Он перешел в следующий и пошел вдоль длинной никелированной штанги, скользя по ней полусжатыми пальцами.
Негритянка сидела в самом конце. Она была в коротенькой юбочке, толстые глянцевые ляжки на матовой коже сиденья. Он встал у двери. Негритянка с опаской взглянула на него. Он сглотнул, но сделал вид, что ему все равно. У него не было женщины уже четыре месяца. Черная достала из сумочки ватку, послюнявила ее и стала вытирать нечистый оранжевый ободок босоножки, потом — перламутровые ноготки пальцев ног. Там, где начиналась стопа, кожа светлела, так же как и на руке, ближе к ладони.
Жена (такое странное теперь для него слово) ещё
не ушла. Она стояла перед зеркалом и рисовала свое лицо, проводя помадой
по губам. Жена была нарядна и слегка возбуждена. Он догадался, что она снова
едет к Олегу.
Он поздоровался, прошел в свою комнату и включил настольную лампу. Если
бы он закрыл за собой дверь, то она бы догадалась, что — страдание, и он
не хотел; он хотел, чтобы она подумала, что — равнодушие, просто забыл закрыть.
Он все ещё любил её. И даже после того, как подали на развод, они неплохо
друг к другу относились.
- На кухне горячее молоко, — сказала она. — Если хочешь, можешь с гречневой
кашей.
У неё было хорошее настроение, и она позволила себе доброту.
Ему было горько слышать то, что она сказала, но он промолчал.
Она вошла в его комнату, и он, как ни в чем не бывало (как ни в чем не бывало!-
гримаса боли, затравленная волей лица...), повернулся. Срок, назначенный
судом, истекал через две недели.
- Алеша, — прозрачно, по-новогоднему улыбнулась жена.
"Какая красивая незнакомая женщина", — почему-то подумал он.
- Алеша, мы же останемся с тобой друзьями?
Она сказала это искренне, он знал. Её простота часто приводила его в изумление,
он словно физически ощущал ту нормальную грань безумия, без которой, наверное,
невозможна жизнь. Он помнил, как она играла с котенком — взрослая женщина,
привязавшая веревочку к бумажке, это было после той абсурдной хамской ссоры
в троллейбусе, где она ударила локтем в лицо старика, который будто бы её
толкнул. Веревочка, котёнок и бумажка. Невинная детская улыбка. Она вытирала
слезы, глядя на кота. "Что случилось?" — спросил он. "Могу
я хоть немного пожить..."
- Конечно останемся, — улыбнулся и он.
Странная легкость, которую он в себе ощущал поверх бездны. Волшебная легкость
безумия. Может быть, все это происходит и не с ним? И он и в самом деле
обожает Олега, и стремится стать другом этого красивого мужчины, умело,
с манерами, рассказывающего в компании смешные истории: как он тушил трамвай,
трамвай загорелся на остановке и он, Олег, с другом вырвали деревце и били
им по буксам, потом выпили пива и пошли драться с полковниками. Блеск красивого
брюнета с белым воротничком. Обожающие влажные взгляды женщин. Может быть,
это и есть любовь...
- И будем приходить друг к другу в гости! — засмеялась она. — Да, Алешик?
- Конечно.
- Ты ведь уже не сердишься на меня?
Её улыбка и в самом деле была невинна — легкая улыбка, как для подруги.
- Что с тобой сделаешь... То был лесник, потом шофер...
Он сказал это совсем не с целью её обидеть. Просто такая волна легкости,
праздничного застолья, когда слова сами...
- А был ещё и Диаро Сойба, — рассмеялась она в тон.
Диаро Сойба. Он вспомнил того высокого статного негра, знатока советских
киноартистов и певцов, этих мерзких лживых советских киноартистов и певцов.
Значит, тогда, когда однажды он пришел с работы чуть раньше и с удивлением
застал Сойбу у себя сидящим на диване, значит, тогда он не ошибся... Негритянка
в метро, её лоснящиеся ляжки и грязная белая ватка, чистый перламутр на
пальчиках ног и его казнящее его желание.
- Послушай, — сказал он этой незнакомой, красивой, чужой женщине, пока ещё
его жене. — Ты и в правду хочешь, чтобы мы остались друзьями?
Он постарался сохранить легкость в тоне и благожелательность в лице, бездна
была рядом и была готова разорвать его маску.
- Да, — растянулись её губы и сладкий рот.
Она ещё ни о чем не догадывалась, и её удивление было неподдельным. Её радости
по пустякам, самозабвение, с каким она облизывала мороженое или пила газированную
воду. И жестокость, с какой она дергала изгаженный целлофан из-под тела
своей матери, когда та умирала от рака. Он вспомнил язву и белый гной вместо
груди, ясные светящиеся глаза её матери, голое, иссохшее, испачканное какашками
тело и рыдания этой красавицы в желтых резиновых перчатках: "Когда?!
Когда же ты наконец умрешь?!" Все это и ещё её пи**а, красивая пи**а,
которую он так любил рассматривать, словно это было произведение искусства,
а не природы, любил целовать, словно это был поцелуй в уста, каждый раз
— первый, невинный, когда словно бы узнаешь, какая мечта, какая душа, чтобы
потом, позднее, в постели, познать, что за тело и в чем его наслаждение,
страдание, стыд, освобождение... Ты закуриваешь сигарету, ты спрашиваешь:
зачем? Кассета King Crimson и эмаль сигаретного дыма, разметанная постель,
сползшее на пол одеяло и освобожденная тобой женщина, благодарность её молчания...
А что он еще мог сказать её матери? Он глотал слезы и говорил ей, что Бог
есть, и написал карандашом на листке из школьной тетрадки слова "Отче
наш", чтобы ее мать перед смертью повторяла. Он приносил ее матери
сок и тонкие кусочки рыбы, которыми больная только иногда давилась, и что
было единственной пищей, которую она все же проглатывала.
Ее мать (его теща) говорила, что он хороший, добрый и что, когда она умрет,
чтобы он обязательно бросил ее дочь, потому что ее дочь сука и гадина. А
он... он любил. Нет, не только пи**у, но и все это, чудовищное и трогательное,
отвратительное и прекрасное, что создал Бог и что бросил ему, назначил в
жизнь.
Жена.
Он взял её за руку.
- Давай... в последний раз... чтобы потом друзьями... И я ничего не имел
против Олега... Как бы квиты...
Она посмотрела на него с удивлением, хлопая ресницами.
"Как бабочка", — подумал он.
- Но я не успею тогда на метро. А Олег ждет.
- Я дам тебе денег на такси.
- Честно?
- Да, честно.
Он видел, что она колеблется. "Вот, только накрасилась..." — прочел
он в её глазах. Она посмотрела на диван, который остался после ее матери,
и зевнула.
- Последний, — сказал он, мучительно представляя ее пи**у, как он будет
ее лизать и как потом, приподнявшись, насев, будет долго-долго работать
той длинной и тонкой частью своего тела, которую зачем-то дал Бог, работать
и иногда останавливаться, с точным расчетом, почти у самой черты, чтобы
не ошибиться, чтобы не кончился этот последний раз, до изнеможения, насколько
хватит этой длинной и тонкой мышцы и сил, не давая Наташе выскользнуть.