Это был экспромт, но Жорик вполне мог принять его за «домашнюю заготовку».

            Мы с женой только-только адаптировались к окружающей обстановке, а Жорик тем временем продолжал с серьезным и сосредоточенным видом выгребать ножом остатки масла и намазывать его на «горбушку» хлеба. Справившись с этим делом, он стал так же деловито намазывать на хлеб все то, что оставалось от красной и черной икры. При этом он то и дело сочувственно, можно даже сказать, соболезнующе, посматривал на меня, всем своим видом как бы говоря:

            - Видишь, друг мой, как плохо опаздывать. Икра была, да вся вышла. Пеняй на себя.

            Жуя свой бутерброд с икрой, он нарочно и целенаправленно демонстрировал мне, как он блаженствует, прищуривался, закатывал глаза, причмокивал.

            - М-м-м, ох-ох-ох...

            - Что, очень вкусно? – с ехидной ухмылочкой спросил я.

            Он, конечно же, без труда уловил иронию и подвох в моем вопросе и самодовольно ответил:

            - Ну еще бы! Ведь это же икра! Деликатес! Я очень люблю икру. И красную, и черную. – И с нескрываемым злорадством добавил:

- Жаль, что для вас ничего не осталось...

            - Ничего, как-нибудь переживу, - ответил я с той же самой ехидной улыбочкой, приправив интонацию хорошей порцией язвительности. – Тем более, что она – искусственная.

- Как это искусственная? – мой сотрапезник продолжал по инерции благодушно улыбаться, будучи уверенным, что я просто блефую, чтобы сгладить ощущение досады, неловкости и конфуза.

- Конечно искусственная. А вы что, съели всю эту гадость и даже не заметили, что это вовсе не икра?

- Да что вы мне голову морочите? Как может икра быть искусственной? Это же не мед, в конце концов. Мед подделать можно, я сам его подделываю и продаю вместо настоящего. Это очень просто: кормишь пчел сахарным сиропом, и получается сахарный мед вместо цветочного. И ты продаешь сахар по цене меда. Они настолько похожи по виду и по вкусу, что только специалисты и знатоки могут отличить настоящий мед от искусственного. Причем они тоже нередко ошибаются. Но как можно подделать икру? Что, по вашему, рыбам дают искусственный корм?

- Нет, все намного проще: икру элементарно подделывают – по специальной технологии и с помощью очень простого оборудования.

- Да, да, сейчас сплошь и рядом продают искусственную икру, - поддержал меня мой сосед справа. – По виду она довольно похожа на настоящую, только вот вкус у нее совсем другой. Безвкусный какой-то у нее вкус. Говорят, искусственную икру делают из нефти, - авторитетно добавил он.

У Жорика благодушная и счастливая улыбка постепенно стала тускнеть и исчезать, и по мере ее исчезновения его круглое лицо стало вытягиваться и даже стало овальным.

- Так вот оно что, - меланхолично протянул, почти простонал он. - А я-то думаю, почему она пахнет соляркой. Да и вкус у нее тоже какой-то странный – не то бензин, не то одеколон. Надо же, а я ее всю слопал, схавал за милую душу. А от этой искусственной икры можно отравиться? – внезапно струхнул и запаниковал он.

- Да нет, не нужно беспокоиться, - заверил я его. – Она не вкусная, но не опасная. Так что самое худшее для вас уже позади.

- Знаете, я не столько за себя беспокоюсь, сколько за этого оболтуса, - стал оправдываться он, кивнув на сына-подростка. – Он съел даже больше, чем я. Я подумал – ну где еще приведется такой случай, и скормил ему несколько тарелок.

Он понемногу успокоился, считая, что раз уж я настолько хорошо информирован об искусственной икре, то наверняка буду осведомлен и о ее свойствах.

И вдруг мой взгляд задержался на продолговатой тарелке, в которой бледно-желтым и оранжево-охровым огнем горели аппетитные ломтики балыка и копченого лосося-горбуши. Это было просто невероятно. «Что нужно слепому? – Пара глаз», - говорят в таких случаях. Я готов был потерять всякое доверие к своим глазам. Невероятно было не то, что на таком «бюджетном», откровенно скромном столе вдруг оказались столь дорогие и изысканные закуски, невероятно и непостижимо было то, что по соседству с вычищенными, основательно и фундаментально разоренными блюдами эти тарелки с балыком и горбушей сумели сохранить свою девственную незапятнанность и нетронутость.

«Нет ли здесь какого-то подвоха?» - невольно подумалось мне. Балык и копченая лосось имели отменный товарный вид и ласкали глаза, но само по себе это еще не могло быть абсолютной гарантией столь же отменных вкусовых качеств этих рыбных деликатесов.

Я протянул руку к стоявшей поодаль тарелке и нацепил на вилку ломтик с лоснившимся от жира балыком, затем с подозрением и со всеми предосторожностями откусил кусочек и стал медленно его жевать. Балык оказался замечательно вкусным – просто зашибись! – как говорят в таких случаях.

- Так. Теперь самое главное – не показать, что я обнаружил золотой прииск, - сказал я про себя и сам себе.

Остальную часть лежавшего на моей тарелке ломтика я ел с таким мрачным и брезгливым видом, с каким ел плохо проваренный ботинок Чарли Чаплин в фильме «Золотая лихорадка». Тот, кто видел этот фильм и помнит эту сцену, сразу меня поймет, всем остальным описать это словами будет очень непросто, так что им придется напрячь свое воображение и фантазию.

Сидящему напротив Жорику, этому большому любителю икры, необычайно понравились мои «мучения», и он решил отыграться на мне за свое недавнее фиаско. Он услужливо пододвинул ко мне тарелку с балыком и лососем, широко осклабился и сказал:

- Да вы ешьте, ешьте, не стесняйтесь. Сало, конечно, не ветчина и не икра, и тем более не шашлык, но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Ничего, зато всем потом будете рассказывать, что ели на свадьбе сало.

И в этот самый миг меня осенило. Так вот в чем дело! Он просто не воспринимал балык и горбушу как рыбу. Рыба для него – это ишхан, севанская форель, или там карп, сазан, толстолобик. Балык – жирный и матовый, бледно-желтый от лоснящегося жира – действительно внешне чем-то напоминает отекшее, несвежее сало.

Я ответил ему кислой, как лимон, улыбкой: мол, шутку его принял с пониманием, и раз уж не приходится выбирать между шашлыком, ветчиной и икрой, буду честно нести на Голгофу свой крест. И я с тяжким вздохом нацепил на вилку очередной ломтик горбуши. И положил на него дольку лимона – раз уж пить чашу страданий, то непременно уксусную, то есть с кислым лимоном и до дна. 

Ценитель икры между тем решил позабавить народ анекдотом.

- Как-то заходит один человек в ресторан и говорит официанту: «Принеси мне девяносто девять пирожков». А тот отвечает: «А почему именно девяносто девять, а не сто – для ровного счета?» - «Ты что же это, за свинью меня принимаешь?» - отвечает тот.

Рассказал и затрясся от смеха, прикрыв глаза и всем своим видом приглашая окружающих поддержать его.

- Ха-ха-ха, - сказал я. – Очень смешной анекдот, особенно если достать его из нафталина и проветрить на бельевой веревке.

Жорик продолжал бдительно следить, чтобы мои челюсти не простаивали, и едва я успевал дожевать один ломтик, как он подкладывал мне несколько новых. При этом он, хитро подмигивая соседям, приглашал всех наблюдать, как я занимаюсь самоистязаньем и в мученьях и страданьях, жертвуя собой, уничтожаю ломтики пожелтелого талого сала.

Вскоре тарелка с копченой рыбой опустела, и тогда Жорик распорядился, чтобы ко мне пододвинули другую тарелку, стоявшую в отдалении.

- Люди, дайте сюда это сало, вы же его не едите. Вы же совершенно в нем не разбираетесь. Ну куда там ослу оценить всю прелесть миндаля, - сослался он на народную поговорку и хитро подмигнул мне: мол, здорово я их поддел?

Когда я расправился со всем балыком и горбушей на нашем столе, мой сосед по наущению Жорика самолично встал с места и принес две тарелки с балыком с соседнего стола. Затем еще две. Затем Жорик подключил к делу других снабженцев, и его добровольные эмиссары стали приносить мне балык и горбушу с самых отдаленных столов.

