Дан Маркович "Мамзер"

Люблю, люблю... воркуют, сволочи, нет, чтобы подумать обо мне! Я так им как-то раз и вылепил, лет десять мне
было, что-то в очередной раз запретили, как всегда между прочим, в своих делах-заботах, сидели на кровати у себя,
двери раскрыты, и я, уходя в свой уголок, негромко так - "сволочи..." Она тут же догнала, влепила оплеуху, он с места
не сдвинулся, смущенный, растерянный, может, со смутным ощущением вины, хотя вряд ли - давно забыл, как все
начиналось - "вот и живи для них, воспитывай..." - говорит. Тогда они давно уж в законном браке, и только бабушка,
его мать, гладя по голове, говорила непонятное слово - "мамзер". Это она шутя, давно все забылось. Мамзер -
незаконнорожденный, я потом узнал. Тогда, в начале, я был им ни к селу ни к городу, случайный плод жаркой
неосторожной любви, зародился среди порывов страсти при полном безразличии к последствиям, а последствием
оказался - я! И первая мысль, конечно, у них - избавиться, и с кровью это известие принеслось ко мне, ударило в
голову, ужас меня обжег, отчаяние и злоба, я ворочался, беззвучно раскрывая рот, бился ногами о мягкую податливую
стенку, она уступала, но тут же гасила мои усилия... При встрече с ней родственники шарахались, знакомые перестали
здороваться, а его жена, высокая смазливая блондинка - у нее мальчик был лет двенадцати, их сын - надменно
вздернув голову, рассматривала соперницу: общество не простит. Все знали - не простит. Оставлю - назло всем,
решила она, и ходила по городу с высоко поднятой головой. И этот цепкий дух сопротивления горячей волной
докатился до меня, даруя облегчение и заражая новой злобой, безмерно унизив: мне разрешено было жить, орудию в
борьбе, аргументу в споре, что я был ей... И тут грянула великая война, общество погибло, ничего не осталось от
сословной спеси, мелких предрассудков, сплетен, очарования легкой болтовни, интриг, таких безобидных, шуршания
шелковых платьев - променяли платья на еду в далеких деревнях... Потом жизнь вернулась на место, но не
восстановилась. Постаревшие, испуганные, пережившие проявления сил, для которых оказались не более, чем
муравьями под бульдозерным ковшом, они еще тесней прижались друг к другу, и с ними я - познавший великий страх,
родительское равнодушие - случайный плод, я родился, выжил, рос, но мог ли я их любить, навсегда отделенный этими
первыми мгновениями, невзлюбивший мать еще во чреве ее, и в то же время намертво связанный с нею - сначала
кровью, узкой струйкой притекавшей ко мне, несущей тепло, потом общей судьбой, своей похожестью на нее, и новой
зависимостью, терпкой смесью неприязни и обожания, страха и скрытого сопротивления?.. Теперь они, наверное,
любили меня, но тень, маячившая на грани сознания, отталкивала меня от них... Я взрослел, и начал искать причину
своей холодности и неблагодарности, которые удивляли и пугали меня, вызывая приступы угрызения совести, своего
напряженного и неприязненного вглядывания в этих двоих: они между прочим, занятые собой, пробудили меня к
жизни, потом долго решали, жить мне или не жить, и оставили из соображений мелких и пошлых. Но все мои попытки
приблизить тень, сфокусировать зрение, наталкивались на предел возможностей сознания, и только истощали меня...
И тут отец умирает, унося с собой половину правды; часть тайны, оставшаяся с матерью, заведомо была полуправдой,
я отшатнулся от нее, прекратив все попытки что-либо понять. И годы нашего общения, вплоть до ее смерти, были
наполнены скрытым раздражением, неприязнью и острым любопытством. Она узнавала во мне его: он давно умер, а я
повторял и повторял его черты, повадки, словечки, отдельные движения, причем с возрастом появлялись все новые
знаки родства, откуда? я не мог ведь подсмотреть и подражать! Даже спина у меня была такая же, широкая и
сутулая, и это радовало ее, и обувь она мне покупала на два номера больше, хотя отлично видела, что спадают с ноги
- это казалось ей недоразумением, которое следует исправить, ведь у него была большая нога и у меня должна быть
такая же...
Она умерла, не дождавшись разговора, который, она считала, должен все прояснить, и стена рухнет, а я боялся и
избегал объяснений, не представляя себе, что ей сказать, только смутно чувствуя нечто в самом начале, разделившее
нас. Как-то она, преодолев гордыню свою, все же спросила - "почему ты так не любишь меня?" - меня, все отдавшую
тебе, это было правдой, и неправдой тоже, потому что не мне, а ему, и его могиле! Что я хотел у нее узнать? Она
ничего не знает, также, как я. Да и что я мог бы понять тогда, в середине жизни, полный сил, совершающий те же
ошибки, также как они, рождающий между прочим детей...
И только в конце, когда я, свернувшись в клубок от боли, сморщенный старик, теряя остатки сознания, уходил, то
вдруг ясно увидел себя, связанного с ней цепью пуповины, испуганного и сопротивляющегося, злобного,
ожесточенного... - и понял, откуда все, и не могло быть иначе.