Владимир Савич "Встреча"

Чем дальше я удаляюсь от дней упорхнувшего детства, тем чаще снится мне мой старый, окруженный стеной покосившихся сараев двор - место, где прошли лучшие дни жизни. Чем отдаленнее от меня улица, где я когда-то жил, тем явственней видится мне  в ночных эмигрантских сновидениях скособочившаяся фанерная будочка  киоска "Союзпечать" на её углу, из которой с завидной регулярностью в      дни родительской получки приходили ко мне книжки на лощеной бумаге.      

 Крутится дочь у навороченного "лазера" и  ломается под новомодные хиты, а я смотрю на нее и вспоминаю, как стоял,  раскрыв рот, дрыгаясь под звуки босанов и шейков, что неслись из окон канувшего в лету ресторана "Плакучая ива". 

  Но странное дело: чем отчетливее вижу я старость, угрюмо глядящую на меня из мути зеркальных глубин, тем трудней  мне разобраться, где заканчивается реальность детских воспоминаний и начинается придуманная мной же история о событиях минувших дней. Может,   вовсе и не существовал тот двор, который, исчезнув с лица земли, по-прежнему хранит мои следы? Может, я никогда и не стоял у того    ресторана и не слушал музыку давно уже не существующего оркестра?    

Как безумно далеки те годы! Только сны,  пожелтевшая фотография лопоухого мальчугана в коротких штанишках да  стопка виниловых пластинок и связка выгоревших тетрадных листков - вот, пожалуй, и все, что осталось от детства. Но разве может размытый  временем лист или чудом сохраненная обложка школьного дневника служить веским аргументом в пользу реальности минувшего, если такая  могущественная штука, как память, сомневается в его достоверности?  

Мои музыкальные способности проявились рано и своеобразно. Так, например,  разорвав очередную футболку, я, вместо того, чтобы изображать горе, нес  её домой, горланя приятным дискантом модную в те времена песню (безбожно  перевирая ее при этом): "Чья майка, чья майка...", - и сам же себе  отвечал: "Моя!" Во дворе меня называли "наш Робертино Лоретти" и угощали  пенкой от сливового варенья. Местная шпана звала меня "Магомаевым" и  заставляла танцевать твист, собирая за это деньги с прохожих. Слава моя  росла. Дошла она и до родителей.

    - Наш  мальчик обладает музыкальными способностями, - сказала как-то бабушка.  

Почему это сказала бабушка, а не дедушка,  или, например, родители? Ну, во-первых, у меня не было дедушки.  Во-вторых, родителям всегда немножко не до детей, когда в доме есть  бабушка. И в-третьих,  и это, пожалуй, главное - женская душа, а тем  более душа бабушки, обожающей своего внука, устроена таким образом, что  может рассмотреть талант там, где другие видят только детское  дурачество.

    - И в чем же они заключаются,  эти самые таланты? - недоуменно вскинули брови родители. 

    - Ну здравствуйте, приехали! Наш Боря уже  давно имеет стабильный успех, а родители ни ухом, ни рылом. 

    - Правда? И что же это за успех? По  математике?

Мои родители, занятые  диссертациями, так редко бывали дома, что без конца чему-то удивлялись.  "Как, у Бори выпал зуб?" "Как, Боря носит уже 33 размер?" "Как, у Бори  скарлатина?" Теперь вот оказались еще и способности... 

    - И по математике тоже. Мальчик за деньги  поет в подворотне, - ответила бабушка.

    -  Мама, как же вы допустили?

    - Что мама, что  мама, - защищалась бабушка. - В конце концов, вы же - родители. Взяли  бы, да и поговорили с сыном, да направили его способности в нужное  русло.

    - А что, и поговорим! - закричал  папа.

    - А что, и направим! - поддержала его  мама. 

 Весь это разговор долетает за  перегородку, отделяющую "салон" от маленькой комнатки, где за  письменным столом сижу я, вислоухий мальчуган, и старательно насвистываю  новомодный мотив песни "Королева красоты". Вечером "Королева" сулит мне  сигарету "Памир".