Все это время заслуженный пчеловод и знаток икры продолжал пребывать в полной уверенности, что он издевается надо мной и мысленно представлял себе, с каким смаком он завтра будет рассказывать односельчанам, как он скормил одному городскому лоху целый килограмм, да нет, какой там килограмм! - добрых два килограмма подтаявшего сала.

Наконец дело дошло до самой последней тарелки копченой рыбы. Эмиссары возвращались из своих вояжей с пустыми руками и в ответ на вопросительный взгляд Жорика отрицательно кивали головой.

Я продолжал угрюмо и озабоченно поглощать последние во всем ресторане ломтики балыка и горбуши. На моей тарелке оставался самый что ни на есть последний кусочек балыка. И вдруг в изрядно захмелевшей голове Жорика что-то сработало: то ли короткое замыкание, то ли просветление.

Резко вскочив с места и вытянувшись через весь стол, он стремительным движением, на какое-то мгновение опередив меня, сграбастал своей вилкой с моей тарелки этот последний ломтик, понюхал его, затем положил к себе в рот и стал сосредоточенно жевать.

В течение доли секунды его добродушное, расплывшееся в широкой улыбке лицо помрачнело. Так внезапно меняется погода, когда солнце скрывается за тучами.

- Это не сало! – взвизгнул он. Его лицо исказилось от неизбывного страдания. Он выглядел так, словно его предали, словно он вдруг уяснил для себя, что неправильно прожил всю свою жизнь, учился в неправильной школе, неправильно женился, произвел на свет неправильных детей...

- Что это? – спросил он меня жалобно, и было совершенно ясно, что он сокрушен, побежден, что ему подрезали крылья, что он сдался, признал свое поражение, что завтра он никому ничего не будет рассказывать, будет ниже травы, тише воды, и скорее всего будет чураться односельчан, станет отсиживаться дома.

- Как что? Вы что же, плохо видите? Это же балык, копченая осетрина. Это рыба такая.

- Это что же, копченая рыба? Вы хотите сказать, что это селедка?

Бедный, бедный, бедный Жорик... Для него селедка была единственным и безальтернативным видом копченой рыбы. Я вежливо и великодушно просветил его.

- Не совсем селедка, но тоже копченая рыба. Дальняя родственница селедки. Седьмая вода на киселе.

И вдруг – бац! Он дал здоровый, звонкий подзатыльник своему сыну-подростку и зашипел:

- Это ты во всем виноват. Это ты меня сбил с толку. Ишак ты, сын ишака. Это ведь ты сказал, что это сало. 

В это время ко мне подошел мой друг Ашот и осведомился:

- Ну как вам наша свадьба?

- Все в порядке, - сказал я. – Скупой платит дважды.

Музыка играла слишком громко, она просто глушила нас. Ашот не расслышал меня, но очень может статься, что ему было просто сподручно не расслышать моих слов.

- Что? – переспросил он.

- Я говорю, замечательная свадьба. Жадность фраера губит.

- Не слышно. Ты что это, чем-то остался недоволен? – я не мог понять, притворяется он или нет, не слышит, потому что не хочет услышать, или действительно не слышит.

- «И сказал ему Балда с укоризной, не гонялся бы ты, поп, за дешевизной», - прокричал я ему в самые уши.

- Кого это ты называешой балдой? Меня?

- Да нет, что ты. Это я – Балда. А ты – поп. Поп, который гоняется за дешевизной.

 

Из ресторана мы с женой возвращались усталые, но, в общем и целом, довольные, можно даже сказать, в приподнятом настроении.

- Видишь, нет худа без добра, - жена решила выжать все плюсы из сложившейся ситуации. - Если бы мы не опоздали, то вечер сложился бы совсем по-другому. А так все сложилось самым лучшим образом: и я не нарушила свою диету, и ты поел свою любимую копченую осетрину и горбушу. Ты хотя бы наелся?

- Нет, - сказал я. – Глаза не наелись. И как я мог прозевать, проворонить тот последний кусок! Никогда себе этого не прощу. Вот что, дорогая. Больше никаких опозданий, - строго сказал я. – В следующий раз будешь готовиться с самого утра. Раз на раз не приходится. Не всегда коту масленица. 

 

 

 

 

Оса

 

Рассказ

 

            Она была молодая и сильная, эта оса. Самка. И еще она была очень красивая, хотя об этом знали только осы, самцы и самки. Для людей она была точной копией других ос. Оса как оса. Ничего особенного. Такие же желто-черные полоски, тонкая талия, рожки-антенны, большие глаза, хищные и жадные челюсти. Такая же неприятная, злая и назойливая, как и все остальные осы...

            У нее, этой молодой, сильной и красивой осиной самочки, была еще одна отличительная черта, и опять же она была понятна ее народу, ее сородичам, осам, и была закрыта для всего остального мира, для мира людей. Это была не простая оса, а оплодотворенная самочка. У нее была особая миссия – во что бы то ни стало выжить, вопреки всем испытаниям и напастям, вопреки холодной, сырой, дождливой осени и вопреки бесконечно долгой, морозной и снежной зиме. Забиться в какую-нибудь относительно теплую и непродуваемую ледяным ветром щель, застыть в ней на долгие осенние и зимние месяцы и перезимовать, заснуть, замереть, но не умереть, и непременно встретить новую весну. Ей предстояло стать осой-маткой, облюбовать удобное и укромное место для гнезда и дать жизнь многочисленному потомству, большой осиной колонии. Никто не мог взять на себя эти ее обязанности, и в этом смысле она была совершенно незаменима.

            Осы-самцы и неоплодотворенные самки вымирали еще ранней осенью, с наступлением первых холодов, ранних заморозков. Жизнь для них не имела никакого смысла и значения, они становились бесполезными и лишними в этом мире, и природа с непостижимой мудростью заботилась о том, чтобы ненужные, лишние существа, насекомые не «коптили» небо своим пустым и жалким существованием и уступали место новой, здоровой и сильной генерации своего рода.

            Это действительно непостижимо. Это выше человеческого понимания. Разве можно человеческими понятиями объяснить, почему это тихоокеанские лососи нерестятся только в тех самых реках, где когда-то родились сами, причем один раз в жизни, и после этого погибают? Разве можно понять человеческим умом, почему применительно к осам-самцам и неоплодотворенным самкам инстинкт самосохранения не срабатывал, и они совершенно не боролись за свою жизнь, за выживание зимой, не оккупировали теплые человеческие жилища, различные укромные щели и дупла, почему они не засыпали на зимние месяцы, спасаясь тем самым от холода и голода?

            Осы-самцы и неоплодотворенные самки не выдерживали зимних холодов, не выживали зимой, потому что им не нужно было выживать. Уних не было сильной, выраженной мотивации для выживания. Но ей, нашей осе, продолжительнице рода, никак нельзя было умирать. Таково было настоятельное веление природы, великого инстинкта самосохранения, ее единственного повелителя, единственного двигателя и стимула ее жизни, единственной путеводной звезды.

            Теплые солнечные дни «бабьего лета» продолжались в этом году довольно долго, до самой середины октября. В один из таких теплых дней инстинкт продолжения рода, выживания, самосохранения занес эту осу в одно из приоткрытых окон человеческого жилища. Окно было приоткрыто для струйки чистого воздуха и по случаю погожего и теплого солнечного дня, одного из самых последних теплых дней в этом уходящем году. Вместе со струйкой прохладного воздуха в комнату влетела большая, грузная оса. Она стала медленно и неуклюже кружить по всей комнате, издавая громкое глухое жужжанье.

            Приход непрошеной гостьи не остался незамеченным.

            - А тебе что здесь нужно? Тебя здесь только и не хватало! – сердито заворчал хозяин квартиры и поплелся на кухню, чтобы принести мухобойку.

            Мухобойку он не нашел, но принес с собой ракетку для бадминтона. Летом он этой самой ракеткой уничтожил немало мух и ос, залетавших в квартиру. Он ловко бил по ним на лету, и каждое попадание оказывалось для летающих насекомых смертельным, поскольку плетеная тонкая леска на ободе ракетки попросту разрывала их на части.

            Оса летала грузно, тяжело, и она неминуемо пополнила бы собой число убитых бадминтонной ракеткой мух и ос, но все тот же инстинкт самосохранения и выживания подсказал ей, что нельзя летать низко, что необходимо соблюдать дистанцию и оказываться вне досягаемости ракетки, хотя эта самая ракетка в вытянутой руке человека доставала почти до самого потолка.

            Оса летала высоко, под самым потолком, то и дело касаясь спиной потолка. После таких соприкосновений она теряла высоту, значительно снижалась и становилась уязвимой, досягаемой для ракетки-убийцы, но человек не успевал замахнуться, как она снова взмывала вверх, под потолок.

            - И долго ты будешь так летать? Надолго ли тебя хватит? – спросил человек осу и сам себе за нее ответил:

            - Ну, полетаешь еще минуту, ну, две минуты, максимум пять минут, а потом ведь устанешь, выдохнешься. Да ты уже еле держишься. Ну, давай, спускайся, еще немного...

            Оса действительно стала уставать. Несколько раз она каким-то чудом спасалась от смертоносного удара ракетки, со свистом рассекавшей воздух в каком-то сантиметре от нее. Колебания воздуха, словно струйка ветра, отбрасывали ее в сторону, меняли траекторию полета; на какое-то мгновение она теряла ориентировку, теряла высоту и контроль над полетом, но затем приходила в себя и снова взмывала вверх, под потолок, на безопасную дистанцию. Как бы сознавая, насколько опасна такая игра с человеком и его бадминтонной ракеткой, оса грузно развернулась и полетела в сторону окна и уселась на самой верхней части занавески.

            - Так вот значит как. Так ты у нас к тому же еще и умная и хитрая. Но я не дам тебе отдохнуть, не надейся, - заверил ее человек и стал дергать занавеску. Оса цепко держалась за занавеску, вонзив в нее все шесть свои коготков. Тогда человек стал резко бить по занавеске ребром ракетки. Оса не выдержала этого натиска и снова полетела по комнате, изрядно уставшая, тяжелая, грузная...

            Человек, конечно же, не знал, что осе никак нельзя умирать, что у нее миссия, обязательства перед своим родом, перед будущим потомством. Зато это знала оса. Знала и отчаянно боролась за свою жизнь. За жизнь, которая принадлежала не только и не столько ей, сколько ее роду, ее потомкам.

            И вот после долгого лавирования, бесконечных виражей и шараханья от встречавшихся на пути препятствий оса сделала остановку на люстре, на одной из ее хрустальных завитушек.

            - А ты умнее, чем я думал, - задумчиво сказал человек. Бадминтонная ракетка в создавшейся новой обстановке сразу же стала совершенно бесполезной: согнать оттуда осу было невозможно, поскольку ракетка до нее не доставала, а размахивать ракеткой в опасной близости от люстры было нельзя, во всяком случае, очень рискованно. Люстре это явно не понравилось бы.

            На всякий случай человек несколько раз включил и выключил свет, надеясь, что это может спугнуть осу и заставит ее слететь с облюбованного места, но эта уловка не сработала.

            Оса, между тем, освоилась на новом месте, поползла вверх, взобралась на бронзовую чашу люстры, соединявшую ее с потолком, обнаружила щель и спокойно в нее заползла.

            Человек долго и обстоятельно осматривал люстру, даже легонько покачал ее, но заметить осу ему никак не удавалось.

            Вот куда она забьется. Вот где она найдет свое спасенье. Вот где она безопасно и комфортно устроится спать и проведет в зимней спячке все зимние месяцы – столько, сколько будет нужно.

            - Ну что ж, в этом раунде ты победила, хитрая тварь. Живи пока, - сказал осе и самому себе человек и отнес ракетку туда, откуда ее взял.

 

            ***

           

            От зимней спячки оса проснулась не весной, не в первых числах марта, как это ей полагалось и как это обычно бывает, а значительно раньше, в середине зимы, в самый канун Нового года. Ее преждевременному пробуждению способствовало тепло, исходившее от горячих батареек, установленных под окном и обогреваемых газовым котлом-нагревателем.

            Оса знала, что до настоящей весны, второй и главной весны в ее жизни, в которой будет яркое и доброе солнце, теплая, дышащая паром почва, будут радостно, ликующе цветущие деревья, еще далеко. Внутренние часы ее организма подсказывали ей, что ее разбудило искусственное тепло, не имеющее ничего общего с солнечным теплом и с весной.

            Проснулась не только оса. Проснулись также большие синие мухи и один малюсенький тощий комарик. Комар был настолько голоден и глуп, что средь бела дня, на виду у всех ринулся в кавалерийскую атаку, причем позарился на кровь самого хозяина. Будь он чуточку поумнее, мог бы потерпеть до ночи, или хотя бы до наступления вечерних сумерек, когда зажигается электрический свет, который, каким бы ярким он ни был, не может идти ни в какое сравнение с дневным светом, даже если главный источник света прикрыт тяжелыми свинцовыми тучами. И тогда комара было бы очень непросто заметить, и он мог бы всю зиму шиковать, как в санатории, целыми ночами напролет спокойно попивать человеческую кровь, а в светлое дневное время устраиваться на потолке вверх тормашками и мирно дрыхнуть и переваривать свой ночной обед. Но нет, ему, видите ли, было невтерпёж; голод, видите ли, не тётка, и вот этот камикадзе нахально подлетел к хозяину квартиры, уселся поудобнее на тыльную сторону кисти руки, потыкался своим хоботком-шприцем туда-сюда, стал выкачивать кровь, но не успело его прозрачное брюшко потемнеть от выпитой крови, как он получил по мозгам.

            - Вот нахал! – сердито заворчал человек. – Мало ему ночи, так он еще и днем будет пить мою кровь. Совсем обнаглел. Можно подумать, я ему должен. Нет у меня для тебя крови. Всю мою кровь выпили наши чиновники. Вот у кого тебе нужно было поучиться. Так что, дружок, не обижайся и пеняй на себя.

            С мухами у хозяев разговор тоже был короткий. Глава семейства и три его дочери дошкольного и младшего школьного возраста, для которых охота на мух была веселой забавой, вооружились свернутыми газетами и быстренько, за считаные минуты, размазали мух по оконному стеклу, к которому безмозглые насекомые то и дело подлетали – на верную свою погибель.

Оса была настроена очень благодушно и миролюбиво. Жаль, конечно, что ее разбудили посреди зимы, уснуть снова ей теперь наверняка не удастся, а проснувшийся, бодрствующий организм настоятельно требовал пищи, корма, подкрепления.

 

***

 

Наступил Новогодний вечер. Вся семья дружно сервировала, накрывала новогодний стол. Дети тоже принимали участие в этом важном и ответственном деле: они с важным и серьезным видом несли пластиковые бутылки с «Кока-Колой», «Фантой», минеральной водой, а также картонные пакеты с фруктовыми соками...

Затем очередь дошла до тарелок, которые дети несли особенно бережно, чтобы не разбить и не лишиться с большим трудом завоеванного доверия взрослых. За тарелками последовали вилки, ножи и ложки. Папа принес и установил в самом центре стола копченый свиной окорок, который в последние десятилетия стал в армянской действительности важным и практически незаменимым атрибутом новогоднего стола.

Встретить и провести Новый год без разукрашенной елочки, настоящей или пусть даже искусственной, также никуда не годилось, но все-таки без елочки как-то можно было обойтись, можно было найти ей замену в виде сосновых веточек, можно было украсить комнату елочными игрушками, серебристыми гирляндами, разноцветными воздушными шариками... Копченому свиному окороку альтернативы нет.  

От мясных изделий – буженины, свиного окорока, сырокопченой колбасы, ветчины, бастурмы и суджуха – исходил приятный, ароматный, хотя и не очень сильный запах, который наполнил собой воздух столовой комнаты. Он раздражал острое, чувствительное обоняние полусонной и голодной осы, возбуждал ее нервную систему. Еще более сильным раздражителем для нее была копченая рыба – нарезанная тоненькими аккуратными ломтиками осетрина и лосось.

В другое время оса наверняка бы не удержалась и совершила бы дерзкий набег, вернее, налет на источники этих дурманящих, пьянящих запахов. Но инстинкт самосохранения подсказывал ей, что этот налет может оказаться пагубным для нее, может оказаться верхом опрометчивости, что он связан с большим риском для жизни. Всего каких-нибудь несколько месяцев назад жизнь для осы не представляла собой никакой ценности, ровным счетом ничего для нее не значила. В конце августа она повела за собой целое войско голодных ос и возглавила дерзкую, рискованную атаку на один из пчелиных ульев. Как она храбро сражалась! Она убивала одну пчелу за другой, действовала решительно и молниеносно, жалила пчел в головы и шеи, кусала их своими мощными челюстями. Правда, украст мед у пчел в тот день не удалось – пчелиное семейство оказалось довольно многочисленным и сильным. Пчелы отчаянно защищали вход в свой улей, сражались самоотверженно и отчаянно. В конце концов пчелам удалось отразить нападение и отстоять свой улей и свой мед. В тот день полегло очень много ос, но пчел погибло раз в десять больше.