    - Иди сюда, лоботряс! -  кричит мне из-за перегородки отец.

    - Гарик,  поласковей, поласковей, это же твой сын, - просит бабушка.  

 Я прекращаю свистеть и с ангельским  смирением вхожу в салон.

    - Слушай, лоботряс,  - обращается ко мне папа. - Скажи, это правда, что ты поешь в  подворотнях за деньги?

 Я провожу рукой по  вспотевшему лбу. Лоб у меня крепкий, высокий и совсем не трясется.  "Отчего же тогда отец упорно называет меня лоботрясом?", - думаю я, и,  переминаясь с ноги ногу, отвечаю: "Ну, если это можно назвать деньгами,  то да, хотя…".

    - Ну вот и прекрасно, - не  дает мне развить мысль отец, - за заработанные в подворотнях деньги ты с  завтрашнего дня начинаешь развивать свои способности. 

    - Какие способности? - спрашиваю я, надеясь,  что мне купят велосипед и отдадут в секцию велоспорта. А может быть,  лук? Ведь лук - это так романтично, от него веет историями Шервудского  леса.

    - Музыкальные, - прерывает мои мечты  отец.

    - А что это значит? - удивленно  спрашиваю я.

    - Это значит, - говорит  бабушка, - что мы купим тебе музыкальный инструмент, рояль, например, и  ты будешь на нем учиться играть.

    - Зачем мне  музыкальный инструмент, тем более рояль? У нас его и поставить-то негде,  - отвечаю я.

    - Это не твое дело, где мы его  поставим. Ты лучше скажи, когда ты станешь человеком, а не лоботрясом? -  спрашивает отец.

    Я провожу рукой по  вспотевшему лбу и продолжаю мямлить:

    - Я бы  хотел развивать свои способности в секции стрельбы из лука или самбо. 

    - Выбрось это из своей головы. Пока я жива,  никаких самбов и луков в доме не будет, - заявляет мама, косясь при этом  на электрический провод от утюга.

    Но в это  время огромные настенные часы начинают клокотать, как проснувшийся  вулкан, и громко бьют семь раз... Меня уже ждут слушатели... 

  Из пестрых  лоскутков прошлого воскресают первые музыкальные инструменты,  предложенные мне в освоение: отечественный баян "Тула" и германский  трофейный аккордеон "Хофнер". Но "Хофнер" и "Тула" были отвергнуты мною  с порога - во-первых, из-за громоздкости, во-вторых, из-за массовой  распространенности.

    - Нет, - решительно  заявляю я, когда мы приходим в музыкальный магазин. 

    - Как нет? - восклицает отец. - Мы  специально приехали сюда, с трудом вырвавшись из лаборатории. А ты,  дубовая твоя голова, говоришь "нет"!

    - Но  почему нет, горе ты луковое? - спрашивает мама. 

    - Дети, ради Бога, потише, - умоляюще просит  бабушка. - Вы же не в своей лаборатории.

    -  Это плебейские инструменты, - отвечаю я.

    -  Где ты нахватался таких слов, лоботряс? - говорит папа. - Плебейские! А  знаешь ли ты, аристократ обалдуевский, что инструменты эти стоят две  моих кандидатских зарплаты?

 Разъяснения не  действуют. Будущее "музыкальное светило" пугает родителей тем, что не  придет ночевать домой.

    - Ну что я говорил -  обалдуй. Чистый обалдуй, одним словом, форменный лоботряс! - кричит  папа.

    - Гарик, что ты говоришь, побойся  Бога, ты же член партии, - умоляет папу бабушка. - Ребенок в поиске. Он  ищет, а вы как интеллигентные люди должны ему помочь разобраться. Боря,  ведь ты ищешь, правда? - допытывается бабушка. 

    - Конечно, Боря ищет! Ваш Боря только и  делает, что ищет, как довести нас всех до инфаркта, - перебивает её мама  и пытается отыскать среди магазинного инвентаря любимое орудие  воспитания - электрический шнур от утюга.