Но теперь – совершенно другое дело. Теперь жизнь осы принадлежала не только ей. Теперь в ее небольшом, хотя и значительно располневшем, отяжелевшем теле теплилась не только ее жизнь, но и великое множество других жизней, которые настоятельно диктовали ей иные нормы поведения, иные правила игры. Теперь она была в ответе не только за свою жизнь, но и за это великое множество других жизней. Правда они, эти другие жизни, в настоящее время находилися в зародышевом состоянии, но очень скоро, в недалеком будущем, когда придет настоящее солнце и согреет землю своей улыбкой, когда оно принесет с собой настоящее тепло и настоящую весну, этим жизням предстоит самореализоваться.

Оса выглядывала из своего надежного и укромного укрытия, которым для нее служила бронзовая чаша люстры, и то и дело нервно поглаживала лапками длинные рожки-антенны, терла лапками голову.

 

***

До полуночи, которая должна была возвестить и приходе Нового Года, оставалось ровно двадцать минут. Глава семейства и трое его детей чинно расселись за праздничным столом, а хозяйка торжественно принесла и поставила на середину стола большую пиалу с традиционным национальным армянским блюдом, без которого не обходится ни одно сколько-нибудь знаменательное мероприятие. Это была толма, голубцы из виноградных листьев. Толма была горячая, только что с газовой плиты. От нее исходил вкусный пар, который струился, клубился, поднимался к потолку, прямехонько к люстре, и проникал под бронзовую чашу, в зимнее пристанище и убежище осы.

Все предыдущие запахи, какими бы сильными раздражителями они ни были, не могли идти ни в какое сравнение с этим качественно новым ароматом.

Оса была всего лишь осой. Голос страха, честно предупреждавший о реальном риске быть обнаруженной, разоблаченной и убитой, пульсировал в ее сознании, кричал и напоминал ей о чувстве опасности, об инстинкте самосохранения, но истязавший ее голодное обоняние аромат вкусной еды был сильнее этого голоса, был сильнее нее, был сильнее ее страха, сильнее всех ее инстинков. Голос голода заглушал голос благоразумия.

Оса тяжело, грузно, медленно полетела кругами по комнате. Она была большой, крупной, как и полагалось быть осе-матке, родоначальнице многочисленного осиного семейства, и поэтому ее фланирующий полет издавал характерное глухое и низкое жужжание.

- Папа, смотри, какая огромная оса! – закричала младшая дочурка хозяев. – Я ее боюсь. – И девочка с воплями стремлав выбежала из комнаты.

- Не нужно ее бояться, - успокоил оставшихся девочек и жену хозяин. – Она сейчас сонная. Это наверняка та самая оса, которая залетела к нам в тот осенний день. Интересно, где она пряталась все это время?

Оса между тем продолжала делать плавные круги по комнате, то взмывая под самый потолок, то снижаясь до уровня стола. Все находившиеся в комнате люди, и взрослые и дети, зачарованно и напряженно следили за ее полетом.

- Ну сделай же что-нибудь! Разве не видишь, дети ее боятся, - сказала хозяйка.

- Не бойтесь, дети, я сейчас с ней расправлюсь, - сказал хозяин, пошел на кухню и вернулся со свернутой, словно дубинка, газетой.

Оса между тем села на тарелку с закусками и уже собиралась откусить своими сильными, мощными челюстями кусочек ветчины.

- Ах ты нахалка! – воскликнул хозяин и стал осторожно размахивать газетой над самой тарелкой с закусками. Ему не хотелось убивать осу прямо на тарелке с едой, и он старался отогнать ее, вынудить ее взлететь, чтобы удар газеты настиг осу в полете.

Жена хозяина и две остававшиеся в комнате девочки еще больше испугались и переполошились при виде хозяйничающей на столе осы и с воплями выбежали из комнаты.

- Сейчас, сейчас я с тобой разберусь, - приговаривал человек, помахивая газетой над самой тарелкой. – Ты только взлети. Ну давай же, давай...

Оса разгадала намерение человека и наотрез отказалась взлетать. В воздухе, в полете она сразу же стала бы уязвимой для смертельного удара газеты, а здесь, на столе, у нее были какие-то шансы спастись, спрятаться. Она словно понимала, что на тарелке с ветчиной, суджухом и бастурмой человек убивать ее не станет. Поэтому она продолжала ходить, курсировать по тонко нарезанным ломтикам закусок, продолжала отчаянно махать вибрирующими перепончатыми крылышками и при этом сердито ощетинивалась на атакующую ее газету.

Наконец человеку удалось легким тычком газеты вытолкнуть осу с тарелки, и она нашла временное спасение в затененной части стола, затаившись под выступом тарелки.

Оса всячески цеплялась за свою жизнь, она не хотела умирать. Ей никак нельзя было погибнуть, потому что вместе с ней погибли бы несколько сотен ос, погибли бы, так и не успев родиться. Погибла бы ее семья, ее потомство. Целый род, целая колония ос. Это было просто недопустимо.

Но человек не знал и не хотел знать, не понимал и не хотел понимать отчаянной ситуации, в которой оказалась оса. Он упорно и целеустремленно искал ее смерти.

Человек отодвинул в сторону тарелку, на какое-то мгновение оса оказалась уязвимой на освещенном и открытом для удара месте. Она со всех ног ринулась в спасительную укромную тень под тарелкой. Последовавший хлесткий, резкий хлопок газеты запоздал на какую-то долю секунды и едва не задел ее, обдав струей поколебленного воздуха.

Оса честно и отчаянно боролась за свою жизнь, за жизнь своих потомков, своего рода. Она перебегала, помогая себе крыльями, из тени одной тарелки под тень другой. Хлесткие, резкие, сильные удары газеты посыпались один за другим. Они шлепали по столу в угрожающей близости от осы, в каких-нибудь миллиметрах от ее головы и туловища.

Наконец оса сумела добраться до спасительного, вожделенного краешка стола, и она не раздумывая бросилась, низринулась вниз, в закрытую от света пропасть, выпав на какое-то время из поля зрения человека.

Человеку непременно нужно было убить осу, чтобы трое его маленьких дочурок и жена перестали бояться и вернулись в столовую комнату. Тогда можно будет спокойно и весело встретить Новый Год, до которого оставались считаные минуты.

- Ну как, скоро ты там? – нетерпеливо спросила жена, осторожно и с опаской приоткрыв дверь. – До Нового Года осталось пять минут.

Осе непременно нужно было выжить, дожить до весны и дать жизнь своему большому потомству. Эта настоятельная необходимость пульсировала в ее теле, в ее брюшке, в ее голове, в ее сознании.

Оса затаилась в темном укромном углу под отопительной батареей. Заметить ее там было не так уж просто, но глаза человека шарили по всем затененным местам, куда могла бы спрятаться эта проклятая оса.

- А, так вот куда ты спряталась! – торжествующе сказал он и попытался вытолкнуть осу краешком газеты на открытое и освещенное пространство. Для осы это было бы неминуемой гибелью, потому что она стала бы для человека прекрасной, удобной мишенью.

Человек загнал осу в угол и не оставил ей ни одной возможности для отступления. Человек не оставил ей выбора. Оса обреченно вышла из своего последнего укрытия и загнанно смотрела на человека. Но за какую-то долю секунды до того, как злорадствующий и торжествующий человек замахнулся для своего фатального, решающего смертоносного удара, оса с неожиданным проворством устремилась на ненавистное лицо этого ненавистного человека, изловчилась и ужалила его под самый левый глаз, в мякину мешочка.

Человек пронзительно вскрикнул от боли, но при этом успел задеть газетой осу. Удар не получился, оказался не сильным, но даже этого удара оказалось достаточно, чтобы оса грузно шлепнулась, ударилась об экран включенного телевизора и упала на его подставку.

На крик хозяина сбежалась все семья. Его жена и дети продолжали испуганно озираться вокруг, хотя  отец, превозмогая боль, шутил и улыбался, убеждал их, что с осой покончено и опасность миновала.

Лицо человека очень сильно опухло, левый глаз совсем отек и практически закрылся, ужаленное место продолжало причинять ему нестерпимую боль и страдания, хотя жена наложила на него смоченный в холодной воде платок.

- Тебя нужно срочно отвезти к врачу, - озабоченно сказала жена хозяина. Так можно лишиться глаза.

- Ну да, конечно, - иронично заметил хозяин. Он также был серьезно обеспокоен своим раздувшимся и продолжавшим опухать лицом, но было необходимо скрыть это беспокойство от домочадцев. – Сейчас самое подходящее время для визита к врачу. Где ты сейчас найдешь врача? И что мы скажем врачу? Что меня в середине зимы ужалила оса? Мне самому трудно в это поверить, куда уж врачу. И откуда она взялась, эта тварь? И смех, и грех...

- Но так тоже оставлять нельзя. Я даже не знаю, что нужно делать в таких случаях, - продолжала причитать жена.

- Вот дрянь! Испортила нам весь Новый Год, - сказал человек, но решил, что будет правильно и уместно хоть как-то утешить и подбодрить домочадцев, сделал жалкую и безуспешную попытку улыбнуться и бодрым голосом добавил:

- Но ничего, зато последнее слово осталось за мной.

- А ты уверен, что убил ее? – спросила неуверенно жена, все еще беспокоясь за себя и за детей. – Ведь оса – не пчела, она способна жалить несколько раз.

- Не беспокойтесь, больше она никого не ужалит, - уверенно ответил хозяин. Он слышал характерный хлопок газеты о тельце осы и слышал второй хлопок тельца осы обо что-то твердое, по всей вероятности, о стену. Человек знал наверняка, что этого удара вполне достаточно, чтобы убить осу.

В конце концов, что такое оса? Всего лишь мягкотелое насекомое.

Телевизор ликующим и торжественным голосом президента страны возвестил начало Нового Года. Под бой главных курантов, торжественно отсчитывающих двенадцать часов, маленькая семья людей встречала Новый Год.

А на стеклянной подставке для телевизора умирала оса. Ее тельце продолжало пульсировать, лапки время от времени содрогались в конвульсиях, которые становились все реже и реже, все тише и тише. Своим угасающим сознанием она просила прощения у своих  неродившихся потомков за то, что не сумела уберечь себя, что не сумела выжить, чтобы защитить их, чтобы дать им жизнь.

 

 

 

 

Сатик

 

Рассказ

 

            Это было давно – в середине восьмидесятых годов теперь уже минувшего века. Меня, молодого и перспективного кандидата философских наук приняли в академический научно-исследовательский институт младшим научным сотрудником. Зарплата была маленькой, денег хронически не хватало, но лаборантам, многие из которых были на шесть-семь, а то и на все десять лет старше меня, она казалась вполне приличной и даже вызывала у них черную зависть.

            - Эх, мне бы такую зарплату! – горестно вздыхал тридцатипятилетний Татевос, которого мы никогда не называли полным именем, называли его либо Татик, либо Татос.

            - Ну, и что бы ты с ней делал? – спросил я. – У соседа, как известно, всегда невестка красивая. Лично мне этой самой зарплаты хватает дня на три, на четыре, от силы на неделю.

            - А мне тогда что говорить? – вмешалась в разговор Сатик, работавшая в институте курьером. Ее полное имя было Сатеник, но ее также никто никогда не называл полным именем. Только Сатик – и все тут. У нее зарплата была самой низкой, даже уборщицы получали больше. К тому же уборщицы показывались в институте только на полчаса, рано утром. Они на скорую руку вытирали пыль со столов, опорожняли урны и уходили в соседние здания, где работали по совместительству и также оборачивались за полчаса. 

            - А тебе вообще не надо говорить, - грубо оборвал ее Татик. – Тебе надо просто помалкивать. Тебя только здесь не хватало.

            - Целкаломидзе, - вставил, словно расписался, Арман, еще один великовозрастный лаборант. Это было его излюбленное словечко, которое он вставлял куда надо и куда не надо, по каждому поводу и вообще без повода. В словечке этом было значительно больше смысловых значений, нюансов, полутонов и оттенков, чем во всем словарном запасе и во всех междометиях Эллочки-людоедки.

Третьим «мушкетером» в компании незащищенных лаборантов был Рубен, или Рубик. Он был примечателен тем, что поступил по большому блату в аспирантуру, ему дали в руководители самого что ни на есть сильного и продуктивного доктора наук, который добросовестно вытягивал за уши своего подопечного, бился с ним три долгих аспирантских года, но так ничего и не добился и в конце концов махнул рукой.

            - Бедного Рубика тянули, тянули за уши, в результате уши у него стали длиннее, но дальше «Предисловия» дело не пошло, - каждый раз ехидничал Татевос, представляя товарища.

            - Целкаломидзе, - Арман с готовностью подтверждал «диагноз» одного товарища в адрес другого.

            Сатик ничего не ответила. Она давно уже привыкла к такому бесцеремонному обращению, молча сносила обиду, вздыхала, пожимала плечами, что означало: «Ничего другого я от тебя, Татос, и не ожидала», и уходила в свою комнатку.

            У Сатик были все основания быть обиженной на природу. Она была не просто дурнушкой или уродиной, -  с некрасивой внешностью еще как-то можно было примириться, - но она была физически неполноценной. Ее рост был сто тридцать сантиметров («Не сто тридцать, а сто тридцать пять!», - каждый раз поправляла она, прибавляя себе пять сантиметров, как будто это могло что-то изменить). Но маленький рост – это было бы еще полбеды. Можно быть маленького роста и при этом сохранять пропорциональность, гармоничность телосложения, быть маленькой и миниатюрной, миловидной. Но природа на бедной Сатик не просто отдохнула, она на ней самым бессовестным образом оттянулась, саботировала по полной программе. У Сатик были выпуклые, хронически вытаращенные глаза, какие бывают при запущенном зобе, и большой рот. Нос у нее был, в общем-то обычный, не очнь большой и не очень маленький, но в соседстве с глазами и ртом он просто тушевался и не приносил ей никаких дивидентов. В довершение ко всему она была еще и колченогая, и эта колченогость делала ее походку очень некрасивой, неловкой, неуклюжей, утиной. При этом у нее были роскошные, густые, длинные золотистые волосы, которые никак не вязались с остальными ее недостатками и выглядели еще одной несуразностью, еще одной жестокой насмешкой природы.

            Никто в институте ничего о ней не знал. Кто были ее родители? Почему она такая уродилась? Откуда она пришла? Как она здесь оказалась? Вопросы эти никого не интересовали, никто никогда ни о чем ее не спрашивал – зачем? У каждого были свои дела и проблемы, к чему выслушивать чужие истории и, тем более, вникать в чужие дела?

           

            Сатик была принадлежностью, реквизитом, атрибутом института – таким же, как и рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. Ее не замечали, как не замечают те же рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. О ней вспоминали, когда нужно было срочно что-то куда-то послать. И тогда директор звонком вызывал секретаршу и спрашивал:

            - А где Сатик? Найдите ее, пусть отнесет этот конверт в секретариат президиума.

            В рабочее время Сатик часто отлучалась, но ненадолго – минут на десять-пятнадцать. Нередко именно в эти минуты ее отсутствия она бывала нужна директору, но он не успевал даже как следует рассердиться, как она появлялась, запыхавшаяся, нагруженная какими-то  свертками и авоськами. Секретарша сразу же набрасывалась на нее с дежурными упреками и замечаниями:

            - Где тебя носит, Сатик! Мы тебя повсюду ищем. Почему я должна каждый раз тебя искать? Из-за тебя мне опять досталось от директора.

            Сатик быстренько бросала все принесенные свертки и авоськи на стол секретарши и вбегала в кабинет директора:

            - Вы меня спрашивали, товарищ Арзуманян?

           

Сатик, конечно же, нельзя было назвать умной женщиной, но и очень глупой, слабоумной она тоже не была. Как и все люди с очевидными физическими изъянами, она была со странностями, но при этом была вполне, как это стало принято сейчас говорить, адекватна.

А еще Сатик была совершенно одинока. Во всем мире у нее не было ни одного близкого, родного человека. На белом свете много одиноких людей, но даже у самого одинокого человека все же есть какая-то отдушина, есть хотя бы дальний – пусть даже седьмая вода на киселе – но все-таки родственная душа, родная кровиночка. У Сатик этой отдушины не было. Она была настолько одинока, что даже при мысли о ее одиночестве у меня невольно наворачивались слезы на глаза. Только после знакомства с ней я выяснил для себя, что до этого не имел ни малейшего представления о настоящем одиночестве. Такого одиночества я не пожелаю даже самому заклятому своему врагу; пожелаю ему всего самого худшего, но только не этого.