    -  Глаша, как же так можно, это же и ваш сын, - кипятится бабушка. - Ну не  нравится мальчику баян, по правде сказать, мне он тоже не очень  нравится. Баян - инструмент пьяных ассенизаторов. Другое дело - скрипка.  Скрипка - инструмент интеллигентных людей. Правда, Боря? - обращается  она ко мне. Я молча киваю своим вспотевшим лбом, и мы выходим из  магазина. 

Так в мою жизнь вошел некто Семен  Ильич Беленкин, скрипач-виртуоз, первая скрипка местного музыкального  театра. Он рассказывает мне о струнах, грифах, деках и тембрах, от него  я узнаю, что Страдивари и Паганини - это не уголовные авторитеты нашего  района, а некие загадочные итальянские мастера. С Беленкиным мы  разучиваем Баховский менуэт и Рахманиновскую польку. Семен Ильич  доволен. Вскоре передо мной лежит партитура скрипичного концерта... У  меня страшно болят пальцы, а на улице на меня подозрительно косится  местная шпана.

    - Слышь, Бориска, -  останавливает меня местный хулиган Чалый, - ты, может, и не Бориска  вовсе?

    - А кто? - недоуменно спрашиваю я. 

    - Может, ты того, Барух? 

    - Почему? - живо интересуюсь я. 

    - Потому - очкарик и со скрипкой шляешься, -  отвечает Чалый и, угрожающее поднеся свой огромный кулак к моим очкам,  добавляет:  "Гляди у меня, малый". 

От этих  диких подозрений у меня перехватывает дыхание, и я чувствую, как бурый  мартовский снег начинает проваливаться под моими ногами.  

    - Хватит,  довольно с меня того, что вы меня  назвали Борей и надели на меня очки, - говорю я и кладу скрипку на стол. 

Бабушка плакала, мама не выдержала и огрела  меня разок электрическим шнуром от утюга, папа как никогда громко кричал  "лоботряс", а Семен Ильич глядел на грязные мальчишеские пальцы и  горестно шептал: "Мальчонка, побойтесь Бога, вы же хороните талант".  

Но что в те счастливые годы какой-то там  талант? Гораздо важнее было не загреметь в "Барухи". Родительские вздохи  еще какое-то время подрожали подобно скрипичной струне и стихли.    

Школа, в которой  я учился, была престижной (спецшколой, как их в ту пору называли). В ней  изучали французский язык, французскую литературу, "французскую  математику", "французские" физику и геометрию, оставив родному языку  лишь общественные науки. Я предпочел общественные дисциплины и, как  следствие, часто выигрывал многочисленные олимпиады и конкурсы. Как-то  за победу в очередной олимпиаде я был награжден билетом на  заключительный концерт мастеров искусств в местном Доме пионеров.  Гремели ансамбли балалаечников. Торжественно звучала медь духовых  оркестров, и звонкое детское сопрано благодарило родную Партию "за  счастливое детство". Было скучно... От балалаечного треска разболелась  голова, и я стал подумывать о бегстве... 

  -  Шопен "Ноктюрн", - объявил конферансье. - Исполняет Эстер, - он на  мгновение запнулся, - Шма, - конферансье заглянул в листок, - Мац…  Шмуц... Шмуцхер… В общем, Шопен, - и, обречено махнув рукой, ведущий  стремительно скрылся за кулисами. За ним, гремя домрами и пюпитрами, со  сцены исчез квартет домристов. Освободившееся место занял огромный  черный рояль. К нему подошла девочка. Была она так себе: серенькая  юбчонка, потупленный взгляд, стекляшки кругленьких очков: ни дать, ни  взять - "гадкий утенок". Ну а какой еще может быть девочка с плохо  выговариваемой фамилией? Но вот она поправляет свою юбчонку, садится к  роялю и... "гадкий утенок" превращается в таинственную незнакомку,  играющую на струнах вашей души. Сказать, что я обомлел, что жизнь мою  перевернула эта невзрачная девчушка, нет, этого не было, но какие-то  смутные желания научиться так же ловко возмущать черно-белую  фортепьянную гладь эта угловатая пианистка во мне пробудила. 