Сатик не только работала в нашем институте, но и проживала там. Работа была для нее домом не в переносном, а в самом прямом смысле. У нее не было своей квартиры. Конечно, она не была единственным в мире человеком, у которого не было своей квартиры, крыши над головой, которому негде было жить, негде было преклонить голову.

Человеческое сообщество ставит непременное, обязательное условие для своих членов: все они должны иметь определенное место жительства, должны быть прикреплены к этому месту жительства специальным штампом в паспорте. Это было даже важнее, чем иметь личные сбережения в сберегательном банке. И даже важнее, чем иметь работу. У каждого человека должен быть определенный адрес, не просто «Советский Союз», а дом, имеющий порядковый номер, и улица, имеющая свое название, свою идентификацию. Общество придумало для этого штампа название – временная или постоянная прописка. Общество позаботилось также о том, чтобы придумать название для людей, которые в силу тех или иных причин не имеют постоянного места жительства, не имеют временной или постоянной прописки и которых оно, общество, отвергает, отторгает, отлучает от себя, не замечает в упор, игнорирует.

Сатик не стала бомжем – она попросила директора института разрешить ей ночевать в комнате для сторожа, в вахтерской, предоставить ей эту комнату. Фактически она работала ночным сторожем без зарплаты и без оформления этой работы. Институт экономил на этом небольшую сумму, а Сатик обретала свой крохотный, в шесть квадратных метров, но все-таки угол, а также крышу над головой. Директор института академик Арзуманян был человеком очень осторожным, он посовещался с главбухом, поставил в известность руководство Президиума республиканской академии наук, вызвал к себе Сатик и сообщил о своем согласии.

            Как и все ущербные, физически неполноценные и одинокие люди, Сатик больше всего нуждалась в человеческом отношении, в самой обычной и заурядной человеческой доброте. «Морфология» и «синтаксис» ее мировосприятия были довольно просты, она набрасывалась на любое проявление доброты и сострадания, как глупая и голодная рыба на наживку. Одной жалкой и дешевой улыбкой можно было купить ее с потрохами.

В институте я был человеком новым, еще только-только присматривался к своим коллегам, пока еще чувствовал себя не в своей тарелке, знакомился с укладом и традициями научного учреждения. И мне нетрудно было заметить, что Сатик очень стеснялась и переживала, когда над ней подтрунивали, когда ее оскорбляли и обижали в моем присутствии. Вскоре все это заметили и стали нарочно разыгрывать ее, подтрунивать и изгаляться над ней.

Больнее, острее всего она переживала, когда ее называли «бомжихой», «бомжарой». Это слово действовало на нее, как красная мулетка на быка, выводила ее из себя, нарушало хрупкое душевное равновесие, и она огрызалась:

            - И никакая я вам не бомжиха. У меня есть своя комната. И ключи от нее. – Мгновенно покрасневшее лицо выдавало ее незащищенность перед этой обидой.

            О ней сплетничали все, кому не лень. Исходя из этих сплетен, она была доступна практически для каждого, кто заметил бы ее, кто позарился бы на нее, не побрезговал бы ею, кто нашел бы для нее улыбку, ласковый взгляд и ласковые слова, кто-бы просто увидел в ней не образину, а обыкновенного человека, отнесся бы к ней как живому человеческому существу. Поговаривали даже, что по вечерам в институт приходят разные «неопознанные объекты, вернее, субъекты, поскольку объектом является наша Сатик».

            - Они ее имеют и оприходывают во все дырки, - убежденно заверял Татевос.

            - Она их ублажает по всякому, в том числе и орально, - счел нужным поддакнуть и уточнить Рубик.

            - Целкаломидзе, - авторитетно «расписался» Арман, что означало: «Руку дам на отсечение, это чистейшая правда. Правда и никакого вымысла».

            Я не особенно развешивал свои уши для подобных откровений, но и не затыкал ушей: меня и без того считали «чужаком», заносчивым и высокомерным.

             

Вскоре я стал для Сатик своего рода «жилеткой», в которую ей было очень удобно и сподручно поплакаться. Я усаживался за своим рабочим столом в конце просторной комнаты и читал принесенную из библиотеки или из дому книгу, она же садилась за один из столов переднего ряда и начинала монотонно рассказывать о себе, о своем неустроенным быте, о том, как ей трудно приходится на ее мизерную зарплату, о том, что по вечерам ей так грустно, так одиноко, так одиноко, так одиноко...

            Я не слушал ее, слова ее бесконечного рассказа сливались в одно бесконечное слово, в сплошное жужжанье, в монотонный гул, который, конечно же, мешал мне сосредоточиться, но было очень непросто посмотреть в ее слезящиеся вытаращенные глаза и сказать ей: «Знаешь, Сатик, ты мне мешаешь читать». Тем более, что она видела, что я ее не слушаю, так что все это она рассказывала не столько мне, сколько себе самой.

            Один раз мне все-таки пришлось говорить с ней если не резко, то, во всяком случае,  довольно решительно и категорично. Как-то она меня спросила – не могу ли я по вечерам иногда приходить к ней или хотя бы звонить. И я понял, что мне нельзя, просто нечестно и непорядочно, мягко осадить ее, сослаться на постоянную занятость. Я не отрывая взгляда от книги, просто отрицательно покачал головой и легонько хлопнув ладонью по столу, сказал:

            - Нет, не могу. И чтоб я этого больше от тебя не слышал.

 

            В академических институтах советского, так называемого «совкового» периода, научные сотрудники выполняли свою плановую, тематическую работу преимущественно в фундаментальных и публичных библиотеках, в архивах и музеях. И это понятно. Научные исследования гуманитарной направленности невозможно писать «с потолка», высасывать из пальца. Ты должен обложить себя справочной литературой. Должна быть особая, творческая, рабочая обстановка, стимулирующая работу мысли. Это понимали все. Но два дня в неделю необходимо было с утра до вечера находиться в институте. Это были так называемые «явочные» или «присутственные» дни. Их назначение было в том, чтобы в институте всегда были сотрудники, должна же была быть трудовая дисциплина, пусть даже она была только формальной и только мешала, препятствовала  Явочные дни были для нас гиблыми, пропащими днями. Это были дни демонстративного дуракавалянья и ничегонеделанья. Мы приходили, убивали время, били баклуши, точили лясы, мололи языками, дожидались, когда уйдет директор и сразу же после него срывались с места. О явочных днях Татик говорил так:

            - Завтра вторник, институтский день. Будем честно чесать свои яйца.

            Мои явочные дни были для меня сущим наказаньем, неприятной обязанностью, отбыванием повинности. Я приносил с собой специальную литературу, заходил в свой отдел, усаживался за отведенным мне письменным столом, честно и решительно намереваясь заняться чтением.

            Но неразлучная тройка наших парней меня очень скоро «обнаруживала» и столь же честно и решительно не давала мне осуществлять свои намерения. Вначале кто-то из них приоткрывал дверь, просовывал голову в проем, оглядывал комнату и спрашивал:

            - Ты случайно не видел Сатик? Директор ее спрашивает. Я уже осмотрел все комнаты – нигде ее нет. Ну, куда могла подеваться эта чертова бомжиха, эта Квазимода?

            Это была «разведка боем». Затем приходили все вместе, втроем, и говорили:

- Не надоело тебе читать? Что ты все читаешь да читаешь? Ты ведь уже защитился – не то что некоторые. Давай лучше поболтаем, так время скорее пройдет. - Мне не хотелось выглядеть ханжой и занудой, поэтому я недолго думая закрывал книгу и бросал в один из ящиков стола. Так начиналось наше «бденье». Постепенно такое коллективное времяпровождение в присутственные дни стало традицией.

            В мою комнату часто наведывалась Сатик, и ребята устраивали соревнование, кто из них превзойдет остальных по цинизму и пошлости, кто пошутит, приколется похабнее. Они вроде бы беззлобно подтрунивали над внешностью Сатик, даже не допуская мысли, что это может ее обижать. Сами себе они при этом казались очень остроумными. Они крайне редко называли ее по имени, особенно в ее отсутствие. Самыми мягкими, самыми безобидными определениями были «карлик», «гномик», «пигмей». Особенно старался Татевос. Он мог спросить громко, на весь коридор:

            - Ну куда могла подеваться эта «давалка»?

            Или:

            - Ну где черти носят эту минетчицу?

            Как-то Сатик обиженно сказала:

            - Злой ты человек, Татос. Очень злой.

            Татик сразу же встрепенулся:

            - Для тебя я не Татос, а Татевос. Понятно тебе?

            - А я для тебя не Сатик, а Сатеник. Понятно тебе? – в тон ему ответила Сатик.

            - Целкаломидзе, - подытожил эту словесную блиц-перепалку Арман. Это означало: «Замечательный втык. Сатик – Татос: 5-0».   

 

            - А знаешь, Сатик, тебе намного больше подошло бы имя Лиля, - сказал Татик.

            - Это почему же? – настороженно поинтересовалась Сатик, ожидая очередного подвоха.

            - А потому что Лиля – это сокращенное от Лилипутия. Или Лилипуточка.

            - Целкаломидзе, - откликнулся Арман, и все поняли это так: «А что, не так уж и плохо. Прикол как прикол».

            Сатик насупилась, нахмурила брови, посидела с минуту и ушла.

            - Послушайте, ребята, она же обиделась, - сказал я. – Как только у вас язык поворачивается обижать бедную девушку. Ведь природа уже ее обидела.

            - Она не обижается. Мы же не со зла. Да мы просто дурачимся. Прикалываемся. Хочешь, спросим ее, обижается она на нас или нет. Если бы обижалась – не приходила бы сюда каждый раз.

            - Это она не ради нас, она сюда из-за него приходит, - сказал Рубик и кивнул в мою сторону.

 

            - Ты не обижайся на ребят, Сатик. Они не злые. Они так шутят. Если откровенно, то мне не нравятся их шутки, но лучше всего не обращать внимания. Если будешь обижаться из-за каждой глупости, тебе же хуже будет, - сказал я на следующий день, когда Сатик пришла и уселась на своем обычном месте.

            Мне вовсе не хотелось начинать разговор, просто я счел нужным сказать ей это.

            - А я и не обижаюсь. Делать мне больше нечего. На дураков нельзя обижаться. Пусть говорят, что хотят. Вот только почему этот Татик назвал меня Лилипутией?

- А кто тебе сказал, что «лилипут» - это оскорбительное слово? Ничего подобного. Лилипуты – такие же люди, как и все остальные. Есть даже цирк лилипутов. Я даже помню, там один долговязый сказал лилипуту: «Я выше тебя», а лилипут ему ответил: «Ты не выше меня, ты длиннее меня».

- А эти самые лилипуты – они что же, что-то вроде мутантов, да? Я тоже мутант?

- С чего ты взяла? Кто тебе сказал такую чушь? Ты – обычный человек, только маленького роста. Лилипуты тоже обычные люди, только тоже низкорослые – не более одного метра.

- Мой рост – сто тридцать пять сантиметров, - тут же самодовольно вставила Сатик. Ей было приятно, что на свете есть люди, у которых рост даже меньше, чем у нее.

- У них гипофиз – это такая железа – не вырабатывает гормон роста. Во всем остальном они ничем не отличаются от нормальных людей. Только у лилипутов, насколько мне известно, не может быть детей.

- У меня тоже не может быть детей?

- Эх, Сатик, Сатик... Ну что я могу тебе сказать – я же не Господь Бог.

 

            Я знал, почему наши «мушкетеры» так жестоки в отношении несчастной Сатик, почему постоянно издевались и глумились над нею. Они видели в ней свое отражение. И ненавидели это отражение. Между ними было типологическое сходство. И они ненавидели это сходство.

            Сатик была несчастлива. Они также были несчастливы.

            Сатик была неудачницей. Они также были неудачниками, наглядными образчиками «лузеров».

Сатик была физической калекой. Они были нравственными калеками.

Знак «минус» отталкивался от другого знака «минус».

Во все времена, начиная с библейских, античных времен, с эпохи Гомера и Гесиода, нравственные калеки и уроды ненавидели физических калек и уродов какой-то особенно лютой, атавистической ненавистью, всячески старались доказать свое превосходство, доказать не столько другим, сколько самим себе. Нравственные калеки считают себя неизмеримо выше физических калек на том простом основании, что физические изъяны заметны, бросаются в глаза, а изъяны души можно благополучно скрывать всю жизнь. Есть даже такой анекдот: «Что бы ты предпочел – быть лысым или дураком? Конечно, дураком. Лысина сразу бросается в глаза».

Физически неполноценные люди закомплексованы. Нравственно неполноценные люди стараются унижать их, причинять им боль, издеваться и насмехаться над ними, чтобы заглушать свою собственную закомплексованность. Ларчик открывается просто.

           

- Эх, Сатик, жаль, что у тебя голова не квадратная, - сказал как-то Рубик с наигранным озабоченным вздохом. Это явно была «домашняя заготовка», своего рода предисловие, увертюра для последующего «выстрела».

            - Для чего мне квадратная голова? У меня и так достаточно недостатков, - попробовала по-доброму отшутиться Сатик и сразу же невольно проглотила наживку.

            - А для того, чтобы на нее можно было ставить кружку с холодным пивом. Ха-ха-ха-ха!

            - И рост у нее в самый раз. Маленькая да удаленькая. Зато рот у нее достает как раз куда надо. Даже табуретки ставить не нужно, - подхватил эстафету Татевос, и его ржанье помчалось, поскакало в одной упряжке с гоготом Рубика.

            - Целкаломидзе! – одобрительно кивнул Арман. Это следовало понимать так, что расхожий, гуляющий по городу анекдот был использован очень уместно и попал не в бровь, а в глаз. Одобрительная реакция вдохновился Татоса на новый «наезд».

            - Ребята, послушайте, а ведь если Сатик как следует погладить утюгом, да еще ноги выпрямить, она вытянется, даже может стать баскетболисткой. А, Сатик, что ты на это скажешь? Хочешь, принесу завтра утюг, попробуем? – Татос очень рассчитывал «сорвать бурные аплодисменты», но никто даже не улыбнулся. От «остроумной шутки» за версту разило нафталином.

- Дурак ты, Татевос. А я на дураков не обижаюсь. Ты, наверное, думаешь, что ты выше меня? Нет, ты не выше меня, ты длиннее меня, - важно и многозначительно сказала Сатик и вышла из комнаты.

           

- Если кому-то жена не дает, пусть к Сатик придет, она возьмет в рот. Экспромт. Гы-гы-гы... – Татик посмотрел на нас, рассчитывая на поддержку. Ребята натянуто, но не очень неуверенно захихикали. Шутка получилась слишком уж топорно-сальной, топорно-похабной, топорно-пошлой. Получился явный перебор.

            - Идиот! – тихо сказала Сатик, покраснела, повернулась и колченогой, валкой утиной походкой вышла из комнаты.

            - О-го! Вот это – целкаломидзе, - сказал Арман, и это означало, что Сатик не осталась в долгу, здорово «срезала» Татевоса. – Ну, что, мастер орального секса, съел?

 

            В воздухе висело тяжелое, какое-то наэлектризованное молчание.

            - Она назвала тебя идиотом, но она не права, - сказал я с расстановкой. – Ты вовсе не идиот, ты – сволочь. Причем не простая, а большая сволочь.

            - Да ладно тебе, это была всего лишь шутка, - попытался оправдать топорную выходку своего товарища Рубик. – Мы очень часто так шутим.

            - Больше не шутите так при мне. Будьте так добры. Считайте, что у меня нет чувства юмора. Мне такие шутки не нравятся. Я их не понимаю. Нашли над кем издеваться, - сказал я и вышел.

 

            Прошло какое-то время, и я стал замечать, что сотрудники института стали как-то странно перешептываться по углам. Я не придавал этому значния, хотя и такое перешептыванье и вообще вся обстановка секретности и таинственности были для меня внове и неприятны.

            И вот как-то я сидел в рабочей комнате своего отдела, как вдруг вошла секретарша и таинственно и вместе с тем пытливо заглядывая мне в глаза сказала:

            - А ты в курсе, что Сатик беременна?..

            Я опешил.

            -  Да ты что! Да нет же! Да что ты такое несешь! Этого не может быть? Как это могло случиться?

            - Да вот так и случилось.

            - Какой кошмар! Какой ужас! – я никак не мог подобрать нужные слова. Первой моей реакцией было негодование. Я думал не о Сатик, а о том подонке, который от нечего делать плюнул в душу физическому калеке. «Это наверняка один из них. Но кто? Татик? Рубик? Арман? А может быть, все трое? С них ведь станется...».