   Поделившись своими ощущениями, вызванными  игрой "дурнушки", с родственниками, я, кажется, изъявил желание  выучиться игре на фортепьяно. Не берусь с протокольной достоверностью  описать все развернувшиеся в доме события, связанные с этим заявлением.         Но хорошо помню, как сотрясали дом в те дни телефонные трели. Как кипели  финансовые споры, а на кухне убегало молоко для моей младшей сестры.  Вскоре дебаты стихли, и в нашу небольшую гостиную въехало  светло-песочное, под цвет выгоревшего канапе, пианино "Красный Октябрь".  Вместе с ним в мою жизнь вошла пышная и ярко одетая учительница музыки  Калерия Францевна Музаславская.

  Мы учили  гаммы и триоли. К шестому занятию Калерия Францевна стала утверждать, что из меня вырастет Святослав Рихтер. После этих слов отец перестал  называть меня "лоботрясом", мать - посматривать на электрический шнур от  утюга, а бабушка стала разговаривать со своими знакомыми так, как будто  я уже выиграл фортепьянный конкурс им. П.И.Чайковского. Очень может  статься, что так бы оно и было.

Но в то  самое время, когда мы уже принялись за сонатины Черни, на город рухнул  Рок (этот самый Рок и виноват в том, что вы сейчас читаете мой рассказ,  а не слушаете фортепьянный концерт в моем исполнении). На улицах  появились хиппи. О, что это были за люди - синтез независимости и  галантной нахальности! Джинсы, бусы, ленточки на голове. Время любви,  цветов и, главное, громкой и независимой, как и её исполнители, музыки.  При моей природной склонности к новизне и жизненному поиску, нетрудно  предположить, что мне захотелось походить на этих людей. Поддавшись  этому зову, я тайком от родственников искромсал свои новые дачные  техасы, присвоил мамины бусы и изрезал на головную повязку лучший папин  галстук.

    - Я оставляю фортепьяно и посвящаю  себя Хард-Року, - заявил я, стоя перед родителями в новом экзотическом  наряде.

  Вот это был удар, скажу я вам.  Увидев, что осталось от галстука, папа схватился за сердце и молча  рухнул на стул. Мама стала походить на аквалангиста, у которого  прекратилась подача кислорода. Бабушка же, как ни странно, выглядела  невозмутимой.

    - Не надо кипятиться, -  успокаивала она родителей. Ребенок ищет, в конце концов, в  альтернативной музыке есть свой шарм. Ив Монтан, например. Гарик, ведь  ты же любишь Ива Монтана? Папа молча кивнул головой. 

 Через несколько  дней у меня появилась электрогитара ленинградского производства и  подержанный усилитель "Электрон". Пианино же оттащили в угол и накрыли  шерстяным полосатым пледом. Изредка спотыкаясь о корпус "Красного  Октября", отец недовольно бурчал: "Лоботряс". Но к тому времени я уже  был "здоровым лбом", не боявшимся даже электрического шнура от утюга. 

 Вскоре скучную жизнь пылящегося в комнатной  тиши пианино "Красный Октябрь" нарушила ворвавшаяся в нашу квартиру  компания моих новых друзей.

 Пока  хлебосольный хозяин возился на кухне, смолившая в салоне московский  "Дукат" компания подвергла жестокой экзекуции бедный "Красный Октябрь".  Ужасающая картина открылась мне, когда я вошел в комнату. Содранный с  инструмента зеленый полосатый плед шотландского производства тяжелым  комком валялся в пыльном углу. Бесстыдно задранные пианинные крышки  стыдливо смотрели на враждебный им мир, и на одной из них красовалась  надпись: "Боня и Тоня были здесь". 

    Девственную белизну клавиш украшала смоляная  дыра, а известный городской пластовик Зис уже норовил помочиться на  металлические внутренности "Красного Октября". 

    Я отчаянно запротестовал. 

    - Да ты что, Боб, может ты, брат, того, и не  рок-ин-ролльщик вовсе? - ехидно спрашивал меня Зис, застегивая брючную  молнию.