            - Нет, это просто невозможно. Кто мог пойти на это? Кто мог настолько опуститься?

            - Скорее всего это один из этих лаборантов, - сказала Анушик. – Во всяком случае, все думают на них. Хотя тебя тоже подозревают...

            Анушик внимательно, испытующе смотрела мне в глаза, исследовала, изучала их. Как я среагирую? Растеряюсь? Что и какими словами отвечу?

            - Меня? Я тоже на подозрении? Это надо же! И чем же я заслужил это подозрение?

            - Все говорят, что ты здесь человек новый, до тебя здесь ничего подобного не происходило. И потом, все знают, что ты к ней хорошо относился, даже слишком хорошо. Ты всегда защищал ее. Все считают, что она в тебя влюблена...

            - Чушь собачья. Я к ней относился по-человечески, и она была просто благодарна мне за это.

            - Я знаю. И я не верю, что ты можешь оказаться способным на это. Но ты должен знать, что тебя тоже подозревают. И что кто-то очень старается, чтобы тебя подозревали.

            - И кто же это так старается?

            - А ты сам догадайся. С одного раза.

            Догадаться было нетрудно. Труднее было бы ошибиться.

            - А почему никто не спрашивает об этом Сатик? Разве так трудно узнать обо всем от нее?

            - Она весь день только и делает, что плачет. Приходит с утра, забивается в какой-нибудь угол и плачет. С ней невозможно разговаривать. Может, ты с ней поговоришь?

            - О чем мне с ней говорить? Если она ничего не говорит другим, если она ничего не говорит тебе, то что она скажет мне? Я не собираюсь ни о чем с ней разговаривать.

 

            Прошло еще несколько дней. Ребята исправно приходили в институт, но в мою комнату больше не заглядывали. Со мной они просто обменивались приветствиями при встрече и проходили мимо, закрывались в своих комнатах. Сатик все это время я не видел: она практически не выходила из своей вахтерской комнаты.

 

            - Директор вызывает тебя, - сказала Анушик, приоткрыв дверь и просунув голову в образовавшийся проем.

            Я очень хотел, чтобы меня наконец-то вызвал директор. Определенность лучше неопределенности, какой бы ни была эта неопределенность.

            Директор был настроен на доверительный разговор.

- Знаешь, во время выборов в действительные члены академии я получил один «черный шар». Кто-то вычеркнул, забаллотировал меня. Но самым удивительным было то, что после оглашения результатов, все проголосовавшие академики подходили ко мне, поздравляли, говорили что-то приятное и клятвенно заверяли меня, что проголосовали «за». И я невольно стал задумываться, кто же все-таки бросил этот «черный шар» и почему он это сделал. Несколько дней, даже недель я никак не мог отделаться от терзающих меня сомнений, все время пытался вычислить, кто же все-таки это сделал. А потом решил, что так можно подозревать практически всех и каждого. Сомнение – очень неприятная штука. Нет ничего хуже, чем сомнение

            - Ну что я могу сказать, товарищ Арзуманян? Есть такой еврейский анекдот. Как-то кто-то звонит своему знакомому и говорит: «Послушай, Абрам, ты больше не приходи к нам домой. У нас пропало столовое серебро, и мы с женой подозреваем тебя». Проходит несколько дней, и этот кто-то снова звонит Абраму и говорит: «Извини, друг, мы были неправы. Серебро нашлось. Но ты все равно не приходи к нам домой. Серебро-то нашлось, но неприятный осадок остался».

            Директор улыбнулся.

            - Все именно так и обстоит. Я знаю, что ты в этой истории с Сатик совершенно ни при чем. Знаю, что ты на такое не способен. И все это знают. Но камень брошен, круги идут по воде. И от этих сомнений, от этого нехорошего осадка очень нелегко отмыться.

            - А мне все равно, товарищ Арзуманян. Раньше было не все равно, а теперь я думаю о том, что расхлебывать эту кашу будет Сатик. Одна-одинешенька. И она этого не вынесет. А все остальное – сомнения, нехороший осадок – не имеет никакого значения. Во всяком случае, для меня.

            - Мы оба отлично знаем, чьих рук это дело. Это наши «мушкетеры». Кстати, как по-твоему, почему Сатик не говорит, кто это сделал?

            - Откуда мне знать? Наверно, чего-то боится. Или не хочет, чтобы кто-то из-за нее пострадал.

            - Нет, дело не в этом. Дело в другом. Если бы речь шла об одном человеке, она бы сказала. Но там наверняка был не один человек. Они сделали это все вместе, подлые душонки. И ведь не докажешь. Кстати, они дружно на тебя капают. И этим своим рвением, своим стремлением все свалить с больной головы на здоровую выдают себя с головой. А ты-то, ксатати, почему не обвиняешь их, не пытаешься объясниться с ними?

            - Я, конечно, тоже уверен, что это они. Но одной уверенности мало. Если нужно будет поклясться на Библии или руку дать на отсечение, то я воздержусь. И потом – Бог им судья.

             - Да, нехорошо получилось. Очень и очень некрасивая история. Наш институт может опозориться на весь город. Я вызывал к себе сотрудников института, тех, кто людит трепать языком, сплетничать по углам. Просил их не выносить сор из избы. Пусть это останется нашим внутренним делом, нашей бедой. К тебе это, конечно, не относится, но ты тоже будь осмотрителен, не проговорись где-нибудь.

            В том, что директора во всей этой истории будет в первую очередь беспокоить дискредитация доброго имени нашего института, можно было не сомневаться. Уж очень осторожным, бесконфликтным, «футлярным» человеком был товарищ Арзуманян. Чеховский Беликов многому мог бы у него поучиться. Он с большой гордостью и удовлетворением рассказывал, как отозвался о нем не кто-нибудь, а сам прославленный и бессменный президент Национальной академии наук Виктор Амбарцумян, ученый с мировым именем и безоговорочным авторитетом в науке. Он сказал нашему директору: «Мне очень легко с вами работать. В вашем институте никогда не бывает конфликтных ситуаций, всяких там скандалов и чрезвычайных происшествий.  Да и на вас не поступило до сих пор ни одной жалобы. Много бы я дал, чтобы все остальные руководители были бы похожи на вас и работали так же добросовестно».

            - Я не собираюсь об этом кому-либо рассказывать. Пусть этот сор останется в нашей избе.

 

            Прошла неделя, другая. Я узнал, что Сатик куда-то исчезла. Просто оставила ключи в дверях своей клетушки, никому ничего не сказала, ни с кем не попрощалась и ушла. Никто ее ухода не заметил. Даже отсутствие ее заметили не сразу, а через несколько дней.

            Месяца через два я ушел из института. Я стал чувствовать себя как-то неуютно. Все, конечно, выяснилось, «три мушкетера» были уволены под разными благовидными предлогами и «по собственному желанию». Сомнения и подозрения на мой счет окончательно рассеялись, но встречаясь в коридоре с глазами сотрудников, я ясно видел, что «нехороший осадок» все-таки остался.

           

            Жизнь – величайший в мире сценарист. Спустя годы я узнал, что Сатик скончалась в больнице, во время преждевременных родов. Природа запоздало исправила свою грубую ошибку, хотя для этого ей пришлось пойти на новую жестокость. Что ж, с определенной точки зрения это было, пожалуй, ее самым правильным и единственным сколько-нибудь закономерным решением. Иного продолжения просто невозможно было представить, потому что его не было.

            Когда мы о ком-то говорим, что он ушел из жизни и бесследно исчез, мы немного кривим душой. Впрочем, возможно, мы не кривим душой, а просто немного преувеличиваем, обращаемся к метафоре. Потому что от каждого человека непременно остается хоть какой-то след – какой-то предмет, фотографии, написанная книга или стихотворенье, голос, украдкой записанный на магнитную пленку...

След о человеке остается в памяти детей, друзей, знакомых, соседей. След о человеке остается всегда - если не на земле, то хотя бы в атмосфере, в космическом пространстве.

            Но Сатик ушла из этого мира ну совершенно бесследно, абсолютно бесследно. Да, да, именно так – был человек и нет человека. И нет ничего, чтобы напоминало о его существовании, о его присутствии на земле, во вселенной.

           

Иногда я спрашиваю себя: сохранился ли хоть какой-нибудь след, хоть какое-то воспоминание о Сатик в бесконечных просторах Млечного Пути?

 


[1] Зурна, дудук, доол – национальные армянские народные музыкальные инструменты.