    - Можешь думать, как хочешь, -  решительно заявил я.  - Но писать ты будешь в унитаз! 

    - Реoрles, линяем отсюда! - закричал Зис. Но  народ предпочел бегству "Солнцедар".

  После  их ухода я долго пытался убрать следы рок-ин-ролльного нашествия. Но  вечером позорная тайна была открыта - на ноте "до" малой октавы  бесстыдно зияла никотиновая дыра. Никто не стал выяснять, кто были  таинственные "Боня и Тоня", оставившие столь эпохальную надпись. Всем и  без того было ясно, что сын связался с далекой от фортепьянной музыки и  хороших манер компанией. Через несколько дней "Красный Октябрь" с  помощью подъездных алкашей, братьев Синельниковых, перекочевал в  соседскую квартиру Славика Лившица, а в первой половине 70-х, вместе с  новыми хозяевами, и вовсе канул в неизвестность. 

  Подобно  замысловатой импровизации минули годы. Они были разными, как клавиши на  клавиатуре. Черными и белыми. Скандально мажорными и уныло минорными. Но  неизменным было одно - мое стремление к новизне. Рок я поменял на джаз,  джаз - на джаз-рок. Кроме этого, я менял адреса, места учебы и работы,  длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял континенты! 

Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн,  независим и свеж, меня уже никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом  и не нанимает мне музыкальных репетиторов. Как жаль! 

 Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью  человек, кричу малолетним детям "лоботряс, обормот, обалдуй" и кое-что  из французской ненормативной лексики. 

Несмотря на это, дети растут. И растут  стремительно. Кажется, только вчера дочь училась называть меня "папой",  а вот уже лежит передо мной её письмо к Санта-Клаусу: "Милый  Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество настоящее пианино". 

 "Это же в какие деньги выльется мне эта  просьба?", - думаю я, засовывая письмо в карман. 

  Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным  магазинам. Любуюсь грациозными "Ямахами", важными "Болдуинами" и  задерживаю дыхание у непревзойденных "Стейнвейев". Большие и важные, с  поднятыми крышками, они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших  крыльями. Но с той жалкой мелочью, что звенит в моем кармане, все это  черно-белое изящество дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой  на этом празднике музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки  и спешу в спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой  век вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и "модных  мебелей" минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу. 

Пианино стояло в дальнем углу магазина.  Солнечный пыльный луч, пробившийся из маленького зарешеченного окна,  безмятежно покоился на его матовой поверхности. Пробравшись сквозь  баррикады буфетов, столов, диванов, я оказался у инструмента и,  пораженный, замер. Боже праведный, передо мной стояло мое пианино!  Осторожно и ласково провел я пальцем по прожженному "до" малой октавы и,  ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На следующее утро светло-песочный  "Красный Октябрь" перекочевал в мой дом.

  Три  дня "пианинный доктор" возился у расстроенного нелегкой жизнью  инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и  деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и  подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным  внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и "Красный Октябрь",  "доктор" присел на велюровую банкетку и Шопеновским ноктюрном, который  когда-то давным-давно играла девочка с труднопроизносимой фамилией,  вернул инструмент к жизни. 

Мастер ушел, а я   вместе с дочерью, более покладистой, чем её отец (сумевший избежать  штормов мажорных гамм и штилей минорных трезвучий), пустился учить азы  нотной грамоты, пытаясь хоть так сгладить вину перед инструментом исобственной судьбой. Но, увы, разбей я сегодня даже вдрызг свои пальцы, мне  уже вовек не добраться до несметных сокровищ музыкальной гармонии,  которую я когда-то с такой непростительной легкостью отверг.  

 Но играть я все же выучился. И в тоскливые  вечера, когда все кажется бессмысленной суетой, а мир уродливым и  безобразным, я подхожу к своей черно-белой "несостоявшейся судьбе", чуть  трогаю её клавиши, и со звуками вызванных к жизни мелодий оживают  далекие дни моего детства, которые, несмотря на сомневающуюся в их  реальности память, все-таки были.